Громила идеально точно выбурил ниши. Ящики с динамитом легко встают туда, и Паха Сапа прикрывает их серым брезентом. Большая часть ночи уходит на размещение детонаторов (поскольку ящик должен взорваться весь сразу, а не отдельными шашками), потом на размещение и укрытие длинных серых проводов.
Но к 4.43 они заканчивают. Даже вторая взрывная машинка на месте и спрятана (первая уже была установлена Паха Сапой открыто, когда он готовился к демонстрационным взрывам) за ребром плоской скалы слева от щеки Линкольна.
Паха Сапа отвозит Мьюна домой, отдает ему сорок пять долларов и, не оглядываясь, катит на своем мотоцикле вниз по длинной петляющей дороге в Кистон и домой. На востоке занимается заря. Некоторое время он с беспокойством думает о том, что Мьюн может прийти на площадку и рассказать Борглуму о таинственной ночной работе и о ящиках с динамитом, на которых небрежно накарябано "фейерверки", но потом отбрасывает сомнения: Мьюн слишком глуп и корыстен, чтобы обратить на это внимание, задуматься или говорить о таких делах. Он знает, что Мьюн поспит несколько часов, а потом отправится в какую-нибудь забегаловку в Дедвуде, открытую по воскресеньям, и напьется на все сорок пять долларов.
Наступает еще один жаркий, солнечный, безветренный августовский день.
Паха Сапа прикидывает, не соснуть ли ему часок (он доверяет своей выработанной за долгие годы жизни способности просыпаться, когда нужно, если только он не лежит в горячей ванне), но решает не рисковать. Надев чистую рубашку и плеснув в лицо холодной воды, он готовит кофе и присаживается за кухонный столик, не думая абсолютно ни о чем, а потом, когда по дороге начинают проезжать машины других рабочих, спешащих из Кистона на Рашмор, он моет кружку, ставит ее на место в аккуратный шкафчик, моет и убирает кофейник, оглядывает дом в последний раз, - он уже сжег записку, которая лежала на каминной полке два дня назад, в которой он просил вернуть ослов священнику, если с ним что-нибудь случится, - выходит на улицу, заводит мотоцикл сына и присоединяется к меньшей, чем обычно, колонне рабочих, которые на своих стареньких машинах направляются на гору Рашмор.
Он знает, что толпы народа появятся там позднее.
23 Шесть Пращуров
Воскресенье, 30 августа 1936 г.
Президент Рузвельт в полдень не появляется, но Борглум не начинает церемонию без него.
Паха Сапа - единственный, кто сегодня находится на торце скалы, он примостился на щеке Линкольна (каменотесы еще не обнажили бородатый подбородок президента) далеко справа, но ему оттуда видны Джордж Вашингтон, укрытый флагом Джефферсон, площадка белого гранита, откуда должна будет возникнуть голова Тедди Рузвельта. Кроме него на горе в этот день еще восемь рабочих, они выглядывают сверху из-за головы Джефферсона, где лебедка, стрела, шкивы и веревки, закрепленные на лесах, удерживают гигантский флаг, который в нужное время будет отведен в сторону, а потом убран.
Сначала планируется провести пять демонстрационных взрывов, потом заиграет оркестр, и только после этого флаг с лица Джефферсона будет убран. Затем Борглум и некоторые другие обратятся к собравшимся и радиослушателям. Это и станет официальным открытием головы. Выступления президента Рузвельта не планируется. Правда, планы открытия кладбища в Геттисберге более семидесяти лет назад тоже предполагали, что присутствие президента Соединенных Штатов будет не более чем формальностью, а речи произносить будут другие.
Борглум дал Паха Сапе один из своих лучших цейссовских биноклей, чтобы его главный взрывник наверняка смог увидеть, как босс поднимет, а потом опустит красный флажок, давая команду подорвать пять зарядов, и сильная оптика позволяет Паха Сапе четко разглядеть отдельные лица.
К одиннадцати часам горожане и прочие любопытствующие из всей западной части Южной Дакоты начинают прибывать и занимать места над площадкой, выделенной для важных шишек, и по обеим сторонам от нее на Доан-маунтин, где, если Борглум добьется своего (а разве случалось так, чтобы он не добивался, думает Паха Сапа), со временем появится громадный Центр для посетителей, причудливая обзорная площадка и, возможно, гигантский амфитеатр с сидячими местами на несколько тысяч человек для всевозможных патриотических презентаций, включая, не сомневается Паха Сапа, искусно составленные программы, в буквальном смысле воспевающие некоего скульптора по имени Гутцон Борглум.
А пока Борглуму приходится усаживать своего сына Линкольна в бульдозер, чтобы сгладить колеи, ведущие к центру обзорного пространства под и перед выстроенными в форме буквы V трибунами для важных персон и местами для простых зрителей. Как узнал сегодня утром Паха Сапа, президент Рузвельт во время церемонии не станет выходить из открытого автомобиля. Даже без бинокля Паха Сапа видит место, где остановится автомобиль президента: вокруг него громоздкие микрофоны на подставках, змеи черных кабелей, камеры кинооператоров; под сосновыми деревьями опоясанные ленточками площадки для фотографов. Все другие важные шишки расположатся за ФДР, когда он с Борглумом будет во время церемонии взирать на гору Рашмор.
Паха Сапа находит Гутцона Борглума и чуть не роняет бинокль, потому что Борглум в свой лучший цейссовский бинокль смотрит прямо на него.
Обычно Паха Сапа поднимается на хребет во время взрыва, пусть даже и такого малого, как этот, - всего пять демонстрационных зарядов. Но он убедил Борглума, что должен находиться здесь, на щеке Линкольна, аргументируя это тем, что при таком скоплении зрителей он может и не увидеть Борглума и его флаг.
Борглум нахмурился и, прищурившись, сказал:
- Признайся, Билли, тебе хочется лучше видеть.
Паха Сапа пожал плечами и, потоптавшись на месте, своим молчанием словно бы подтвердил слова Борглума. Но лучше видеть ему хотелось вовсе не церемонию, а взрыв двадцати ящиков на торце скалы.
Он сидит на двадцать первом ящике динамита (они должны будут взрываться последовательно, так что он увидит эффект, который произведут первые двадцать, прежде чем взорвется этот), и его бросает в холодный пот: на долю секунды Паха Сапа проникается убеждением, что Борглум в длиннофокусный бинокль видит ящик и точно знает, что на уме у его старшего взрывника.
Но нет… выкрашенные в серую краску дополнительные шнуры тоже покрыты гранитной пылью по всей длине на выступающей щеке Линкольна вплоть до того места, где находится Паха Сапа. Он сидит на ящике с динамитом, но ящик укрыт последним куском серого брезента, поднятого им наверх для маскировки. Да, у него на одну взрывную машинку больше, чем полагается (маленькая для пяти демонстрационных взрывов и большая для всех других ящиков с динамитом), но он спрятал ее за ящик, на котором сидит, и Борглуму ее не увидеть, даже если бы он взял телескоп.
Паха Сапа скользит биноклем по остальной прибывающей толпе, а когда возвращается к Борглуму, тот уже смотрит в другую сторону; неизменно свежий красный платок у него, как всегда, на шее, и его легко заметить в толпе преимущественно белых рубашек и темных пиджаков. Сам Борглум весь в белом (точнее, в дорогой, кремового цвета рубашке с длинными рукавами и широких брюках), если не считать красного платка и черного бинокля, что висит у него на шее.
Паха Сапа опускает свой бинокль и откидывается назад, его пропитанная потом рубашка прижимается к до странности холодному выпуклому граниту проявляющейся щеки Линкольна. Он недоволен, что рука у него чуть трясется, когда он достает часы из кармана. До прибытия ФДР и начала церемонии остается не более двух часов.
На следующее утро после танца в осиновой роще на другом от отеля берегу озера Рейн заявила, что хочет подняться на Харни-пик, нависающий над ними на северо-востоке.
Паха Сапа скрещивает руки на груди на манер индейца у табачной лавки, столь ненавидимого всеми индейцами.
- Категорически нет. Даже и говорить об этом не буду.
Рейн улыбнулась той своей особенной улыбкой, которую Паха Сапа про себя всегда называл "улыбка колеса Ферриса".
- Но почему нет? Ты сам говорил, что идти недалеко - две мили или меньше, и подъем легкий. Сам ведь утверждал - туда и младенец поднимется.
- Может быть. Но ты туда не пойдешь. Мы не пойдем. У тебя… ребенок.
Рейн рассмеялась, выражая радость оттого, что она и в самом деле носит ребенка, и одновременно подтрунивая над его тревогой.
- Мы ведь в нашем походе будем много гулять, мой дорогой. И потом я буду много ходить дома в течение оставшихся шести месяцев. А тут всего лишь немного вверх.
- Рейн… это же гора. Самая высокая в Черных холмах.
- Ее высота всего семь тысяч футов, мой дорогой. Я проводила лето в швейцарских городках, которые расположены куда как выше.
Паха Сапа отрицательно покачал головой.
Он подался поближе к ней - ее карие глаза в это идеальное утро казались почти голубыми. После танца среди осин они вернулись на свою стоянку, и Рейн, подойдя к задней части телеги, начала вытаскивать оттуда матрацы - Паха Сапа настоял, чтобы матрацы были взяты на тот случай, если "понадобится лечь". Увидев, что она поднимает матрац, Паха Сапа ринулся к ней, вырвал матрац и оттащил в большую армейскую палатку. И невинно спросил: "Зачем они нам?" Он обнаружил, что иногда его жена может мурлыкать, как одна из тех кошек, что обитали у школы и церкви миссии. "Затем, мой дорогой, что хотя армейские койки замечательно удобны, но если мы хотим периодически заниматься любовью, то они для этого совершенно не годятся".
И все же… в ясном свете майского утра Паха Сапа стоял, продолжая отрицательно покачивать головой и скрестив на груди руки, а на его бронзовом лице, казалось, навечно застыло выражение озабоченности.
Рейн приложила палец к щеке, словно внезапно осененная какой-то идеей.
- А что, если я поеду верхом на Кире?
Паха Сапа моргнул и посмотрел на старого мула, который, услышав свое имя, принялся прядать надрезанным ухом - мол, слышу, слышу, - но щипать травку не перестал.
- Не знаю, может быть, но… Нет, не думаю…
Рейн снова рассмеялась и на сей раз смеялась явно только над ним.
- Паха Сапа, мой дорогой и высокочтимый анунгкисон, и хи, и итанкан, и васийюхе… я не собираюсь ехать на Кире на гору… или еще куда. Во-первых, он не оставит Маргаритку. А во-вторых, я была бы похожа на Приснодеву Марию, которую везут в Вифлеем, только без большого живота. Нет, я уж пойду пешком, спасибо.
- Рейн… твое состояние… я не думаю… А если что-нибудь…
Она подняла другой палец, призывая его к молчанию. Менее чем в четверти мили от них за невысоким хребтом звучали смех и женские возгласы. Паха Сапа представил вазичу в воскресных одеждах, играющих в крокет или бадминтон на просторной зеленой лужайке, которая уходит к зеркальной глади озера.
И еще он понял, что хотела сказать его жена. Они здесь были гораздо ближе к медицинской помощи, если возникнут какие-то проблемы, чем в течение всех предстоящих месяцев в Пайн-Ридже.
Говорила она теперь тихим, низким, серьезным голосом:
- Я хочу увидеть гору Шесть Пращуров, о которой ты говорил, мой дорогой. Туда ведь нет легкого пути?
- Нет.
Появление отеля, нового рукотворного озера и гранитной дорожки здесь, в сердце Черных холмов… у Паха Сапы голова шла кругом, словно он жил в чьей-то чужой реальности, на новой, лишь отдаленно напоминающей прежнюю планете. От одной мысли о том, что когда-то на Шесть Пращуров будут вести дороги, у него становилось муторно на душе.
- Я хочу ее увидеть, Паха Сапа, - ее и вид на все Черные холмы. И я собираю еду в старую коробку для военных карт. А ты, пожалуйста, сделай что-нибудь, чтобы за эти несколько часов, пока нас не будет, ничего не случилось с палаткой и Киром с Маргариткой.
Вид с вершины Харни-пика (или Холма злого духа, как все еще называл его Паха Сапа) открывался невероятный.
Последние приблизительно полмили вполне различимой тропинки проходили по округлым гранитным обнажениям, которые следовали одно за другим. Не имея ни малейшего желания карабкаться по усеянным камнями и валунами откосам, чтобы достичь формальной "вершины", они направились на скалистые террасы высокого северного склона горы.
Да, вид во все стороны был невероятный.
Там, откуда они пришли, были Столбы, леса и уменьшающиеся по высоте, поросшие травами и соснами холмы до самой Пещеры ветра и дальше. На северо-западе лежало темно-сосновое и гранитно-серое сердце основной части Черных холмов. Дальше на востоке виднелся Бэдлендс, словно белый шрам, оставшийся на равнинах, еще дальше, на севере, на фоне горизонта возвышалась Медвежья горка. Повсюду за пределами холмов тянулись Великие равнины, которые были (в течение нескольких недель в конце мая - начале июня и только после дождливой весны, как в этом году) такими же зелеными, как Ирландия в рассказах Рейн.
Во всех направлениях виднелись серые гранитные вершины, столбы, хребты, торчавшие из таких темно-зеленых сосновых лесов, что они казались черными, но с Харни-пиком могла соперничать только серая масса Шести Пращуров. Этот длинный хребет находился чуть ли не у них под ногами. Когда Паха Сапа видел Черные холмы вот так в последний раз - и в особенности гору Шесть Пращуров, - он парил высоко в воздухе вместе с духами тех самых пращуров.
- Ах, Паха Сапа, как это красиво.
И потом, когда они посидели немного на одеяле, которое Паха Сапа расстелил на вершине хребта…
- Ты, дорогой, говорил мне только о том, что предпринял там попытку ханблецеи, когда тебе было одиннадцать зим.
Она взяла его руку в свои.
- Расскажи мне об этом, Паха Сапа. Расскажи мне все.
И он, к собственному немалому удивлению, рассказал.
Закончив историю обо всем пережитом, о том, что показали и говорили ему шесть пращуров, он погрузился в молчание, ошеломленный и даже испуганный тем, что сказал все это.
Рейн как-то необычно смотрела на него.
- Кому еще ты рассказывал об этом видении? Твоему любимому тункашиле?
- Нет. Когда я нашел Сильно Хромает в стране Бабушки, он был старый, больной и одинокий. Я не хотел, чтобы еще и это жуткое видение ложилось на его плечи.
Рейн кивнула, задумчиво глядя на него. Спустя долгое мгновение, в течение которого единственным звуком был шелест ветра среди скал и низких растений на вершине, она сказала:
- Давай поедим.
Ели он молча, и с каждой длящейся минутой тишины дурные предчувствия все больше одолевали Паха Сапу. Почему он рассказал своей любимой жене - а она все же по большей части принадлежала к племени вазичу - эту историю, которую не рассказывал никому? Ни Сидящему Быку. Ни другому икче вичаза, хотя у него за прошедшие более чем десять лет и была такая возможность.
Оба они видели что-то такое, чего Паха Сапа не видел раньше, даже летая с шестью пращурами. Высокая трава бесконечных равнин, которая в это майское утро была зеленей зеленого, колыхалась под ласками сильных ветров, почему-то совершенно не ощутимых здесь, на вершине Харни-пика. Паха Сапа представил себе невидимые пальцы, поглаживающие мурлыкающего кота. Что бы это ни напоминало, они с Рейн смотрели, как сильные, но далекие ветра шевелили бесконечные мили травы, текучие ленты воздуха становились видимыми, нижняя сторона листочков травы была такой светлой, что казалась почти серебряной в этой зяби. Волны, подумал он. Он никогда в жизни не видел океана, но понял, что вот он, океан, - перед ним. Большая часть равнин и прерий, насколько ему было известно, была разбита на участки и теперь находилась в собственности богатых владельцев ранчо и бедняков фермеров (первым судьбой было предопределено укрупняться, а вторым - разоряться), но с вершины Харни-пика в тот день ни домов, ни ограждений из колючей проволоки видно не было, как и занявшего место выбитых бизонов вредоносного домашнего скота, выдергивающего траву с корнем.
Отсюда, с этой высоты, виден был только ветер, играющий барашками волн, создающий совершенную иллюзию вернувшегося внутреннего моря. Потом появились величественные тени облаков, двигающиеся по морю темной травы в промежутках между сияющими овалами солнечного света. "Когда солнце прорывалось сквозь тучи, на темном море появлялись серебряные лужи…" Лужи в море. Где он читал эту запоминающуюся фразу? Ах да, в прошлом году в "Холодном доме" Диккенса - книга очень нравилась Рейн, и она советовала Паха Сапе ее прочесть, хотя времени для чтения (между поздним возвращением с ранчо и ранним уходом на работу) у него почти не было. Но он любил читать книги по ее совету, чтобы потом можно было обсуждать их по воскресеньям, а она иногда шла ему навстречу, читая его любимые книги. Одной из них была "Илиада". Рейн призналась, что у нее был учитель, который хотел, чтобы она прочла "Илиаду" по-гречески, но все эти копья, кровь, хвастовство и насильственные смерти отвратили ее от книги. (А этой весной, читая перевод Чапмана, который когда-то так тронул молодого Паха Сапу в школе отца Пьера Мари, под разогретым на солнце брезентом палатки, имевшим почти телесный запах, она сказала мужу, что научилась у него любить рассказанную Гомером историю мужества и судьбы.)
Взятая с собой еда была хороша. Рейн заранее испекла пирог на походной горелке. Еще она прихватила с собой лимоны, и хотя льда здесь не нашлось, лимонад в тщательно завернутых стаканчиках получился свежий и приятный на вкус. Паха Сапа ел, не ощущая вкуса.
Наконец, когда они убрали тарелки, он сказал:
- Слушай, Рейн… я знаю, что мое так называемое видение было галлюцинацией, вызванной длительным голоданием, жарой и дымом в парилке и моими собственными ожиданиями…
- Не надо! Паха Сапа… не надо!
Он никогда не слышал, чтобы Рейн говорила с ним таким голосом. И больше никогда не услышит. Ее голос мгновенно заставил его замолчать.
Когда она заговорила снова, то так тихо, что ему пришлось наклониться поближе к ней.
- Мой дорогой… мой муж и дорогой мальчик… то видение, что было дано тебе, оно ужасно. От него у меня болит сердце. Но нет никаких сомнений, что Бог - или как бы ни называлась та сила, что управляет Вселенной, - решил именно тебе показать это видение. Рано или поздно в течение твоей жизни тебе придется что-то делать с этим. Ты избран.
Паха Сапа недоуменно тряхнул головой.
- Рейн, ты ведь христианка, ты дирижируешь хором. Ты преподаешь в воскресной школе. Твой отец… Ты не можешь верить в моих богов, в моих шестерых пращуров, мое видение. Почему же ты…
И опять она заставила его замолчать - на сей раз положив руку на его запястье.
- Паха Сапа, разве у Вакана Танки, кроме имени Все, нет еще имени Тайна?
- Есть.
- Вот это и есть суть нашей веры, мой дорогой. Веры каждого, кто может найти и сохранить ее в своем сердце. В отличие от моего отца, я мало в чем уверена. Я мало понимаю. Моя вера хрупка. Но все же я знаю - и у меня есть вера, - что в самой сути Вселенной лежит Тайна с прописной буквы. Это, наверное, та же самая Тайна, которая позволила нам найти нашу любовь и друг друга. Ту любовь, что позволила зародиться этому чуду, которое растет теперь во мне. Что бы ты ни решил делать с этим видением, Паха Сапа, ты никогда не должен отрицать его реальность. Ты был избран, мой любимый. И настанет день, когда тебе придется решать. Я не представляю, что и как, сомневаюсь, что и ты представляешь это. Я только молюсь… молюсь тайне внутри самой Тайны… о том, чтобы ко времени, когда тебе все же придется принимать решение, твоя жизнь дала тебе ответ и ты бы знал, как тебе действовать. Боюсь, что тебе предстоит сделать очень нелегкий выбор.