Повесть о смерти - Марк Алданов 35 стр.


Он медленно повел телескоп вдоль созвездий. "Кассиопея… Персей… Возничий… Близнецы… Телец… Орион… Носорог… Большой Пёс… Корабль Арго… Центавр… Южный Крест"… На Южном Кресте особенно хорошо был виден темный провал, называвшийся Угольным мешком Гершеля. Безошибочная память Араго подсказывала ему чудовищные, непостижимые, недоступные и воображению цифры. "17.206.400.000.000.000 миль" (он еще иногда вел счет на мили). "А за этим провалом какие-то миры без звезд, уж совсем неведомые и непонятные… Да, в свете этого, "объективно", инцидент с генералом Пети и вся наша революция не имеют большого значения. Но какое дело до этой "объективности" живому человеку - и даже умирающему? Очень дешева и слишком удобна мудрость разных Экклезиастов. Идеи надо защищать и в большом, и в малом, отлично зная ничтожность дела". Действительно, несмотря на свою старость, он умел защищать свои идеи. В пору парижских баррикад химик Дюма писал о нем: "Поведение его в эти дни опасности было необыкновенно твердо и мужественно: Араго под градом пуль бросался на баррикады с такой решимостью, что очевидцы думали, будто он ищет смерти".

Он остановил телескоп и задумался над гипотезой Гершеля, не сводя глаз с Южного Креста и с черного провала. По его мнению, ничего не могло быть прекраснее и величественней этого зрелища. В Англии он когда-то видел картину Тинторетто: "Млечный Путь". Смотрел на нее с недоумением и с улыбкой. "Простоватый художник верно думал, что его Юнона, с выходящими из горла звездами, придаст этому поэзии!.." Араго не понимал и не чувствовал искусства. В его огромной библиотеке, проданной с аукциона после его смерти, оказалось только девятнадцать художественных произведений; и едва ли он читал эти книги Камоэнса, Боккачио, Бенсерада: вероятно, они были поднесены ему в дар издателями. Музыка вызывала у него смутное беспокойство: она была точно вызовом разуму и логике. Но его взгляд естествоиспытателя замечал и в картинах то, чего рядовые наблюдатели не видели. Ему показалось, что и нарисованы у Тинторетто павлины, орел, руки Юноны не очень хорошо. А главное, было бессмысленным желание приукрасить Млечный Путь.

"Все они, конечно, лгали, очень поэтично и очень наивно", - думал он. - "Ни на какой Корабль Арго никто после смерти не попадет и вообще больше ничего никогда не будет. Что же тут страшного? Ровно ничего. Я пожил достаточно, знал в жизни больше прекрасного, чем худого, сделал немало, увеличил то, что называется сокровищницей знания. Конечно, если б еще пожил, мог бы еще кое-что сделать, но я и так далеко перешел через среднюю продолжительность человеческой жизни. Вместо меня для науки будут работать другие, наука бессмертна. Они помянут меня добрым словом и не в одной Франции: я работал и для всего человечества. Делал это как мог и умел также в политике; и здесь работал на пользу людям. Были, конечно, ошибки, о них тяжело вспоминать, но ничего очень дурного я не сделал. Быть может, главная ошибка была в том, что я рассматривал человека хоть отчасти как логическую машину… Скоро похоронят, забудут не так скоро, да если б и забыли, то нет большой беды: я ничем не лучше тех, кого забудут на следующий день. Никакой другой жизни не будет, и в этом тоже нет ничего особенно страшного. Боюсь смерти? Нисколько не боюсь, - совершенно искренне ответил себе он. - Не то, чтобы надоела жизнь, уж наука-то нисколько не надоела, напротив люблю ее всё больше. Но я устал, пора отдохнуть. Это ведь как сон. Правда, без пробуждения на следующий день. Однако, когда ложишься спать, разве очень думаешь о том, что завтра проснешься? Просто хочется спать". Он вернулся к гипотезе Гершеля и к соображенияхм Струве.

К девяти часам он обещал составить и послать в типографию правительственное сообщение о происшествии во Дворце Инвалидов. Он поднял фонарь, взглянул на часы, времени оставалось лишь минут двадцать. С усилием встал с кушетки, - боль стала почти нестерпимой, - надел сюртук, опять повернул какие-то рычаги и вернулся в свой кабинет. Там он сел за стол, подумал и стал писать: "Quelques invalides se sont livres, dans la journee du 23, a des actes d'insubordination qui"…

Через четверть часа он отдал рассыльному бумагу. Поднялся, опираясь на письменный стол, смочил голову одеколоном и принял пилюлю. Лекарство давало облегчение на час или полтора, этого было достаточно для лекции. Ровно в девять прошел в лекционный зал. Аудитория встретила его бурными, долгими рукоплесканьями. С тех пор, как он стал членом Временного правительства, его популярность еще возросла, чего он никак понять не мог. Араго поклонился, ожидая конца овации, затем стал рассматривать публику в поисках самого тупого слушателя.

Во втором ряду, с края, нервно оглядываясь по сторонам, сидел плохо одетый человек очень мрачного вида, знаменитый революционер, крайний из крайних, сын члена Конвента, Огюст Бланки. "Этот что тут делает?" - изумленно спросил себя Араго. Они не были знакомы, но знали друг друга в лицо. Араго относился очень враждебно к коммунистам, однако считал Бланки честным и искренним человеком. Вдобавок, люди, интересующиеся астрономией, всегда пользовались некоторым его расположением. "Что ж, из моих коллег по правительству, верно никто о кометах не имеет ни малейшего представления. А этот интересуется!.. Учись, голубчик, учись". Рукоплескания наконец прекратились. Араго чуть откашлялся. Боль стала слабеть, пилюля подействовала. "Прочту, сил хватит. Ненадолго, но хватит"…

- Mesdames, Messieurs, - сказал он. Здесь не полагалось говорить "citoyens".

IV

.......

V

Творцы мифов одно говорят напоказ, но в другом говорят правду.

Антисфен

Бланки приехал в Париж из ссылки в первые же революционные дни. Он лишь недавно был выпущен из тюрьмы и жил на Луаре под надзором полиции.

Ему тогда было 43 года, но на вид можно было ему дать шестьдесят. Это был невысокий, чуть сгорбленный, чрезвычайно худой, болезненного вида человек, с коротко остриженными полуседыми волосами, с недобрыми проницательными серыми глазами. Впрочем, хорошего описания его внешнего облика не осталось в воспоминаниях современников, а плохие очень расходятся. Токвиль изобразил Бланки чудовищем и по наружности, - "одно воспоминание о нем всегда вызывало во мне отвращение и ужас". А кто-то из поздних друзей говорив о "неземной кротости" его лица. Так же расходились суждения современников об его моральном облике. Однако единомышленники и поклонники тоже чувствовали себя неуютно в обществе этого человека. Могли бы ему сказать ему, как Александр Кикин Петру: "Ум любит простор, а мне от тебя тесно".

Он выехал из Блуа в Париж, как только пришло известие о февральской революции. Никому из единомышленников не мог дать знать о своем приезде, да может быть, и не хотел. Бланки в каждом единомышленнике первым долгом подозревал тайного полицейского агента. Действительно, в течение всей его жизни полиция, и королевская, и императорская, и республиканская, чрезвычайно им интересовалась и старалась приставить к нему своих людей. В ту пору такие агенты назывались почему-то cocqueur-ами. Вероятно, Бланки допускал, что есть гнусные, последнего разряда люди среди ближайших его соратников. Но можно было использовать и их. Как Наполеон, он думал, что "в политике нельзя быть очень разборчивым: надо привлекать к себе и тех, кого всего меньше любишь и уважаешь: в хозяйстве всё может пригодиться".

Однако тотчас после своего приезда Бланки встретился с двумя поклонниками. Они чрезвычайно ему обрадовались, и он сразу насторожился: люди редко радовались встрече с ним. Предположил, что оба шпионы. В этом наполовину ошибся: шпионом был только один. Монархия только что пала, тем не менее новая полиция, то есть та же прежняя, королевская, чуть подчищенная и быстро пополнившаяся, пришла к мысли, что и при республиканском строе не мешает иметь своего осведомителя при таком человеке, как Бланки. Оба поклонника спрашивали, где он остановился. Он им своего адреса не дал. Позднее они предложили вместе пообедать, - он и от этого уклонился, сославшись на то, что не имеет денег. Действительно, у него в кармане было только полтора франка: их, по его смете, должно было хватить на несколько дней. Бланки всю жизнь, на свободе и в тюрьме, питался преимущественно овощами и хлебом. Это не мешало соратникам говорить, что овощи - для отвода глаз, а на самом деле он питается как тонкий гастроном, - "как Брилья Саварен", - весело утверждал Прудон.

Все же он расспросил поклонников и узнал, что революционеры собираются вечером на митинг в танцевальном зале Прадо. Обещал прийти туда и сказать речь о том, что нужно делать в начавшейся революции людям коммунистического образа мыслей. Древнее слово "коммунизм", так часто менявшее содержание, в сороковых годах было в большой моде. Его употребляли и сторонники, и враги. Прудон уверял, что во Франции есть до двухсот тысяч коммунистов. Бланки думал, что их не наберется и тысячи

Это был один из самых замечательных революционеров в истории, - вероятно, самый замечательный революционер XIX века. Общие места о нем часто ложны или чрезвычайно преувеличены. На дурном политическом жаргоне разных стран не раз говорилось, будто он был "вспышкопускатель" и "путчист", Никогда не умевший рассчитывать соотношение сил, не способный подвергать события социально-политическому и экономическому анализу. На самом деле Бланки был человеком совершенно исключительной проницательности. Вопреки распространенному суждению, он, в отличие от знаменитых теоретиков социализма, почти никогда в своих предсказаниях не ошибался. Как Фемистокл, "умел видеть настоящее и предвидеть будущее".

Из революционных дел, которыми руководил Бланки, ни одно не удалось. Но он заранее и знал, что они не удадутся. Часто с большой точностью предсказывал, на чем именно дело сорвется, и соотношение сил определял безошибочно. Он писал немного, но некоторые его статьи и письма должны были бы причисляться к ценнейшему в мировой революционной литературе. То же самое относится к его взглядам на ведение восстаний. Очень часто революционеры девятнадцатого столетия поручали строить и защищать баррикады тем из своей среды, которые были или считали себя военными людьми. Они и строили, в большинстве, довольно плохо. Бланки никогда военным человеком не был - и совершенно верно указал, как надо и как не надо вести борьбу на баррикадах. Ум, наблюдательность и революционный опыт заменяли ему военные познания.

Он призывал людей к восстаниям, в успех которых не верил, и таким образом заведомо обрекал их на тюрьмы. Но он сам просидел в тюрьмах в общей сложности, при разном государственном строе, тридцать шесть лет, половину своей жизни. Очевидно, это было для него моральным оправданием. Политическое же оправдание Бланки вытекало из его общих взглядов. В связной систематической форме он своего мировоззрения не изложил, но, насколько можно судить, он совершенно не верил в социологию и в так называемые законы истории.

Скептически относился он и к историческому материализму. По принципам Маркса, по крайней мере в их классической форме, социальная революция могла быть осуществлена только на известном уровне экономического развития, в странах с наиболее развитой промышленностью. Бланки же думал, что социальная революция может произойти в Европе где угодно: кучка энергичных, сильных, на все готовых людей может захватить и удержать власть в любой европейской стране, даже имея против себя значительное большинство населения. Успех - дело счастья и благоприятного стечения обстоятельств; поэтому обязанность настоящих революционеров - пробовать. Когда же, по его суждению, не было и одного шанса на успех из десяти, он проявлял большую умеренность, проповедовал соглашение с людьми, которых ненавидел и которые его ненавидели, и повергал этим в полное изумление революционеров.

Бланки издевался над людьми, желавшими наперед знать всю его программу. Отвечал, что общая цель ясна, а дальнейшее будет зависеть от обстоятельств: надо пользоваться каждой возможностью, хотя бы она открывала лишь маленький шанс на успех; надо работать изо всех сил, а исход решит случай. Люди же, в него не верящие, - никому не нужные догматики. Они ничего в революции не понимают; им лучше сидеть у себя в кабинете и вырабатывать законы истории. Впрочем, к учению бабувистов" непонятным образом имел слабость и находил у них первое, легкое приближение к истине. Приблизительно так Мон-Рон на вопрос одной знатной дамы о том, какое животное больше всего напоминает человека, ответил: "Англичанин".

События двадцатого века, до которых он не дожил, были сплошным подтверждением его идей, а никак не идей Карла Маркса. На могиле Бланки (на которой впоследствии Далу поставил свой необыкновенный памятник) речь произнес Ткачев, очень мало на него похожий. А могли бы кое-что сказать и диктаторы нашего столетия, хотя он был умнее их всех и не был ни жесток, ни коварен. После Варфоломеевской ночи парижские палачи подали властям протест: что ж так убивать людей, для этого есть суд и эшафот. У Бланки именно суд и эшафот вызывали глубокое отвращение. Кровь можно было проливать только на баррикадах. Он никогда не был у власти, не болел тем, что Бальзак называл ее секретными болезнями. Весьма возможно, что в нем пропал большой государственный человек. Но если бы он жил при том строе, к осуществлению которого стремился, то верно удавился бы от скуки или занялся бы астрономией. Ненавидеть капиталистический строй он мог по убеждению. Что стал бы он ненавидеть при своей "anarchie reglee"?

В сущности, Бланки поступал в революции так, как наиболее сильные и талантливые из полководцев поступали на войне. С точки зрения военной теории, с точки зрения Клаузевицев, итальянская кампания 1796 года и французская 1814-го были чистым безумием, ввиду огромного превосходства сил противника. Первая из них закончилась полной победой Наполеона, вторая полным его поражением. Впоследствии обе были признаны шедеврами военного искусства. В обоих случаях Наполеон совершенно правильно рассчитал соотношение сил, знал, что есть разве лишь один шанс на победу из десяти, но отказаться от этого шанса не мог и по общим своим взглядам на войну, на ее риск, на роль случая, да и по личным особенностям своего характера.

Личные особенности, хотя совершенно иные, отчасти руководили и Бланки. Он открещивался от "Gefuhlspolitik" не меньше, чем князь Бисмарк, но, разумеется, как и Бисмарк, как и все другие, совершенно освободиться от нее не мог. Слишком ненавидел существующий строй, и отказаться от попыток нанести ему тяжелый болезненный удар было бы выше его сил. Кроме того, он был болен и презирал почти всех других революционных вождей: знал себе цену и думал, что заменить его будет трудно. Все его предприятия провалились, но каждое, как ему казалось, могло иметь небольшой шанс на победу. Утверждать, что оно было обречено на поражение, было очень легко после поражения. "Нет ничего легче, чем предсказывать то, что было", - сказал Клемансо (в ранней молодости он был очень близок с Бланки и, быть может, только его одного по-настоящему ценил и почитал).

Была у этого столь опытного революционера и странная психологическая ошибка: в отличие от Наполеона, он никогда не скрывал от своих соратников, как мало шансов на победу. После неудачи его "вспышек" некоторые революционеры проклинали его за "пессимизм", другие за гибельные "теоретические ошибки", - так венское императорское правительство в XVIII веке посадило в тюрьму фельдмаршала графа Секендорфа. приписывая поражение гневу Божию за то, что главнокомандующим назначило еретика. Но и независимо от неудач, многие смутно чувствовали, что за Бланки идти нельзя: он слишком презирает людей. Главные его ненавистники попадались не среди консерваторов, а среди "соратников". Больше всех его ненавидел Барбес, связанный с ним долгими годами совместной работы. Он распространял слух, будто Бланки полицейский агент-провокатор, и на процессе, перед судьями, то есть перед общими врагами, называл его "cet individu". Слух этот благодушно повторял и Прудон. Как ни бессмысленно обвинять в провокации человека, который просидел тридцать шесть лет в тюрьме, прожил всю жизнь и умер бедняком, бессребреником и аскетом, слух этот держался до конца жизни Бланки, - нередко повторяется и по сей день. Сам Бланки был уверен, что пустил этот слух главный идеалист из Временного правительства.

Он обладал большими и очень разносторонними познаниями. Среди революционеров один Маркс превосходил его ученостью, да и то никак не в области точных наук. Бланки все читал, читал философов, ученых, поэтов, романистов. (Прудон не без гордости говорил, что за всю жизнь не прочел ни одного романа.) Вкусы у него в литературе были довольно неожиданные. Из писателей он ненавидел Бальзака: гневно утверждал, что автор "Человеческой комедии" оклеветал человеческую природу. Сам он был мизантроп застенчивый, хотя имел для мизантропии достаточно оснований: ровно ничего, кроме зла, как от врагов, так и от "друзей" не видел. По существу, они исходили из совершенно одинакового взгляда на человечество - и пришли к прямо противоположным выводам. Их русский современник шеф корпуса жандармов, генерал Потапов, как-то ответил епископу Александру, призывавшему его верить искренности людей: "Никогда, никому, ни в чем я в моей жизни не верил и никогда не имел, ваше преосвященство, повода в этом раскаиваться". С такими взглядами легко было руководить Третьим отделением. Но как можно было при подобном понимании мира стоять за anarchie reglee, остается тайной этого странного революционера.

С первых же дней февральской революции Бланки стало ясно, что на успех коммунизма шансов очень мало, что даже и республиканскую форму правления удержать будет чрезвычайно трудно, так как во Франции, несмотря на легкое, тоже более или менее случайное, свержение монархии, почти нет республиканцев: деревня поднимется против революционеров, скорее всего установится диктатура и никак не диктатура революционная. Все это он высказал и на собрании в танцевальном зале Прадо. Говорил, как всегда, просто, резко, с большой силой. Однако речь его все слушали изумленно. В своих предсказаниях он был совершенно прав. Но зачем он это говорил? Впрочем, давно привык к тому, что его речи вызывают холод и разочарование у слушателей, - как суровый епископ Амвросий привык к такому же впечатлению от своих проповедей. Вместе с этим епископом, он мог бы сказать: "Я в экономии Божией уксус".

Назад Дальше