Наверно, лучше бы так оно и оказалось. Потому что до того дня, когда Джим Вивер впервые увидел Марту Пэтон, он был самым беззаботным парнем на свете. Ему на все было наплевать, лишь бы повеселиться: всегда готов на любую проделку, на любое дурачество. А тут он совсем переменился. И я всегда думал, что это, может быть, произошло некстати: уж больно не ко времени. Если бы это случилось несколькими годами позже… Если бы это случилось после войны! Он так хотел пойти на войну, он думал: вот будет потеха, - но теперь!.. Он привязался к ней, а она - к нему; когда мы покидали город, он взял с нее слово и медальон с портретом и маленькой черной прядкой, а когда наша колонна тронулась - Джим шел рядом со мной, - она взглянула на него последний раз, и он опять дернулся, точно его полоснули ножом.
С тех пор он совершенно переменился; с тех пор он жил словно в кошмарном сне. Удивительно, как все повернулось: ну просто ничего общего с тем, что мы себе представляли. Удивительно, как война и маленькая черноволосая девушка могут изменить человека, - но об этом-то я и хочу тебе рассказать.
Ближайшая железнодорожная станция, Локаст-Гэп, была за восемьдесят миль от Алтамонта. Мы отправились по дороге на Фэрфилд - вдоль реки вверх, мимо Крествилля, - перевалили через Блю-Ридж и спустились в долину. В первый же день мы пришли в Олд-Стокейд и остановились там на ночлег. Мы протопали по горам двадцать четыре мили, а дороги тогда были не те, что нынче. И скажу я тебе, для новобранцев, у которых за плечами всего два месяца службы, это вполне прилично.
Мы прибыли в Локаст-Гэп через три с половиной дня, и видел бы ты, какую нам устроили встречу! Веселья и шуму было хоть отбавляй. Все женщины и детишки выстроились вдоль дороги, музыка гремела, мальчуганы бежали за нами следом - а у нас сапоги блестят, обмундирование новенькое, в общем, парни хоть куда, словно на пикник собрались! И такое чувство было у многих ребят. Мы думали вволю повеселиться. Если б знать, что ждет впереди и на кого мы будем похожи четыре года спустя - толпа огородных пугал, босиком, в лохмотьях и еле ноги передвигают, - надо бы не раз призадуматься, прежде чем записаться добровольцем.
Господи боже, подумать только! Когда я говорю об этом, у меня просто не хватает слов. Подумать только, каким я был тогда, вначале, - и каким стал через четыре года! На войну я отправлялся обыкновенным деревенским мальчишкой, который и кошки бы пальцем не тронул. А после войны я мог бы спокойно стоять и смотреть, как убивают человека, и глазом бы не сморгнул, точно режут свинью. По мне, человеческая жизнь была не дороже воробьиной. Да, я видел целое поле акров в десять, сплошь усеянное трупами, - можно было пройти его из конца в конец и ни разу не ступить на землю.
Тогда-то я и сделал крупную ошибку. Если б мне в ту пору знать побольше, если б после возвращения хоть чуток повременить - все было бы в порядке. Я жалею об этом всю жизнь. Я не получил никакого образования. До войны у меня просто не было возможности. Когда вернулся - можно было пойти учиться, да я не пошел. А получилось так потому, что я в жизни ничего не повидал, кроме убийств и сражений, вот мне и было на нее наплевать. Я сам был какой-то пустой и окоченелый, словно мне вышибли мозги. Единственное, чего я хотел, - чтоб мне дали клочок земли и оставили меня в покое.
Да, я сделал большую ошибку. Надо бы потерпеть. Я женился слишком рано, а потом пошли дети, и надо было рыть землю, чтобы не умереть с голоду. Но если б я малость потерпел, было бы гораздо лучше. Ведь и года не минуло, как все встало на свои места. Здоровье вернулось ко мне, я снова обрел почву под ногами, а сметки и доброты мне тогда было не занимать как раз потому, что я видел столько страданий. Голова у меня работала как никогда, и с таким жизненным опытом я бы выучился в два счета. Но после войны я не мог ждать. Я не думал, что когда-нибудь станет по-прежнему. Я просто вымотался.
Как я уже говорил, мы добрались до станции Локаст-Гэп меньше чем за четыре дня, и оттуда нас отправили на поезде в Ричмонд. Мы прибыли в Ричмонд на рассвете и все еще думали, что нас пошлют на север - там была армия Ли. Но на следующее утро получили приказ двигаться на запад. В Кентукки шли бои; нашим там приходилось туго, и мы должны были остановить армию северян у реки Камберленд. Тогда я и распрощался со старушкой Виргинией. С тех пор мы воевали только на западе и юге. Он оставался там, наш Двадцать девятый, с начала и до конца.
До весны шестьдесят второго мы не участвовали в крупных битвах. А без этого настоящим солдатом не станешь. До тех пор были только мелкие стычки в Теннесси и Кентукки. Зимой мы узнали, что такое холод, ветер и дождь в открытом поле; мы поняли, что значит голодать, довольствуясь скудным походным пайком, и привыкли потуже затягивать пояса. Вот тогда нам стало ясно, что война - не увеселительная прогулка. Время не прошло для нас даром, но мы еще не были солдатами. Чтобы стать солдатом, нужно побывать в хорошем, крупном сражении, а его-то мы и не видели. В начале шестьдесят второго мы едва не попали в переделку. Нас послали освобождать Донельсон от осады, но вот оказия: не успели мы добраться до места, как он уже был взят! Сейчас я расскажу тебе эту историю.
Донельсон осадили войска генерала Гранта, и нужно было поспеть туда, пока старый мясник не вошел в город. Нам осталось всего семь миль пути, и день клонился к вечеру - переход был тяжелый. Мы получили приказ остановиться на отдых. И тут я услыхал выстрелы и понял, что Донельсон пал. Шума битвы не было. Тишина стояла как в церкви. Мы сидели на обочине, и я услыхал раскаты пушечных выстрелов. Прогремело пять раз, с расстановкой, вот так: бом! бом! бом! бом! бом! И меня осенило. Я повернулся к Джиму и сказал:
- Все, приехали! Это Донельсон - он взят!
А капитан Боб Саундерс не поверил мне и говорит:
- Да ну, брось!
- Знаешь, - сказал Джим, - я надеюсь, что он прав. По мне, хоть бы вся эта проклятая война провалилась к дьяволу. Я готов вернуться домой.
- Он ошибается, - возразил капитан Боб, - бьюсь об заклад, что ошибается.
Что ж, это меня устраивало. Со мной тогда вообще творилось что-то странное - с самого начала войны и до самого конца. Если у нас затевали веселую проделку, или шла игра в карты, или заключали пари, или еще как-нибудь валяли дурака - я был тут как тут. Я бы побился об заклад, что красное - это зеленое, что день - это ночь, а если бы я увидел девушку даже на верху высоченного дерева - да она бы чихнуть не успела, как я был бы уже там! И таким я оставался всю войну. Я в жизни не спорил и не играл в карты ни до, ни после войны, но во время войны был готов на все.
- Сколько ставишь? - спросил я.
- Ставлю сотню долларов, один к одному, - сказал Боб Саундерс, и не успел он рта закрыть, как мы ударили по рукам.
Мы выложили деньги, и Джим забрал их на хранение. И вот не прошло и получаса, как с той стороны прискакал верховой и сообщил: можно поворачивать обратно, форт Донельсон пал.
- Что я говорил? - сказал я капитану Саундерсу и положил денежки в карман.
Ох и посмеялись мы над ним. Видел бы ты его физиономию - баран бараном. Но он признал свое поражение, что ж тут поделаешь?
- Ты был прав, - ответил он. - Выигрыш твой. Но послушай-ка, что я тебе скажу, - и он вынул пачку бумажек, - вот последние сто долларов, больше у меня ничего не осталось. Ставлю их и предлагаю тянуть карты - у кого старше, тот и выиграл!
Я не возражал. Я шлепнул на кон свою сотню и говорю:
- Давай колоду!
Нам принесли колоду, Джим Вивер перетасовал ее и предложил тянуть. Боб Саундерс тянул первым и вытянул восьмерку пик. Я перевернул свою карту - дама.
Да, сэр, поглядели бы вы на Боба Саундерса! Ребята так его засмеяли, что он готов был сквозь землю провалиться. Мы все от души повеселились, а потом я, конечно, вернул деньги. Я всегда возвращал выигрыши до последнего пенни.
Да, со мной происходило тогда что-то неладное: я был готов на любую аферу. Только у нас запахнет приключениями - я тут как тут и сразу оказываюсь в числе заводил.
Так вот, битва за Донельсон была самой забавной за всю войну: сплошное веселье, и ни одной царапинки. Как раз то, что мне надо. А сражение на Стоун-Маунтин было самым необычным, потому что… Ну да я тебе расскажу про этот удивительный бой, а ты уж прикинь, слыхал ли ты о чем-нибудь подобном.
Ты когда-нибудь слышал о битве, в которой одна из сторон не сделала ни единого выстрела и победила, да еще нанесла противнику такой сокрушительный урон, словно у нее было пушек видимо-невидимо? Это и есть битва на Стоун-Маунтин. Я побывал во многих боях. Но бой на Стоун-Маунтин - самый необычный за всю войну.
Вот как это было.
Мы укрепились на горке, а янки были внизу: они хотели выбить нас оттуда и овладеть высотой Стоун-Маунтин. Мы не могли поднять наверх пушки, да и не пробовали, это оказалось ни к чему. Там было только одно орудие - маленькая латунная гаубица, мы втащили ее на канатах, но так ни разу и не выстрелили. Не удалось. Только мы подняли эту пушку, как взорвался снаряд - он лежал на ней - и расколол ее. Гаубица развалилась пополам, да так ровно, будто ее распилили посередке. Я никогда не забуду эту пушечку и как она раскололась точнехонько пополам.
А плавным оружием нам послужили камни и обломки скал. Мы навалили огромные кучи острых камней и булыжников вокруг всей вершины горки, а когда началась атака, дали янки подойти поближе и пустили свое оружие в ход.
Они атаковали в три линии, одна за другой. Мы сидели тихо, а когда до первой шеренги осталось меньше тридцати футов - видно было, как у самых ретивых сверкают глаза, - тут-то мы их и угостили. Мы обрушили на них целую лавину, и, скажу я тебе, это было страшное зрелище. Я больше ни разу не видел такого разгрома, куда пушкам до этого!
Они выли и кричали внизу, прямо кровь стыла в жилах. Но все равно лезли наверх, и мы косили их сотнями. Косили без единого выстрела. Мы разгромили их, мы их уничтожили, и все одними булыжниками.
Да, видывал я битвы и покрупнее - но такой странной больше не припомню.
Битва за Донельсон произошла в начале войны, а битва на Стоун-Маунтин - ближе к концу. Одна была забавная, другая - необычная; а между ними была битва совсем другого рода. Я расскажу тебе о ней.
Донельсон - наше первое крупное сражение; вернее, там дело обошлось без нас, потому что мы опоздали. А после Донельсона, в апреле шестьдесят второго, был бой под Шайло. Вот туда мы поспели вовремя, тут уж ничего не скажешь. Боже ты мой, в самый раз поспели! Может, мы и были когда деревенщиной, может, и думали, что все это так, шуточки, - но Шайло выбил у нас из головы деревенскую дурь. После Шайло мы уже шуток не шутили. Мы даже улыбаться разучились после Шайло. Раньше мы были новобранцами - Шайло сделал из нас ветеранов.
И с тех пор бои не прекращались. Тогда, под Шайло, мы узнали, почем фунт лиха. И тогда же нам стало ясно, что так будет до конца.
Джима ранили под Шайло. Ранение было легкое - во всяком случае, не настолько серьезное, чтобы Джима уволили вчистую, как ему хотелось. Рана была в мягкой части ноги, но подобрали его не сразу - пришлось поваляться на поле, - и Джим потерял немало крови. Когда его нашли, он был без сознания. Его оттащили в сторонку и тут же обработали. Кажется, ему просто промыли рану и перебинтовали ногу: работы санитарам хватало, на большее трудно было рассчитывать. Понимаешь ли, тогда они мало чем могли помочь. Я видел, как врачи орудуют под открытым навесом: они отпиливали руки и ноги обычными пилами, без всякого там хлороформа или еще чего, и бросали их в кучу, словно деревяшки, а люди так стонали и кричали, что можно было поседеть. Вот и вся помощь. Умрешь или останешься в живых, как повезет; у многих ранения были гораздо серьезнее, чем у Джима, и его можно считать просто счастливчиком, потому что на него вообще обратили внимание.
Мне потом рассказывали, что Джим лежал там на старом грязном одеяле - оно было брошено прямо на голую землю - и разглядывал свою ногу, забинтованную сверху донизу, а врач, наверно, захотел его подбодрить и сказал: "Ерунда, поставим тебя на ноги: через две недели опять будешь лупить янки в хвост и в гриву".
А Джим как услышал это, сразу начал ругаться точно сумасшедший. У ребят, которые там были, прямо волосы встали дыбом от его выражений. Говорят, он совсем очумел, рванулся, содрал свою повязку и закричал: "Черта с два!" Говорят, кровь так и ударила фонтаном, а доктор - тот разъярился страшно, повалил Джима на спину, и сел на него, и схватил эту несчастную повязку, всю в крови, и замотал ногу обратно, и говорит: "Черт тебя подери, попробуй только тронь ее еще раз - истечешь кровью и подохнешь".
А Джим, говорят, разошелся пуще прежнего - его проклятия слышно было за целую милю. "Да наплевать! - кричит. - Лучше подохнуть, чем тут оставаться!"
И говорят, так они препирались, пока у Джима от слабости не отнялся язык. А когда я пришел через пару дней его навестить, он встретил меня сидя, и я спросил: "Джим, как твоя нога? Ничего?"
А он говорит: "Ничего, к сожалению. По мне, так лучше б они отняли эту чертову ногу и похоронили ее здесь, под Шайло, только бы уехать домой и не возвращаться больше. Уж мы с Мартой как-нибудь прожили бы, - сказал он. - Лучше быть калекой до конца дней своих, чем опять идти на эту треклятую войну".
Да, я знал, как ему хочется домой. Я глядел на него и видел, как сильно ему хочется домой, и знал, что ничего не могу поделать. Когда человек начинает вести такие разговоры, ему уже вряд ли что-нибудь втолкуешь. Ну, понятное дело, недели через полторы дали ему отпуск на два месяца, и он пошел прочь на своих костылях. Счастливее человека я не встречал. "Меня отпустили на два месяца, - сказал он, - и если я доберусь-таки домой, папаше Брэггу придется послать всю свою кретинскую армию, чтобы вернуть меня обратно".
В общем, отдыхал он месяца два или чуть побольше, и не знаю уж, что там случилось: то ли он сам устыдился, когда рана совсем зажила, то ли Марта его уговорила, - только в конце июля он был с нами опять, ужасно мрачный и угрюмый. Со мной он об этом не заговаривал, не рассказывал, что случилось, но я понял: он не вздохнет свободно до тех пор, пока не покинет армию и не отправится домой насовсем.
Да, это был Шайло, это был настоящий бой, и улыбка сошла с наших губ, и мы поняли, что так будет до конца.
Я рассказал тебе о трех битвах; одна была забавная, другая - необычная, а третья - что ж, нам дали понять, что такое война и схватка с врагом. А теперь я расскажу о четвертой. Четвертая битва стоит всех остальных.
Мы попадали в серьезный переплет. И крови было пролито достаточно. Но самое большое сражение, в котором мы побывали, - это Чикамога. Самый кровавый бой - это Чикамога. Всяко бывало, но ни до, ни после я не видел боя, который мог бы пойти в сравнение с Чикамогой. Сейчас я расскажу тебе, что это такое - Чикамога.
Весной и летом того года Старик Рози шел следом за нами через весь Теннесси.
В конце шестьдесят второго нам удалось его остановить: мы разбили его на Стоунз-Ривер. Мы хорошо его потрепали, и ему пришлось отлеживаться. Шесть месяцев он отлеживался в Мерфрисборо. Но мы знали, что он появится. Рози выступил в начале июня и выбил нас из Шелбивилля. Мы отошли к Таллахоме под проливными дождями - ты таких в жизни не видел. Ливни в последнюю неделю июня были ужасные. Но Рози все равно нас преследовал.
Он выбил нас и из Таллахомы. Мы переправились через Камберленд, мы отступили за гору, но он шел по пятам.
Я думаю, в драке, когда ясно, что нужно делать, некоторые оказались бы и пошустрей. Но если доходило до планов и расчетов - тут Старик Рози, Роузкранс, был номером первым. Старик Рози был настоящий лис. По части смекалки никто не мог с ним потягаться.
Пока Брэгг сторожил в Чаттануге, чтобы помешать ему переправиться через Теннесси, он послал часть своих людей на сорок миль вверх по реке. Они ходили туда-сюда, и вокруг холма, и опять возвращались у нас на глазах - в общем, похоже было, что янки там видимо-невидимо. Но бог ты мой! Все это была только уловка! Рози велел им пилить и стучать молотками, строить лодки, трубить в горны и бить и барабаны, короче, шуметь изо всех сил - даже у нас слышно было, как работа кипит, - а сам все это время стоял в пятидесяти милях оттуда, десятью милями ниже Чаттануги и готовился там к переправе. Вот какой был этот Рози.
Мы пришли в Чаттанугу и начале июля и ждали два месяца. Рози пока не нагнал нас. Чтобы до нас добраться, ему еще надо было перейти Камберленд и миновать холмы и овраги со всеми своими людьми и обозами. Кончился июль, а вестей о нем не было. "Господи, - говорил Джим, - может, он не придет!" Я знал, что он придет, но не возражал Джиму.
Некоторые из нас уже попривыкли к войне. Просто голова стала работать так, что все словно проходило стороной. Считали, что завтра само о себе позаботится. Вот и я тоже так рассуждал.
Но Джим - другое дело. После встречи с Мартой Пэтон он здорово изменился. По-моему, он проклял войну и армейскую лямку в ту самую секунду, как увидел Марту. С тех пор он жил только одной мыслью: вернуться домой и жениться на этой девушке. Когда приезжала почта, он оказывался первым в очереди за письмами; а если он получал от нее весточку, то брел в сторону точно лунатик. А если письма не было, он уходил куда-нибудь и сидел там один-одинешенек: ему становилось так плохо, что он не хотел ни с кем разговаривать. Ребята считали его странным - нелюдимом, который все думает да беспокоится бог знает о чем и хочет, чтобы его оставили одного. Ну, они скоро и оставили его в покое. Ребята не очень-то его жаловали - они ведь так и не узнали, в чем штука, так и не узнали, что по-настоящему он вовсе не такой, каким кажется. Все это было только потому, что он был отчаянно влюблен - влюблен как никто на свете. Да что говорить! Я-то знал! Я с первого дня знал, где собака зарыта.
Удивительно, как война меняет человека. До войны я был серьезным, а Джим - шалопаем.
По-моему, я слишком много работал. Мы были очень бедные. До войны я, кажется, вообще не знал, что такое свободное время. А когда началась война, думал только о веселье и развлечениях, которые мне предстоят; а потом, когда понял, что это такое, - тут я уже привык и мне было наплевать.
Я всегда умел приспосабливаться. Может быть, потому я сейчас и сижу здесь. Я не любил ломать голову, и как бы круто нам ни приходилось, я всегда думал, что выдержу, раз другим это удается. А завтра пусть само о себе позаботится. Я считаю, меня смело можно назвать оптимистом. Если дело было плохо, я всегда думал, что могло быть и хуже, а когда было хуже некуда - что ж, я считал, что это не вечно и когда-нибудь все обязательно пойдет на лад.
А насчет армии мне кажется: когда дела пошли совсем плохо и не оставалось никакой надежды на улучшение, я как раз и попал туда, где можно на все плюнуть. Я ложился и засыпал спокойно, не думая о завтрашнем дне, потому что не знал, что будет завтра, вот и не ломал голову зря. Ты, наверно, скажешь, что это у меня пентландовское - вера в судьбу.
Ну, а с Джимом все было наоборот. До войны он был беспечным, как жаворонок: только и знал, что веселиться. Но потом пришла война, и он стал другим человеком.