И в конторе, среди стертых "современных" лиц, этот старик с головой Эмерсона кажется выходцем из других времен. Хотя во всей натуре человека духа отпечаталось родовое, "пентландовское", и он издавна погружен в мир прозы: фамильная страсть к собственности вовсе не чужда бывшему проповеднику. Юмор повести становится колким, когда вития появляется в роли строителя приземистых домиков для бедноты. И не может сдержать ликующих речей, встречая их будущих хозяев, - эта иммигрантская голь торжественно приходит с ним расплачиваться. Вулф писал свою повесть в Бруклине и мог взглянуть на дядю глазами тех, с кем тот затевал, получив взнос, разговор глухих.
Но и под "норму" бизнеса Баском, этот живой гротеск, подходит не всегда. Испещренный его пометками Гомер в оригинале, да и излюбленные им независимые умы буржуазной эпохи Эмерсон и Карлейль продолжают освещать его метаморфозу как странную. И для племянника он остается и в конторе, среди прозы, человеком неожиданной мысли, поэтому так любопытен контакт с ним. И в то же время старость и юность существуют в повести в разных измерениях. Один уже глух к волнениям жизни, а для другого она впереди, со всем, что предвещают краски и шум Бостона.
Критическое и человеческое содержание этой повести давно сделало ее всемирной. Еще в 1935-м известный том американской новеллы, выпущенный в оригинале в Гамбурге в серии "Альбатрос", завершался "Баскомом Хоком". Это была достойная антология - с новеллами Ш. Андерсона, Хемингуэя и Колдуэлла. Перепечатка здесь повести Вулфа сильно способствовала ее международной известности. Видя в нем "значительнейшего писателя", самобытного и в малом жанре, Элио Витторини включил ту же повесть в 1941 году в свою знаменитую антологию "Американа" (ее первое издание было конфисковано фашистским государством). А в 1943 году повесть появилась еще в одной антологии американской новеллы, вышедшей на испанском.
Творческий диапазон Вулфа-рассказчика был широк. Не сразу осознали, сколько тонких миниатюр оставил этот "громоздкий" автор. Но одну из них выделяют давно - "Только мертвые знают Бруклин": для Фицджеральда это была вещь "высшей пробы".
Лаконичная, вся на диалоге, новелла создает образ холодного города, где не освоиться пришельцу, а вот "утонуть" - недолго. Щемящая лирика преломлена через серое слово будней и стертые шутки ко всему привычных бруклинцев. Вулф тяготеет тут к лаконизму Хемингуэя, у которого ценил подтекст и скрытую силу слова, наводящего на размышления. Существует восторженная запись Вулфа по поводу романа "Прощай, оружие!": автор говорит одно и при этом - косвенно, наводящим образом - вдесятеро больше. Конечно, эти писатели не во всем были антиподами. Одному из важнейших критериев Хемингуэя проза Вулфа и вот эта миниатюра вполне отвечали. Хемингуэй говорил, что не бывает первоклассных писателей без слуха. Что ж, Вулф умел слушать и воспроизводить разговоры и у себя в горах, и в нью-йоркском метро или баре. И улавливать угрозу или драму, скрытую за незначащими репликами и словесной перепалкой.
В миниатюрах Вулфа перед нами и поэтически данные его герои. Идеальные циркачи из мальчишеского воспоминания, люди праздника, не по меркам мещанской провинции ("Цирк на рассвете"). Старый французский крестьянин, душевно щедрый, с любопытством в глазах ("Солнце и дождь"). Фантазер-машинист, с его тяжкой службой и романтическим праздником, кончившимся вместе с нею ("Издали и вблизи"). Все это не беглые зарисовки - перед нами картины и характеры, важные для всей прозы Вулфа.
Коснемся теперь еще двух его значительных рассказов из первого сборника: оба признаны его шедеврами, и оба (как и "Баском") складывались исподволь, годами.
"И странно время, как лесная тьма" - это история встречи, бывшей на самом деле, но, конечно же, пересозданной здесь. Действительная встреча произошла в поезде на юге Германии в декабре 1926-го, тогда Вулф и занес несколько строк в памятную книжку. А в 1933-м вернулся к этой истории, описав гомон толпы на вокзале в Мюнхене, грубоватые голоса и шутки - шум жизни. Это начало рассказа, а в конце его - темные немецкие леса, безмолвие Альп. И в купе поезда, идущего к Альпам, тихий разговор с мудрым соседом, евреем, в котором угасает жизнь: и этот разговор Вулф набросал годы спустя. У них есть контакт, сосед вполне понимает американца непоседу, он предсказывает, что и того потянет домой, и тому будет достаточно одного поля и одной реки - родных мест. Это обостряет контраст двух эпох человеческой жизни. А весь недолгий разговор в купе летящего поезда - одна из самых сильных у Вулфа встреч старости и молодости.
И - "В парке", искусная новелла-сказ, совершенно не похожая на те, что были раньше. Героиня-рассказчица тут миссис Джек. Прототипом ее была театральная художница Алина Бернстайн, которой посвящен "Ангел", - годы любви к ней Вулф описал в "Паутине и скале". В роман вошли увлекательные истории миссис Джек о ее родных, а этот эпизод Перкинс давно выделил в рукописи как по-своему законченный. И Вулф, обратившись к нему в 1932-м, пересмотрев и дополнив его - тогда и появилась знаменитая страница об утре и пробудившихся птицах в парке, - создал завершенную новеллу.
Это воспоминания миссис Джек о юности в канун нового века, об отце - талантливом актере и его колоритных друзьях - ирландских патерах. Тут воздух того времени, его веселье, его приметы. И эта новелла-сказ дает не только услышать голос юной героини, но и представить ее себе. Мы находим тут и основные вулфовские мотивы. Это ощущение праздника и весны, полной жизни, на пределе, - но и у трагедии, за год до смерти отца. Как и столетний фермер в "Чикамоге", дочь актера выступила тут талантливым сотрудником автора: ведь это из ее слов он создал в конце свой образ утра, возможный только у него.
В заключение скажем еще о "Льве утром" из посмертного сборника. В новелле есть нечто итоговое. И с точки зрения духовного развития Вулфа - в 30-е здесь проявилось пришедшее к нему убеждение, что необходима "радикальная перестройка капиталистического общества" (эти слова писателя приводит его биограф Э. Тернбулл). И с точки зрения его поисков в области свободной малой формы.
Рецензенты порою упрекали Вулфа-рассказчика за нарушения "школьных" правил: начнет вещь в одном роде, а продолжает в другом. Фолкнер, однако, считал, что Вулф потому и мог сказать "все", что не боялся нарушать правила, даже не только школьные. Он оценил эстетическую разомкнутость Вулфа. Но она, заметим, отличала и его самого, и наиболее литературно близким писателем для Вулфа 30-х был именно Фолкнер. С восхищением говорил Вулф в интервью 1936-го о его романах "Святилище", "Шум и ярость" и "Когда я умираю". Смело сочетать разные стили в одном стиле, ввести в одну композицию разные художественные стихии - это линия Вулфа и достаточно "фолкнеровская" линия. "Лев утром" строится на неожиданных стилевых переходах.
Перед нами пробуждение банкира в его доме-дворце, кричаще роскошном, безвкусном и нежилом, как и вся их улица богачей в Нью-Йорке. Свежим майским утром, которому даже не проникнуть сюда, герой-пуританин весь во власти недовольства: своей жизнью, своим домом, своей средой. И вскоре поворот от "быта" к высокому: нам открываются терзания американского духа в роковом 1929 году, в самый канун биржевого краха. Внутренняя речь героя полна яростных проклятий - то шекспировской, то библейской окраски: он клянет разбой воротил и низкопоклонство перед ними, недоумевая, где она, старая Америка? А за риторикой - пародия, после проклятий - забавный поворот. Герой находит в газете свое имя почтенного прихожанина той самой церкви, один из столпов которой попал в скандальную хронику. И в текст введена и обыграна пародийная заметка, иначе освещающая ту же привычную банкиру среду.
Это вещь позднего Вулфа, с беспощадными толстовскими интонациями. Интересно, что для своего дворца, с позолотой и плюшем, так мало годного для жизни, банкир находит название "После Бала", это и язвительно переиначенное клише светской хроники. Сами вековые основы буржуазной Америки подвергаются у Вулфа критическому пересмотру, и происходит это не только в романе, но и в новелле.
М. Ландор
Возвращение блудного сына
1. Как подсказало воображение
Юджин Гант был писателем и своими книгами приобрел некоторую известность в широком мире. Со временем он даже прославился. Книги его читали, и куда бы он ни явился, всюду оказывалось, что имя его там уже знают. Вернее сказать - всюду, кроме тех мест, где он больше всего хотел бы прославиться, - у него на родине, дома.
Причину этого нетрудно понять. Его первый роман был в большой мере основан на знании людей, приобретенном еще в детстве в маленьком городке. Когда книга вышла, тамошние жители прочли ее, и им показалось, что в лицах, выведенных в книге, они узнали себя, после чего весь город, почти без исключений, на него ополчился.
Он получил много угрожающих писем. Пусть только попробует, писали люди, снова показаться в тех местах, где появился на свет.
Это было для него полной неожиданностью, ударом, от которого он долго не мог оправиться. Он очень страдал и целых семь лет не возвращался домой. Стал изгнанником и скитальцем.
И все эти семь лет, что он не возвращался, мысли его непрестанно туда стремились. По ночам - шагал ли он по улицам далеких городов или метался без сна в постели в чужих краях - он думал о родном доме, вспоминал каждую черточку на знакомом лице городка и гадал, какой прием будет ему оказан, если он наконец решится снова посетить родные места.
Он думал об этом так часто и с такой ностальгической силой, что в конце концов воображение его построило картину, которая казалась ему правдоподобнее всего, что он когда-либо пережил на самом деле. С тех пор картина эта не менялась. Она являлась ему тысячи раз, эта картина того, что будет, если он вернется домой.
Однажды ненастным вечером в конце октября какой-то мужчина быстро шагал по улице городка Алтамонт в горном районе Старой Катобы. Час был поздний, и шел холодный мелкий дождь, подгоняемый порывами ветра. Кроме этого одинокого пешехода, на улице не было ни души.
Самая улица была обшарпанная, безликая, из тех, где быстрая смена декораций и признаки былого величия особенно заметны. Даже в это унылое время года и в этот поздний час можно было понять, что улица знавала лучшие дни и когда-то жить на ней было приятно. Дома по большей части были каркасные, в том архитектурном стиле, уродливом, путаном и претенциозном, что процветал лет сорок - пятьдесят тому назад, и сейчас, неосвещенные, казались необитаемыми. Многие из них расположены были отступя от улицы, в просторных дворах, создававших видимость умеренного достатка и обеспеченности; и осеняли их старые деревья, в голых сучьях которых жалобно завывал ветер. Но даже в темноте было видно, какие злые времена настали для домов и для улицы. Тощие многофронтонные постройки, исхлестанные ветром и холодным дождем, словно оседали и коробились от старости и небрежения и безрадостно беседовали между собой, как больные старики в окружавшей их наготе черной ночи и ненастья. В удручающей скрытности мрака инстинкт безошибочно подсказывал, что старые дома дожили до тяжких времен и много лет как не крашены; и даже если бы интуиция промолчала, самый характер улицы, смешанный, неожиданный, свидетельствовал бы о судьбе, ее постигшей. Там и сям узор газонов был грубо обезображен вторжением мелких, необдуманных и некрасивых построек из кирпича и бетонных плит. В них помещались разнообразные заведения: были два-три бакалейных магазина, гараж, крошечные лавчонки, где торговали всяким автомобильным хламом, а в одном из домиков, самом претенциозном из всех, помещался выставочный зал какой-то автомобильной компании. В резком свете уличного фонаря, исчерченном жесткими тенями голых, пересекающихся ветвей, мощные и стройные формы новых машин роскошно поблескивали, но в этой роскоши почему-то угадывался грозный, холодный и безутешный мрак, более жестокий и тоскливый, чем весь остальной мрак старой, темной улицы.
Пешеход, единственный признак жизни на улице в этот час, казалось, не проявлял ко всему этому особого интереса. Он нес небольшой чемодан и по внешности мог сойти за чужого, но его повадка - уверенный шаг и быстрые, даже критические взгляды, которые он время от времени бросал на встречные предметы, - указывала на то, что картина ему не внове, но когда-то, в какой-то период его жизни, была ему хорошо знакома.
Наконец, отшагав примерно половину улицы, он остановился перед каким-то старым домом, поставил чемодан на тротуар и только теперь выказал признаки сомнений и нерешительности. Несколько минут он постоял, глядя на темный дом пытливо и тревожно, словно пытаясь угадать по его безразличному и угрюмому лицу, какая там идет жизнь, или найти в его некрасивых, изможденных чертах ответ на занимающий его вопрос. Постоял так некоторое время, но потом нетерпеливым движением подхватил чемодан, поднялся по нескольким бетонным ступеням во двор, быстро прошел по дорожке, взошел на крыльцо, опять опустил чемодан на землю у самой двери и, переждав еще минуту тревожных колебаний, раздраженно, почти гневно покачал головой и нажал кнопку звонка.
В старой, темной прихожей, тускло освещенной в дальнем конце одной слабой лампой, звонок прозвучал резко и пронзительно, вызвав у человека движение, выражающее внезапный испуг, а вернее - удивление и недовольства. Челюсти его судорожно сжались; потом, упрямо сунув руки в карманы своего непромокаемого пальто, он склонил голову и стал ждать.
…Они от нас бегут, а раньше нас искали, и безнадежные паузы звучат меж наших покоен, в давних ночных беседах, которые оседают со скрипом, и проходят, и вновь возвращаются. Они от нас бегут, а раньше нас искали. И теперь, в старом доме жизни, обреченные на темные паузы и ночные бдения, мы сидим в одиночестве и ждем.
Что это за предметы, оболочки, отзвуки привычной жизни, что за реликвии давних, забытых времен? Мотки бечевки, клубки ниток, и коробки с пуговицами, и пачки старых писем, исцарапанных нечеткими, выцветшими письменами умерших людей, а на растрескавшемся старом буфете, полном разбитой и склеенной посуды, старые деревянные часы, где Время ведет свой роковой и нерушимый счет всю ночь, пока в нескончаемой тишине беззвучно осыпаются балки старого дома жизни.
И здесь, среди всех этих диковин, сидит женщина, уже далеко не молодая, привязанная к прошлому, и вспоминает, пока дом трясется от ветра, и тихо колышутся мотки бечевок, и дребезжат стаканы, вспоминает, как взлетала пыль в один незабвенный день, и кок светило солнце, и раздавалось много голосов, ныне мертвых, и как бывает, что в этих полуночных бдениях возникает слово, и она слышит шаги, то ближе, то дальне, и старые двери оседают со скрипом, и что-то происходит в старом доме Жизни и Времени, в котором она ждет одна.
Голый, внезапный удар звонка ворвался в ее грезы как взрыв. Женщина вздрогнула, словно кто-то заговорил у нее за спиной. Ее распухшие, обезображенные ноги быстро исчезли с края топки, где она грела их, и, бросив взгляд вокруг и вверх, как вспугнутая птица, она невольно вскрикнула, хотя в комнате никого не было; - А? Кто там?
Потом, глядя сквозь очки на деревянные часы, она медленно поднялась, постояла, уперев в бока широкие, загрубевшие от работы руки, вышла в прихожую и направилась к запертой парадной двери, глядя неуверенно, озадаченно, взволнованно. У двери она опять остановилась и, по-прежнему держа руки на бедрах, подождала минуту в неуверенном, смущенном раздумье. Потом, ухватив тяжелую медную ручку, приоткрыла дверь на несколько дюймов и, вглядываясь в темноту с любопытством и страхом, повторила человеку, которого увидела, те же слова, что за две минуты до того сказала самой себе в полном одиночестве: - А? Кто там? - И тотчас добавила уже явно недоверчивым тоном: - Что вам нужно?
Он ответил не сразу, но если бы хватило света разглядеть его лицо, она увидела бы, что он вздрогнул и чуть не заговорил, но сдержал себя почти судорожным усилием. А потом ответил спокойно: - Комнату.
- Что такое? - сказала она, глядя на него недоверчиво, даже обвиняюще. - Комнату, говорите? - И после короткой паузы, резко: - Кто вас прислал?
Он помедлил, потом ответил: - Какой-то мужчина, которого я встретил в городе. В кафе. Я ему сказал, что мне нужно здесь переночевать, и он дал мне ваш адрес.
Она опять повторила его слова, но теперь в ее тоне сквозил и быстрый расчет, словно она не столько спрашивала его, сколько обдумывала его слова: - Мужчина… кафе… Говорите, вам сказал? - И тотчас, словно поняв и приняв наконец смысл этого ночного посещения, добавила: - Ну да! Макдональд. Он часто присылает мне постояльцев. Ну что ж, входите. - И она отворила дверь и отступила в сторону, впуская его. - Вам, говорите, нужна комната, - продолжала она уже мягче. - Сколько же вы думаете здесь пробыть?
- Только до завтра, - сказал он. - Завтра я с утра двинусь дальше.
Что-то в его тоне пробудило в ней мимолетное, неясное воспоминание. В тусклом свете прихожей она вгляделась в него внимательно, печально и как-то растерянно и спросила так же резко, почти вызывающе, как говорила вначале, но теперь уже не скрывая сомнений: - Так вы говорите, что вы здесь никого не знаете, - хотя ничего подобного он не говорил. - Значит, вы здесь по делу?
- Н-ну, не совсем, - отвечал он нерешительно. - Вообще-то можно сказать, что я здесь никого не знаю. Я не был здесь очень давно. Но родился я здесь поблизости.
- Вот я и подумала, - начала она немного увереннее. - Что-то было такое в вашем голосе. Не знаю, что, но… - продолжала она с робкой и почти дружелюбной улыбкой, - мне показалось, что где-то я его уже слышала. Вот и решила, что вы, наверно, не издалека. Решила, что вы никак не с Севера - северяне так не говорят… Ну так входите, - сказала она примирительно, словно довольная результатом своих расспросов, - раз вам комната нужна только на одну ночь, я вас, наверно, смогу устроить. Но уж и вы не требуйте многого, - добавила она простодушно. - Когда-то я держала пансион, но теперь и годы мои не те, и сил не осталось, чтобы обо всем заботиться, как бывало. Дом стареет, разваливается. Он для меня слишком велик. Не могу, я уделять ему столько внимания, как раньше. Стараюсь, чтобы везде было чисто, и если это вам подходит, что ж… - она обхватила себя за талию рассеянным, задумчивым движением и с минуту что-то прикидывала в уме. - Что ж, - сказала она, - могу взять с вас за комнату пятьдесят центов.
"Мало, конечно, - подумала она, - но больше у него вряд ли найдется, а времена сейчас такие, что либо бери сколько можешь получить, и тогда хоть что-то получишь, либо не бери ничего, и тогда все потеряешь. Да, постоялец незавидный - немногим лучше бродяги. Но и то сказать, Макдональд вполне мог его раскусить, а раз Макдональд его прислал, значит, ничего. Да в наше время других и не дождешься. Которые почище, у тех у всех теперь машины, им подавай горы. Да и кому охота жить в таком старом, холодном, запущенном доме, если есть деньги на гостиницу. Так что пущу я его, пожалуй, и возьму столько, сколько он может заплатить. Все лучше, чем ничего".