Кеплер - Джон Бэнвилл 2 стр.


* * *

О, как это все знакомо: с самого начала жизни его преследовала неурядица. Если и удавалось ненадолго достигнуть тишины в самом себе, тотчас мир снаружи на него ополчался. Так было в Граце, под конец. Но ведь даже и тот, последний год, кончившийся бегством к Тихо Браге, в Богемию, так славно начинался. Эрцгерцог несколько устал от травли лютеран, Барбара снова затяжелела, и, в виду закрытия штифтшуле, оставалось столько времени для собственных занятий. Он даже помягчел к дому на Штемпфергассе, который сначала наполнял его глубоким отвращеньем, которого причины он не трудился распознать. То был последний год столетья, и мнилось сладко, что старая, уродливая тварь, наделав столько бед, наконец-то издыхает.

Весною, с легким сердцем, он снова засел за великий труд определения законов мировой гармонии. Кабинет его был в тыльной части дома - каморка за выложенным плиткой коридорчиком, ведущим в кухню. При последнем муже Барбары там был чулан. День целый Кеплер потратил на расчистку; хлам, старые бумаги, ящики, поломанную мебель для простоты вышвыривал в окно, прямо на заглохший цветник. Там это и валялось гниющей кучей, каждую весну пуская побеги дикой горечавки, в честь, быть может, прежнего хозяина, бедного Маркса Мюллера, вороватого казначея, чей унылый дух все еще витал в оставленных владеньях.

Имелись комнаты и побольше, имелись, дом был большой, но Кеплер выбрал эту. Она была на отшибе. Барбара тогда еще не оставляла посягательств на светскую жизнь, чуть не каждый вечер в доме гоготали лошадинолицые чиновницы и бюргерши, но в его укрытие проникало лишь недовольное квохтанье кур во дворе да пение слуги на кухне. Зеленый тихий свет исцелял глаза. Заглядывала посидеть Регина. Ему работалось.

Наконец-то его заметили. Галилей, итальянец, благодарил за присылку Mysterium cosmographicum. Правда, письмо его было, к сожаленью, кратко, всего лишь учтиво. Зато уж Тихо Браге написал о книге тепло, пространно. Отвечал на письма и баварский канцлер Херварт фон Хоенберг, невзирая на религиозные волненья. Пожалуй, он становится влиятельной особой; многие ли в двадцать восемь лет могут назвать таких светил в числе своих коллег (ведь он не чересчур занесся)?

Такие крохи могли радовать его; труднее было убедить других. Он помнил ссору свою с тестем, Йобстом Мюллером. В памяти она отпечатлелась, даже непонятно почему, как вешка, как начало той ужасной поры, которая, девять месяцев спустя, кончилась изгнанием из Граца.

Весна в том году была дурная, дожди и ветры весь апрель. Днем небо дыбилось белым странным облаком, ночами выпадал туман. Ни ветерка. Как будто воздух застыл, створожился. Улицы смердели. Он боялся этой жуткой погоды, она грозила его шаткому здоровью, от нее мутилось в голове, опасно вздувались жилы. В Венгерском королевстве, говорили, повсюду выступали кровяные пятна, на стенах, дверях, даже в полях. Здесь, в Граце, одна старуха мочилась за храмом иезуитов недалеко от Штеммфергассе, так ее схватили и побили камнями, сочтя за ведьму. Барбара на седьмом месяце сделалась раздражительна. Приспело, видно, время для чумы. Ну а он-то уже маялся: Йобст Мюллер на три дня к ним явился из Гессендорфа.

Был это скучный человек, гордый своей мельницей, нажитыми деньгами, усадьбой в Мюлеке. Как и Барбара, желал вращаться в свете, посягал на благородство рождения и даже подпись себе завел фон Гессендорф. Как и Барбара, хоть и не столь наглядно, сводил в гроб супружниц - уж и вторая жена у него хирела. Богатство он стяжал со страстью, какой ни к чему иному в жизни не прилагал. Дочь он, похоже, считал своим имуществом, которое слямзил у него выскочка Кеплер.

Зато Барбара, по крайней мере, несколько повеселела. Нашла союзника. Не то чтобы в присутствии Кеплера она открыто жаловалась на мужа. Молчаливое терпение - вот был ее конек. Кеплер на все эти три дня заточился у себя. Наведывалась Регина. Тоже не очень любила дедушку Мюллера. Ей было уже девять, но она была мала для своих лет, бледная, и пепельные волосы, всегда как будто слегка влажные, облепляли узенькую голову. Нет, не хорошенькая, чересчур бледная, худая, зато с характером. Какая-то была в ней завершенность, словно ей никто не нужен. Барбара ее побаивалась, Регины. Сидит у него на высоком стуле, забыв на коленях игрушку, смотрит: на карты, кресла, на полуголый сад, а то на Кеплера, если кашлянет, повозит ногами, вдруг уронит непрошеный тихий стон. Странная общность - и что их единило, он сам не мог понять. Он был третий отец, которого она узнала в своей короткой жизни, может быть, она прикидывала, продержится ли он дольше прежних двух? И значит, их единило то, что ожидало впереди?

В те дни у нее прибавилось причин его жалеть. Он места себе не находил. Не мог работать, когда жена и тесть, эта парочка, где-то рядом, в доме, лакают за завтраком его вино и качают головами, толкуя о его никчемности. И он сидел за своим заваленным бумагами столом, стонал и бормотал, строчил, черкал дикие расчеты, и то была не математика уже, какой-то код неистовый, отображавший его немую ярость и тоску.

Нет, это становилось невозможно.

- Нам надо поговорить, Иоганнес.

Йобст Мюллер кислой жижей размазал по лицу одну из редких своих улыбок. Нечасто он обращался к зятю по имени. Кеплер попытался увильнуть:

- Я… я очень занят.

Вот этого не следовало говорить. Как может он быть занят, если школа закрыта? Его астрономия для них - только игра, знак подлой безответственности. Улыбка Йобста Мюллера совсем прокисла. Он был сегодня без своей широкополой островерхой шляпы, в которой щеголял по большей части на улице и дома, и казалось, будто у него усечена макушка. Жидкие седые волосы, синеватый подбородок. Он был, пожалуй, франт, несмотря на свои лета, имел пристрастье к бархатным жилетам, кружевным воротникам, синим наколенным бантам. Не хотелось на него смотреть. Стояли в галерее, над главным входом. Бледный свет утра тек сзади, в зарешеченное окно.

- И все же - не уделишь ли мне часок?

Потом они спускались; тестевы башмаки на пряжках с укором выстукивали нисходящую гамму по лоснящимся ступеням. Астроному вспоминалась школа: сейчас вы понесете наказанье, Кеплер. Барбара ждала в столовой. Он хмуро отметил оживленье у нее во взгляде. Знает, знает, что старик за него взялся, - стакнулись, эти двое. Накануне вечером она затеяла что-то с волосами (после первых родов патлами обвисли), завидев их, сдернула сеточку, и надо лбом вспрыгнули кудерьки. Ему показалось, как будто с треском.

- Добрый день, мой друг. - Он показал ей зубы.

Она нервно ощупывала свои кудри.

- Папаша желает с тобой поговорить.

Он сел за стол напротив нее.

- Знаю.

Стулья старой итальянской работы из женина приданого были ему высоки, приходилось тянуть стопу, чтобы достать до пола. И все же они ему нравились, и другие вещи тоже, и сама столовая; он любил резное дерево, старый кирпич, черные потолочные балки - простые вещи, пусть не вполне ему принадлежа, скрепляли, склеивали мир вокруг.

- Иоганнес благоволил уделить мне часок своего драгоценного времени. - И Йобст Мюллер наполнил себе кружку слабым пивом.

- Гм, - промычал Кеплер. Он знал, о чем будет речь. Ульрика, служанка, топая, внесла завтрак на большом подносе. Гость из Мюлека отведал яйца в мешочек. Иоганнесу есть не хотелось. Нутро в нем бунтовало. Эдакий тонкий механизм, его кишки - погода и Йобст Мюллер совсем их вывели из строя. - Хлеб проклятый зачерствел совсем, - бормотнул Кеплер. Ульрика от двери метнула в него взгляд.

- Скажи-ка мне, - приступился тесть, - есть ли признаки, что снова откроется штифтшуле?

Он повел плечом.

- Эрцгерцог, - произнес туманно. - Знаете ли.

Барбара к нему толкала дымящуюся тарелку.

- Покушай колбаски, Иоганнес. Ульрика сготовила твой любимый соус. - Он ее окинул таким далеким взглядом, что она поскорей отдернула тарелку. Живот у ней вздулся, приходилось гнуться от самых плеч, дотрагиваясь до стола. Печальная эта неуклюжесть вдруг его тронула. Когда носила их первенца, она казалась ему прекрасной. Он выдавил угрюмо:

- Едва ли она откроется при его правленье. - Тут он просветлел. - Но говорят, он болен дурной болезнью. Если она его доконает, есть еще надежда.

- Иоганнес!

Вошла Регина, и всем едва заметно полегчало. Большую дубовую дверь прикрывала она с усилием, будто сдвигала части стены. Мир был ей велик, скроен не по мерке. О, как он это понимал.

- И на что ж надежда? - ласково осведомился Йобст Мюллер, выгребая из яйца белок. Он был сегодня сама безмятежность, гладкость - выжидал. Засохшая пивная пена усами белела над губой. Через два года он умрет.

- А? - рыкнул решивший не сдаваться Кеплер. Йобст Мюллер вздохнул.

- Ты сказал, что есть надежда, в случае, если эрцгерцог… нас покинет… На что надежда, могу ль тебя спросить?

- Надежда на терпимость, на толику свободы, с которой люди смогут исповедовать свою веру так, как им повелевает совесть.

Ха! Вот это удачно вышло. Когда Фердинанда в последний раз тряхнула религиозная горячка, Йобст Мюллер переметнулся к папистам, Иоганнес же держался твердо, за что был ненадолго выслан. Безмятежность старика нарушила легкая рябь, она прошлась по сжатым челюстям, тронула бескровные, сомкнутые губы. Он все-таки нашелся:

- Совесть, говоришь, да, совесть вещь хорошая, для некоторых, для тех, кто себя считает таким важным и высоким, что о низких материях можно не помышлять, а пусть другие кормят и призирают их вместе с семейством.

Иоганнес с легким стуком поставил чашку. На ней сиял герб Йобста Мюллера. Регина смотрела на отчима.

- Но мне покуда платят жалованье. - Его лицо, восковое от одолеваемой ярости, вдруг покраснело. Барбара моляще воздела руку, он даже не взглянул. - Я пользуюсь в этом городе уважением, знаете ли. Советники, да что! - и сам эрцгерцог меня ценит, не то что иные прочие.

Йобст Мюллер поежился. Ссутулился, припал к столу - готовая к атаке крыса. От старого франта чуть повеяло немытым телом.

- Ловко же они выказали свое уважение, вытолкали тебя взашей, как самого обыкновенного преступника, э?

Иоганнес рвал зубами хлебную горбушку.

- Бде раздешиди, - он с трудом глотнул, - мне разрешили через месяц вернуться. Для меня единственного из наших людей сделали такое исключение.

Опять Йобст Мюллер себе позволил тонкую улыбку.

- Быть может, - он предположил с вкрадчивым нажимом, - за прочих не хлопотали иезуиты? Быть может, их совесть им не позволила искать покровительства у римской братии?

Лоб у Кеплера опять побагровел. Он сидел, молчал, и клокоча смотрел на старика. Все замерло. Барбара сопела.

- Кушай колбасочку, Регина, - почти шепнула она нежно, печально, будто привередливость дочери в еде и есть тайная причина общего расстройства. Регина отодвинула тарелку, осторожно.

- Скажи мне, - Йобст Мюллер все еще налегал на стол, все еще улыбался. - И какое же такое жалованье платят тебе советники за то, что ты не служишь?

Можно подумать, он сам не знал прекрасно.

- Не понимаю…

- Ему его убавили, папаша, - с готовностью вставила Барбара. - Было двести флоринов, теперь убавили на двадцать пять!

Борясь с волнами мужней ярости, она всегда вот так прикрывала трепещущими веками глаза - чтобы не видеть его тряски, его свирепых взоров. Йобст Мюллер покачал головой:

- Не велико богатство, нет.

- И не говорите, папаша.

- Однако двести флоринов в месяц…

Барбара вытаращила глаза:

- В месяц? - взвизгнула она. - Per annum!

- Как!

Ловко они это разыграли.

- Да, папаша, да. И если б не собственный мой доход и то, что вы нам высылаете из Мюлека…

- Молчи! - взревел Иоганнес.

Барбара вскочила. "О!" Из глаза капнула слеза, покатилась по пухлой розовой щеке.

Йобст Мюллер глянул внимательно на зятя.

- Я, полагаю, вправе знать положенье дел? Как-никак она мне дочь.

Сквозь стиснутые зубы Иоганнеса прорвался высокий резкий звук - рев, стон.

- Я этого не потерплю! - он завопил. - Не потерплю этого в моем доме!

- В твоем? - выдавил Йобст Мюллер.

- Папаша, довольно! - сказала Барбара.

Кеплер тыкал в обоих трясущимся пальцем.

- Вы смерти моей хотите, - проговорил он так, будто его вдруг осенила дикая невероятная идея. - Да-да, вот вы чего хотите - вместе меня убить. Вам только того и надо. Сгубить мое здоровье. Вы рады будете. А там уж вы с этим вашим отродьем, которое прикидывается моей женой… - нет, это он слишком, слишком, - отправитесь обратно в Мюлек, уж я-то знаю…

- Успокойтесь, милостивый государь, - перебил Йобст Мюллер. - Никто не хочет вам вреда. И не глумитесь, прошу, над Мюлеком, он еще, глядишь, выручит, если эрцгерцог снова вздумает вас прогнать, и уж на сей раз навсегда!

Кеплер пытался придержать расходившуюся ярость. Что это - не сделка ли? Не вздумал ли старый пес у него выторговать обратно свою дочь? Нет, эта мысль непереносима. Он расхохотался, как безумный.

- Нет, ты послушай его, жена! - он крикнул. - О своем именье он ревнует больше, чем о тебе! Тебя я могу костерить как мне угодно, но имя Мюлека не смею даже называть, сквернить своими недостойными устами!

- Я могу защитить мою дочь, молодой человек, на деле, не на словах.

- Ваша дочь, ваша дочь, позвольте вам заметить, не нуждается в защите. Ей двадцать семь лет, и она свела в могилу двоих мужей - теперь успешно принялась за третьего. - Нет, это слишком, слишком!

- Милостивый государь!

Оба вскочили, готовые схватиться, стояли, сведя ненавидящие взгляды, как рога. В набухшую тишину упал глупый смешок Барбары. Она зажала рот рукой. Регина с интересом ее наблюдала. Но вот мужчины сели, пыхтя, сами себе дивясь.

- Он думает, он умирает, папаша, - Барбара снова хохотнула глупым смехом. - Говорит, говорит, у него крестный знак на ноге, там, где вонзили гвоздь Спасителю, и, мол, этот крест то видно, то не видно, и в разное время дня он цвет меняет - да, Иоганнес? - Она ломала маленькие руки, никак не могла уняться. - Хоть я-то его не вижу, креста этого, знать, потому, что не из вашего брата, избранных… умишка маловато, как ты… как ты всегда… - И осеклась. Долгую минуту он на нее смотрел. Йобст Мюллер ждал. Повернулся к дочери, та отвела глаза. Обратился к зятю:

- И что за болезнь, по-твоему, тебя одолевает? - Иоганнес что-то проурчал сквозь зубы. - Прости, не слышу?…

- Чума, я сказал.

Старик вздрогнул:

- Чума? Чума, здесь в городе? Барбара?

- Ну ясно же, нет, папаша. Все он воображает.

- Однако…

С ужасной ухмылкой Иоганнес поднял взгляд.

- Но с кого-то она должна начаться, правда?

Йобста Мюллера отпустило.

- Право же… такие речи… и при ребенке!

Тут снова Иоганнес накинулся на старика.

- Как мне не тревожиться, - крикнул он, - если я принял на себя ответственность за собственную жизнь, взяв в жены ангела смерти, которого вы мне всучили?

Барбара взвыла и спрятала лицо в ладонях. Он сморщился, ярость как рукой сняло, он весь обмяк. К ней подошел. Что ни говори, тут было неподдельное страданье. Она ему не позволяла до себя дотронуться, и он беспомощно водил руками вокруг этих воздетых плеч, меся, накатывая невидимый вал против ее тоски. - Я пес, Барбара, я бешеный пес, ты уж прости меня. - И грыз себе костяшки пальцев. Йобст Мюллер посмотрел, как этот, мелкий, суетится над своей взбухшей, рыдающей женой, и с омерзеньем поджал губы. Регина тихонько вышла из столовой.

- О Господи Иисусе! - топнув ногой, взвыл Кеплер.

* * *

Он гнался за вечными законами, что правят гармонией мира. Сквозь дикие чащобы, в кромешной тьме выслеживал сказочную добычу. Лишь самым сторожким из охотников дано ее подбить, но он-то, он, с плохоньким мушкетом худосочной своей математики - на что он мог рассчитывать? Вдобавок - обложенный сворою шутов, которые его травили, выли, улюлюкали, побрякивали колокольцами, чьи имена - Отцовство, Ответственность и Проклятущий Город. И все же, все же - ох! однажды она ему мелькнула, таинственная птица, пятном, не более, паря в недостижимой вышине. И того промелька уж не забыть.

В год 1595-й, июля 19-го дня, перед полуднем, точно в 27 минут двенадцатого. От роду ему тогда было, если его подсчеты точны, 23 года, 6 месяцев, 3 недели, 1 день, 20 часов, 57 минут, на несколько десятков секунд больше или меньше.

Потом он немало времени провел, колдуя над этими цифрами, доискиваясь скрытого значенья. Дата и время, сложенные вместе, давали 1652. Не больно разживешься. Сложивши эти цифры, он получал 14, то есть дважды 7, мистическое число. Или, возможно, 1652 есть дата его смерти. Ему будет восемьдесят один. (Он усмехнулся: с его здоровьем?) Он брался за другой набор: свой возраст в тот незапамятный июльский день. И эти цифры сулили не многим больше. Сложенные, они давали сумму, лишь тем и примечательную, что делилась на 5, давая в итоге 22, возраст, в каком он покинул Тюбинген. Да, небогато. Но, уполовинив 22 и вычтя 5 (снова 5!), он получал 6, а это уже возраст, в котором он был приведен матерью на вершину Висельной горы, полюбоваться на комету 1577 года. Да, но эта пятерка, что означает эта неугомонная пятерка? Как! Это число расстояний между планетами, это число нот в арпеджио сфер, число тонов в пятитоновой гамме музыки мира!.. если его подсчеты точны.

Он полгода уже трудился над тем, что стало Mysterium cosmographicum, первой его книгой. Обстоятельства были тогда полегче. Он еще не женился, даже имени Барбары не слыхивал, и жил при штифтшуле, в комнатушке, тесной, промозглой, но своей. Астрономия сначала была всего лишь препровожденьем времени, продолженьем математических забав, которыми он развлекал учеников в Тюбингене. Но время шло, мечты о новой жизни в Граце выдыхались, высокая игра все больше его захватывала. С ней он оказывался на отлете, в стороне от неурядицы вещественного мира, в котором был он заточен. Да, Грац - тюрьма. Здесь, в этой дыре, которую кто-то соизволил назвать городом и даже столицей Штирии, где правят узколобые купцы и князь-папист, дух Иоганнеса Кеплера томится в цепях, таланты его заперты в колодках, великий дар исследования вздернут на дыбе школьного учительства - так! верно! урча, сам над собою потешаясь, - брошен в темницу, о Господи! И все это в двадцать три года от роду.

А ведь милый был городишко. Понравился ему, когда впервые мелькнули река, шпили, замок на горе, блестя за сеткой апрельского дождя. Размах и щедрость ему почудились как будто в самой шири и прочности строений, столь непохожих на хлипкую архитектуру городков его родного Вюртемберга. И люди показались совсем другими. Они прогуливались, беседовали, предавались спорам политическим, напоминая ему о том, как сильно отдалился он от дома, попал чуть ли не в Италию. Ах, все одни мечты. Теперь, приглядевшись к людным улицам поближе, он понял, что грязь, вонь, нищие и бесноватые повсюду те же. Правда, это были протестантские безумцы, протестантская грязь, в протестантское небо стремились эти шпили, и оттого самый воздух был, кажется, вольней; но эрцгерцог был бешеный католик, повсюду шныряли иезуиты, и тогда уже в штифтшуле поговаривали о запрете, о закрытии.

Назад Дальше