- В Польше точно такие же.
- А ни-ни! А эти леса, рощи, поля! Нет уж, друже мий милый, мы их вам, панам, не отдадим. Себе дороже стоит, - говорил Тятенька. Виер не сердился: то ли не считал эти земли польскими, то ли не считал Тятеньку русским.
- Что и говорить, места красивые, но какая бедность! Взглянули бы вы на европейские деревни.
- Должен тебе ответом: я их видел. Они ненамного богаче наших. Да и то, ведь вы, партажеры, хотите всё у всех отобрать. Говорят, у вас и жены будут общие, а?
Виер пожимал плечами. Считал, что вести с Тятенькой серьезный политический спор не стоит, но иногда, ради Лили, от своего правила отступал. Когда Виер сказал, что он последователь Бланки, Тятенька заинтересовался: кто такой? Этого имени он никогда не слышал; немецкие ведомости о таком не писали. Узнав сущность учения этого революционера, и то, что он недавно сидел или еще сидит в тюрьме, Тятенька раскрыл рот.
- Да он видно мамуля! - сказал Тятенька. Так в старину называли людей, которые совершенно не умели играть в карты и тем не менее вели большую игру.
- Мамуля? Это верно "дурак"? Бланки один из самых умных людей в Европе.
- Умнее князя Адама, пане ласкавый?
- Да, умнее.
- Умнее Товянского?.. Ну, не гляди, вацпан, на меня як вивк. Я ведь спрашиваю из любознания. Умнее Мардохая из "Тараса Бульбы"?
- Из "Тараса Бульбы"? Терпеть не могу эту нехорошую ерунду, которой вы почему-то восхищаетесь.
- Зать! - оказал Тятенька.
- Нам вообще трудно спорить. Кто-то из читавших Канта сказал, что политика еще может выдержать критику чистого разума, но не может вынести критики нечистого разума. А у вас в подходе к ней "нечистый разум".
- Есть грех, есть, - сказал Тятенька, засмеявшись. - А Гоголя не смей ругать. Он великий писатель, когда не очень умничает. Не надо, не надо умничать. Вот наш Грибоедов тоже прекраснейший писатель, а как себе умничаньем повредил! "Горе от ума"! Нет у него ни ума, ни горя. Его Чацкий так же глуп, как Фамусов, только поскучнее. А всё его "горе" в том, что дура Софья ему предпочла дурака Молчалина и что еще десяток дураков и дур распустили про него сплетню. Экое, подумаешь, великое несчастье!
- Так вы, правда, мосье Ян, адгерентБланки? - спросила Лиля, слышавшая это слово и очень довольная тем, что его вспомнила.
- Да, мадмуазель Лиля. Но рассказывать об этом не надо.
- Я понимаю! Что вы!
- "Мадмуазель Лиля", "мадмуазель Лиля"! Лилька она, и кончено! - проворчал Тятенька. - А естьли человек сидит в тюрьме во Франции, да при нынешнем богоспасаемом короле, то, значит, явное дело, висельник.
- Висельник? Бывают висельники благороднейшие люди. Это зависит от того, кто и за что вешает.
- Ну, хорошо, отдаю решпект, дуже ты разумный. Выпьем за его здоровье, пане Яне. Бланки так Бланки. "Niemesz bo rady dla duszy Kozaczey". Ох твоя гордость, вацпан! Ты и живешь для некрологии!
- Вот уж и в мыслях не имею! Я средний человек.
- Для некрологии живешь, для некрологии. Ну, и будет тебе некрология. А что в ней? Ерунда, братец, чистая ерунда.
К концу обеда Тятенька утомлялся и уже более вяло рассказывал о своих путешествиях:
- В Вене у меня была комната с собственной душей! Это очень просто: наливают в резервуар два ведра теплой воды, становишься под душу и пускаешь струю какую хочешь. Истинное блаженство, но, говорят, пожилым людям вредно, а то я завел бы и у себя на Подоле. Верно врут. А как в Вене кормят! А какое кофе! Только у вас в Варшаве я пивал такое же.
Пообедав, он неизменно говорил: "Отчего казак гладок? Как поел, так и на бок", разваливался в кресле и засыпал "начерно", то есть перед настоящим сном в кровати. Лиля тогда вела с Виером волнующий разговор вполголоса. Иногда с улыбкой, свидетельствующей о полной осведомленности, вскользь спрашивала его о парижских лоретках. Ей мучительно хотелось узнать о Зосе, но она понимала, что спрашивать нельзя, что он всё равно не ответит и рассердится. По иному, но еще больше хотелось ей узнать, есть ли у него в Париже связь. Она раза два отдаленными намеками, с парижскими словами, давала ему понять, что уже знает всё (разумелись те тайны, которые она обсуждала с подругами). Но помимо того, что говорить об этом было очень стыдно, Лиля опасалась, что Тятенька не во время проснется, рассердится и долго будет орать, что поставит ее в угол.
Виера многое удивляло в дороге. Удивляло то, что, при всей бедности населения, при всей убогости хат, еды везде было много. Эти крепостные люди питались обильнее, чем свободные европейцы. И даже по качеству, подававшиеся в трактирах блюда были недурны, лучше того, что он ел в дешевеньких ресторанах Парижа. Еще больше его удивляла музыкальность простого народа. Во всё время путешествия они точно не выходили из концерта: не было остановки, на которой не играли бы - и недурно - на балалайках, на дудках, на гуслях. Еще лучше пели, хоть пение было своеобразное, не похожее на то, что он - гораздо реже - слышал во французских и немецких деревнях. "Странно! Если народ так музыкален, то почему же у них нет замечательных композиторов? Где их Россини и Мейерберы?". Виер всё еще иногда утешал себя тем, что это были не русские, а хохлы, - не враги, а скорее собратья в борьбе.
Тятенька иногда под вечер зазывал крестьянок, угощал их и заставлял петь. Как-то на третий день их путешествия, для него по заказу девки пели одну из особенно нравившихся ему песен:
Ой, диво дивное, диво,
Пошли дивоньки на жниво,
Жнуть дивоньки жито, пшеныцю,
А парубоньки куколь, митлыцю.Чого дивоньки красные?
Бо идять пироги мясные,
Маслом поливають,
Перцом посыпають.А парубоньки блидные,
Бо идять пироги пистныи,
Золой-щелоком поливають,
И попелом посыпають.
- Ах, какие глупые слова! С'est bete a pleurer! - говорила Лиля, поглядывая на мосье Яна.
- Слова идиотские, а поют они право недурно.
- Прекрасные слова, мудрые слова! - возразил Тятенька. - Ты небось, Лилька, думаешь, что это хорошо, если дивонька блидная? Вздор, мать моя, вздор! У тебя у самой главная прелесть в румянце. И аппетит у тебя слава Богу! Скушала матушка три порции фаршированной щуки и отлично сделала! - дразнил он Лилю. Она краснела и оглядывалась на мосье Яна, который впрочем, к легкому ея разочарованию, тоже ел в дороге с большим аппетитом.
- Хорошая страна Малороссия! - сказал Виер. - Когда-то ее увижу снова? Завтра уже будем у кацапов.
- А ты оставайся, вацпане, в Киеве совсем. Определим тебя на службу, а? Честные чиновники везде на вес золота… Не слушай, Лилька, - вставил Тятенька и, наклонившись к Виеру, дыша на него вином, рассказал: - Недавно наш Безрукий говорит одному такому-сякому: "Ходят слухи, что вы берете взятки!". А тот преспокойно ему в ответ: "Не всякому слуху следует верить, ваше высокопревосходительство. Говорят, что вы в связи с моей женой, да я не верю?".
Лиля звонко расхохоталась. Она знала даму, о которой шла речь, и при встрече поглядывала на нее с любопытством и с испугом, как на Ганскую.
- Ты как, дерзкая девчонка, смеешь слушать то, что не для тебя мужчины говорят! Эх, в корчме в угол поставить нельзя! Вот возьму и не завещаю тебе моего достояния! И в Петербурге никуда тебя пускать не буду… А надо бы, ребята, сделать, чтобы приехать в Петербург во вторник. Понедельник тяжелый день, - сказал Тятенька, иногда, несмотря на свое вольнодумство, прикидывавшийся зачем-то суеверным.
- Ну, вот еще.
- Не говори, пане Яне, "ну, вот еще": Бонапарт отложил переворот 18 брюмера на один день потому, что 17-го была пятница.
- Непременно отложим приезд, Тятенька, непременно! Я ужасно боюсь тяжелых дней! - с жаром солгала Лиля.
- Ну, ладно. Вот что, детки, спать пора. Идем, Вельзевул. Лилька, с почтением пребывать имею. Доброй ночи, поцелуй меня, - сказал Тятенька.
Малороссия кончилась. Стали исчезать белые хаты с садиками, становилось холоднее, послышалась чистая русская речь. Лиля сразу стала грустней.
Раз вечером Виер зашел в ее комнату: по ее просьбе, принес ей роман Жорж Занд. Постель уже была постлана, Лиля была в пеньюаре. Оставался он не более двух минут, хотя Тятенька уже спал.
- Я много ее читала. Ах, какая она замечательная писательница! - сказала очень смущенно Лиля.
- Она замечательный человек, - поправил Виер.
Больше ничего сказано не было. Уходя, он бросил на нее взгляд. Лиля легла и долго не могла заснуть от волнения. Глаза у нее блестели. "Что он хотел сказать этим взглядом? Какая я была? Как я на него смотрела? Он ли мне ответил глазами или я ему?.. Что, еслиб он в самом деле говорил мне Лиля! А я ему Ян?.. Какие у него заботы, какие волнения, если он эмиссар! Что, если его поймают и сошлют в Сибирь! Я брошу всё и пойду в цепях за ним!.. И остается теперь два дня, только два дня!..".
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Un salon de huit on dix personnes dont toutes les femmes ont en des amants, ou la conversation est gaie, anecdotique, et ou l'on prend du punch leger a minuit et demi, est l'endroit du monde ou je me trouve le mieux.
Stendhal
Бальзак вернулся в Париж из Верховни в середине февраля 1848 года.
Он часто ругал Францию, проклинал свою парижскую жизнь Но это было так: как все парижане, всегда возвращался домой с истинным наслаждением, - на земле был, конечно, лишь один настоящий город. Он решительно ничего не имел против иностранцев, - все люди были интересны. Через полвека Артюр Рембо писал об африканских неграх: "Они не глупее и не подлее, чем белые негры так называемых цивилизованных стран, они другого порядка, только и всего". Бальзаку нравилось за границей очень многое, особенно в Польше и в России. Тем не менее, парижский "порядок" занимал его неизмеримо больше.
Денег он привез довольно много; они предназначались для уплаты кредиторам и поставщикам. Платить долги было очень приятно, особенно антикварам за картины, и старинные вещи: заплатил, значит, можно покупать в кредит и дальше. Разумеется, он все находил чудесным образом и приобретал баснословно дешево: антиквары просто не знали цены своим вещам или же отдавали ему свои сокровища за бесценок: "Только потому, что это покупаете вы".
Таких сокровищ в доме на улице Фортюне уже было множество. В спальной с куполом стояла кровать маркизы Помпадур, - одна из тех, очевидно, бесчисленных ее кроватей, которые в течение ста лет продавались и по сей день продаются странным людям, желающим спать "на ложе Людовика XV". На шелковом шнуре в передней висел фонарь, принадлежавший графине Дюбарри. еще где-то стоял комод, принадлежавший Марии Антуанетте, и было что-то еще, кому-то когда-то принадлежавшее. Лучше всего был первый этаж дома, весь выстланный темным бобриком с красными цветами, а в нем кабинет и библиотека; мебель черного дерева с медной и перламутровой инкрустацией, булевский письменный стол и другие вещи Буля. Он особенно любил этого мастера; Буль по разнообразию своего творчества был в своей области тот же Бальзак, так же любил пестрое, необыкновенное, редкостное, так же мог изображать все, от цветов до сражений. В книжных шкафах была особенность: когда дверцы затворялись, их нельзя было найти, не зная секрета. Бесчисленные книги были почти все в красных кожаных переплетах. В книгах Бальзак уж несомненно знал толк, и, тут его никто не мог бы обмануть. Читал он чрезвычайно быстро и все помнил, - был одним им из самых образованных людей своего времени.
В первый вечер он долго гулял в своем доме, по своим комнатам, любуясь своими вещами. Ему принесли его кофейник. Он недавно решил, что впредь будет готовить кофе по-новому, тоже им самим выдуманному способу, на холодной воде: кипяток уничтожает таннин, столь необходимый для здоровья. У него были свои идеи не только в медицине, где имеет свое мнение кто угодно, но даже в химии. Далеко не все его мысли в этих областях знания были вздорными. Он и тут много читал постоянно расспрашивал ученых, дополнял их сведения собственными соображениями. Гулял по дому и думал, где еще поставить и повесить: все-таки не хватало картин, кресел, диванов. Выбрал место для привезенных из России видов Киева и для "Суда Париса", приписывавшегося им Джорджоне. Затем это ему надоело. Он стал думать о работе: в таком доме, в таком кабинете она должна была пойти хорошо. Тем не менее об этом думал очень тревожно.
Он дал себе небольшую передышку, - весь следующий день гулял и ездил в милорде (так тогда назывались щегольские кабриолеты). Знал в Париже каждый камень. Никто не описывал этот город так, как он. Вещи он изображал лучше, чем людей. Людей слишком часто упрощал. Вещами, верно, никто так много не занимался в романах. Он был как тот знаменитый английский художник, который уверял, что в портрете самое важное - навести настоящий блеск на сапоги изображаемого человека. Бальзака забавляли описания Парижа у других писателей, особенно у поэтов. Он поэтами восхищался редко и только уж самыми замечательными. Впрочем, ему и в прозе нравилось у современников лишь немногое, - в душе думал, что почти все они пишут плохо, правды ни у кого нет. Однако, по своему благодушию и по savoir vivre, многих собратьев очень хвалил.
В Верховне можно было, выйдя из деревни, бродить часами, не встретив ни единой человеческой души. Теперь в Париже движение и шум на улицах его поразили: точно увеличилось население города или люди стали шуметь еще больше прежнего. Он за три дня перевидал всех, настоящих и ненастоящих, узнал политические и литературные новости, узнал все о гонорарах, об авансах, о тиражах, о том, кто кого изругал в газете и почему изругал, то есть вследствие какой обиды или ссоры. Немало рецензий появилось за время его отсутствия и о нем самом: когда хвалили, было почти все равно; когда ругали, бывало неприятно, хотя по существу чужое мнение, да объяснявшееся личными счетами, имело для него очень мало значения: по существу было важно только суждение пяти-шести человек; но именно они рецензии писали редко, да и едва ли, в виду личных отношений, могли бы высказать ему свое настоящее мнение.
Побывал он и в разных салонах, где всегда имел очень большой успех. Общая картина парижской жизни, так хорошо ему знакомая, почти не изменилась. Только все стало еще острее и интереснее.
Из разговоров выяснилось, что все идет недурно, хотя ожидается революция - или именно потому, что ожидается революция. Впрочем, революция ожидалась со дня на день уже восемнадцать лет и никто о ней серьезно не думал: это тоже было так. Издатели выпускали немало книг и платили приличные авансы; газеты нуждались в романах; театры искали пьес. В общем, все были очень довольны - и все говорили, что "так дальше жить нельзя". Еще увеличилось необыкновенное оживление, предшествующее всем общественным потрясениям: позднее оно кажется людям "зловещим" или "болезненным", но до потрясенья у них такого чувства нет, и живут они очень приятно. Слова "Мане - Текел - Фарес" выступают на стенах чрезвычайно редко и обычно с большим опозданием. И тоже, как всегда перед войнами, перед революциями, было в литературе и в искусстве великое множество всякой ерунды, которой люди приписывают необыкновенное значение и о которой позднее совестно вспоминать. Однако Бальзака ерундой было обмануть трудно, и он весело хохотал, слушая рассказы собратьев.
Впрочем, самые настоящие, то есть писатели с большими именами, в своем кругу о литературе и об искусстве говорили вообще не очень охотно. Они были в большинстве так давно и хорошо между собой знакомы, так все друг о друге знали (или выдумывали и, выдумав, сами почти верили), что ни большого человеческого интереса, ни особенного уважения друг к другу, за редкими исключениями, не чувствовали. Интерес был преимущественно профессиональный, - зато огромный. С второстепенными литераторами они тоже ценными мыслями не делились: приберегали мысли для журналов и книг, да отчасти и опасались, - вдруг некоторые способны и стащить? Однако и о предметах, не имеющих прямого отношения к литературе, настоящим, при хороших внешних отношениях, было гораздо приятнее разговаривать в своем кругу, с настоящими же, с людьми, которым нельзя выдать страницу Жорж Санд за страницу Бальзака, которые не припишут "Ариан" Пьеру Корнелю, не думают, что Амбуаз был построен Людовиком XIV и знают разницу между первым периодом Буля и вторым.