Женщина перелистала толстую книгу и ответила, что кремация назначена на тринадцать часов, но по случаю воздушной тревоги задержалась.
В темном зале, как в кино, стояли откидные стулья. Она села у стены и вспомнила, как хоронили мать. В церкви горела красивая люстра, хор пел какие-то чудесные мотивы. Она на всю жизнь запомнила: "Со святыми упокой…" Ей тогда было четырнадцать лет. С тех пор у нее никто не умирал. И вот она уже взрослой впервые видит перед собой конец человеческих тревог и волнений. Вот сейчас принесут Михаила и сожгут. Как жестоко. С мамой было не так. Ее пронесли по дорожке, усыпанной цветами, вокруг могилы поставили решетку из железного кружева, посадили три розовых куста, а на плите белого мрамора золотом написали: "Спи, дорогая, с миром…" И она спит… А тут вот возьмут и сожгут. Страшно. Нет, "Спи с миром" - лучше.
Шум подъехавших машин ворвался в вестибюль и долго гудел в углах темного зала. Оксана увидела, как с голубого автобуса сняли красный гроб, увидела вереницу зеленых военных автомобилей.
И вот они шли мимо нее, краснолицые, нахмуренные летчики, шли, держа фуражки в руках, опустив головы. Гроб несли молодые летчики, позади, чуть поддерживая угол гроба, шел седой командир с черным обветренным лицом. Среди этой группы она увидела отца и пошла ему навстречу, вдоль стенки, чтобы не мешать встречным. У двери взяла его за рукав и отвела в сторону. Без удивления он посмотрел на нее, тихо сказал:
- Может быть, лучше уехать.
Оксана покачала головой.
- Нет, теперь мне никогда не будет плохо. Хуже этого ничего не может быть.
Отец долгим, внимательным взглядом посмотрел на нее, словно старался заглянуть в сердце, заметил какое-то странное спокойствие, подумал, что, пожалуй, она не выдержит, но все же сказал:
- Ты здесь одна женщина, может быть, лучше тебе…
Она не дослушала, взяла его за руку, крепко сжав, прошептала:
- Не беспокойся. Теперь я выдержу все. - И повела его вслед за толпой.
В зале глухо играл орган. Закрыв глаза, Оксана слушала тяжелые звуки реквиема. Потом седой командир почти с закрытыми глазами остановился у гроба и стал тихо говорить о том, что летчик Шумилин исполнил долг перед Родиной, что Родина никогда не забудет его. Говорил, с трудом выдавливая слова, и вдруг склонился над гробом, дрожащим голосом сказал:
- Прощай, Миша, прощай, соколик! - И отошел, держась за красный борт гроба. Вслед за ним подходили летчики, всматривались в застывшее лицо своего друга и отходили с помутневшими глазами, плотно сжав губы.
Оксана видела профиль Михаила с правой стороны, он лежал спокойный, словно спал и радовался отдыху. Но как только зашла с левой стороны и стала приближаться к нему, увидела профиль с изломанной бровью - страдальческая морщина застыла в углу рта, он словно был охвачен немым отчаянием, что погиб не вовремя.
Оксана приближалась, и привычное лицо, которое издалека дорисовывала память, вдруг изменилось и уже было незнакомо, было чужое, как все мертвые лица. Она нагнулась и мысленно шепнула: "Прощай, милый!" Но так как лицо его сейчас ей показалось чужим, то она не решилась поцеловать его, как хотела, а только приникла головой к его груди, словно надеялась еще услышать его сердце, но тут отец взял ее за плечи и отвел от гроба.
- Все, - сказал он, уводя ее из зала. - Теперь домой.
Но она, видя его волнение, грустно, но твердо сказала:
- Ты больше не беспокойся обо мне… Я навсегда спокойной стала.
Они ехали в такси по городу, слышали гулкие раскаты залпов, над городом барражировали самолеты. Сергей Сергеевич торопился увезти дочь в тишину леса, где горе скорее забудется. Но когда они вошли в квартиру, Оксана, не раздеваясь, стала ходить по комнате, словно не давая остановиться идущим наплывом мыслям.
- Значит, так… Значит, Миши нет… А я надеялась, что он защитит нас. Значит, нужно продолжать его дело. Хотя я не снайпер, не танкист, воевать не умею. Но я могу облегчать страдания людям, которые причиняет война. Могу. Пожалуйста, папа, с завтрашнего дня возьми меня к себе в госпиталь.
Сергей Сергеевич задумчиво пожал плечами, подыскивая слова, которые убедили бы ее, что это решение не совсем правильно. Вряд ли она, не имеющая специальной подготовки, будет полезна в госпитале. Но вдруг, что-то вспомнив, сразу изменил свое намерение.
- Хорошо, - твердо сказал он. - Приходи. У меня есть очень тяжело больной капитан Миронов. Ему нужен исключительный уход. Вот я и поручу тебе вернуть его к жизни. Тогда и увидим, на что ты, девочка моя, способна.
Глава четвертая
Пассажиры бросились в поезд, забивали тамбур, лезли на крышу, висли на подножках, будто позади их город обнимало пламя. Почерневший от злости проводник руками и ногами сталкивал людей, хрипло рыча:
- Куда, дьяволы, куда! Добрые люди из Москвы бегут, а они в Москву прутся.
Из окна высунулся чубатый мужик с красным, рябым, словно пемза, лицом, смотрел на суматоху, качал головой:
- Заметалась Рассея туда-сюда.
Екатерина Антоновна Миронова с мешком за плечами уже пробилась до самой подножки и теперь ловила проводника за руки, со слезами молила:
- Голубчик, посади… У меня сын-летчик разбился. Защищал Москву, а сейчас лежит в госпитале. Мне надо ехать. Возьми сколько хочешь, только посади. Мне обязательно надо уехать.
- Не на голову же вас сажать, русским языком говорю - нету мест.
Но Екатерина Антоновна не слушала его, она все хваталась за поручни вагона и твердила:
- Мне надо. Лавруша разбился. Я заплачу. Сколько хочешь? - полезла за пазуху, показывая, что деньги у нее есть, но проводник отвернулся.
- Мне деньги не нужны. Нету мест, сказал вам.
- Голубчик, мне места не надо, я и на площадке постою.
Проводник, не слушая ее, яростно отбивал атаки осаждающих пассажиров. Екатерину Антоновну оттолкнули мужики, которые, поднявшись на подножку, шептали проводнику: "Водка есть". Но проводник и этим отвечал отказом, хотя толкал их не так уж яростно.
- В общий идите, в общий. Это спальный, русским языком говорю.
Некоторые пассажиры, безнадежно махнув рукой, побежали в конец состава. Но Екатерина Антоновна уже заметила, что и там у подножек стояли толпы, и не хотела терять позиции. Все еще надеясь пробудить сочувствие к себе, она умоляла впустить.
Вдруг над ее головой раздался свист. Чубатый мужик высунулся из окна и, махая рукой, кричал в толпу:
- Федька, сюда!
Огромный мужик, весь увешанный мешками, с двумя чемоданами в руках, растолкав толпу, поднялся на подножку и сказал коротко, как пароль:
- Есть выпить и закусить.
Проводник задом открыл дверь, пропустил мешочника и продолжал отбиваться от толпы, которая нахлынула на него с еще большим ожесточением.
- Жулик! Жулик! - кричала Екатерина Антоновна. - Я сейчас начальника позову. Это нельзя так оставить. Я сейчас! - Она вырвалась из толпы и побежала к вокзалу, где издалека виднелась красная фуражка начальника станции.
Начальник станции, тихий, хромой, с обезумевшими от суеты глазами, покорно пошел за Екатериной Антоновной, тащившей его за рукав.
- Я мать командира Миронова, мать летчика Миронова, немедленно посадите меня, - строгим голосом приказывала Екатерина Антоновна. - Сейчас же посадите, а то я телеграмму Ворошилову пошлю. Я расскажу в Москве об этих беспорядках. Билеты в кассе не продают, а за взятки сажают. Я в газету напишу. Мои сыновья этого так не оставят.
- Тише, гражданка Миронова, - уговаривал ее начальник станции, - ну пришли бы ко мне раньше в кабинет, спокойно бы получили мягкий вагон, а сейчас поздно, поезд уже отходит.
Он пытался отнять свою руку, но Екатерина Антоновна, крепко держа его, вела к вагону:
- Посадите меня именно в девятый, я хочу доказать подлецу проводнику, что у нас еще есть порядок и мать защитника Родины должны уважать.
Начальник станции, обливаясь потом, тяжело вздыхал:
- Рад бы вас всех отправить, да нет вагонов, что ж сделаешь, война.
С видом победителя подошла Екатерина Антоновна к вагону, думая, что сейчас дверь перед ней раскроется, но проводник даже не взглянул на начальника станции, а начальник, вместо того чтоб решительно и строго приказать, начал просить так же, как и все прочие пассажиры:
- Найди же какое-нибудь местечко, посади.
- Русским языком сказал - нету мест.
Из толпы кричали:
- Врет он! Сейчас одного с десятью чемоданами посадил. Выбросить его за ноги под поезд.
Начальник станции, бессильно опустив руки, готов был уже отступить, но Екатерина Антоновна, цепко ухватившись за него, толкала в вагон:
- Идите, проверьте, увидите, что в вагоне есть места.
Несколько минут проводник сопротивлялся, но Екатерина Антоновна с такой энергией проталкивала начальника, что проводник приоткрыл дверь, злобно сказал:
- Эту горластую посажу.
Поезд тронулся, скрипя от перегрузки. Екатерина Антоновна, припав к окну, глядела на вьющуюся вдали серую Волгу, стараясь унять внутреннее волнение. Стояла долго, пока ноги не отекли. За ее спиной посмеивались, развалясь на скамейках, мешочники. Чуть не падая от усталости, Екатерина Антоновна сняла со скамейки тяжелый бак с водой и села. Проводник сейчас же подбежал к ней:
- Ты что ж, сначала христом богом просила впустить постоять, а теперь и сесть захотела? Кто тебе разрешил снимать бак?
В купе напротив засмеялись. Чубатый мужик сказал:
- Вот, посади свинью за стол, она и ноги на стол.
Метнув на него презрительный взгляд, Екатерина Антоновна отвернулась. Гнев кипел в ее душе, если бы не Лаврентий, она бы ни за что не унизилась до разговора с этим подлецом, но сейчас она утешала себя тем, что, может быть, ее старший сын Иван имеет теперь какой-нибудь большой пост и она сумеет наказать этих жуликов, напечатать о них в газете или еще как-нибудь наказать их.
- Глядите, - горланил чубатый, - села барыня, теперь морду воротит, разговаривать с нашим братом не хочет!
Проводник сидел рядом с чубатым, вытирая толстые губы, смотрел, как второй пассажир ставит на стол бутылку водки, огурцы, жареную курицу.
Взглянув в сторону Екатерины Антоновны, он с язвительной усмешкой сказал:
- Что ей с нами разговаривать, слыхал, у нее сын командир.
- Хо, хо, - загремел чубатый, ударяя бутылку под донышко и следя, чтобы пробка не выскочила прочь, - командир! Так ей отдельный вагон надо. Мамаше командира даже аэроплан полагается по штату.
Проводник, ерзая по скамейке и от нетерпения глотая слюну, поддержал разговор:
- Должно, такой командир, что и не полагается. С нашим братом пока посидит.
Чубатый разлил водку, роздал стаканы. Все выпили долгими глотками и стали чавкать.
- Должно быть, ее сынок такой командир, что из Смоленска бежал.
Екатерина Антоновна почувствовала, как внутри ее лопнула сдерживающая пружина, и она бессознательно закричала:
- Сволочи вы, сволочи! Мои сыны за вас кровь проливают, а вы водку пьете, над людьми издеваетесь!
Проводник встал перед ней с перекошенным лицом:
- Замолчи, сейчас выброшу из вагона.
- Садись, где сидел! - гневно крикнула Екатерина Антоновна, смело глядя в его бешеное лицо. Проводник попятился от ее взгляда и послушно сел на место.
- Закуси крылышком, - примирительно сказал чубатый, - плюнь на бабу. - Его рябое лицо стало сине-багровым и лоснилось от жира. Двумя руками он держал кусок курицы и грыз ее, склонив голову набок. Сверкая огромными волчьими зубами, он искоса глядел на Екатерину Антоновну.
- Видал, видал я твоих командиров. Вместе с ними бежал из Смоленска, только они бежали босиком, а я пять пар сапог из кооператива прихватил.
- Брось, Васька, трепаться, - сказал обладатель мешков и чемоданов. Прищурясь, он разливал по стаканам остатки из бутылки.
Сердце Екатерины Антоновны замерло. Неужели наши дела на фронте так плохи, что этот нерасстрелянный бандит может говорить на весь вагон, что наши бежали. Она почувствовала, что не может дышать с ним одним воздухом, задыхается от гнева и ненависти. Чтоб немного успокоиться, она начала думать о раненом сыне, но компания напротив становилась все шумливее. Чубатый достал с полки баян и теперь, раскачиваясь, орал во всю глотку!
Москва моя,
Эх, да Москва моя,
Ты самая любимая…
…Озираясь, со страхом шла Екатерина Антоновна по московским улицам, но в городе был прежний порядок. У Александровского сада она остановилась и долго не могла понять, куда же делся Кремль, но потом сообразила, что домики, стоявшие вдоль Кремлевской стены, всего лишь нарисованы на стене. Она шла по площади, под ногами у нее были многоэтажные дома, чернели квадраты окон, а дальше по площади тянулись фанерные палатки. Она с изумлением рассматривала этот раскрашенный, изменившийся город.
Она торопилась на квартиру Ивана, обдумывая, как зайдет в дом, вымоется, закусит и поедет в военкомат искать госпиталь Лаврентия. Дверь Ивановой квартиры оказалась незапертой.
Войдя в переднюю, она сбросила мешок, остановилась перед зеркалом, сняла шаль, поправила растрепавшиеся волосы и вдруг услышала, что в одной из комнат кто-то громко храпит. Крадучись, пошла по коридору, споткнулась обо что-то, подняла тяжелые облепленные грязью сапоги, тут же у вешалки увидела грязную от полы до воротника шинель. Со страхом она приоткрыла дверь и увидела на кровати седого, бородатого старика. Хотела закрыть дверь и тихонько обследовать квартиру, туда ли она попала, но что-то внутри толкнуло ее вперед. На цыпочках подошла она к кровати и вдруг испуганно вскрикнула:
- Ванюша!
- Что такое? Пора? - протер глаза и взглянул на нее не моргая.
- Господи, Ванюша, неужели это ты? - Протянула руки и дотронулась до его плеча.
- Мама! Откуда? - вскрикнул Иван, схватил ее за руки и притянул к себе. По улыбке она узнала своего прежнего Ванюшку. Вот его широкие женские губы, зубы ровные, словно нанизанные на нитку, голубые глаза, весь он прежний, только волосы словно в инее. Она прижалась к его колючей щеке, сдерживая слезы, опросила:
- Что с тобой случилось, Ванюша? Отчего это? - Погладила волосы. - Ведь тебе вроде и сорока нету?
Он притянул ее к себе, посадил рядом, обнял за плечи:
- А с тобой что? Почему плачешь?
Постепенно успокаиваясь, она все явственнее узнавала своего прежнего, веселого сына, и тревога утихала в ее душе. Но тут она вспомнила о младшем. Она резко различала их. Иван был ей ближе, всегда ласков и откровенен, а Лаврентий был замкнутым и недоступным, говорил с ней только официально, и эта недоступность создала вокруг него особый ореол. Лаврентий казался ей особенным человеком, с большим будущим, она гордилась им, любила его больше Ивана.
- Видал ты Лаврентия? Как он?
- Лежит в госпитале, скоро заштопают. А как там у вас в тылу? Как Фаина?
Услыхав, что Лаврентий выздоравливает, она спокойно вздохнула. Но сейчас же вспыхнула новая тревожная мысль - почему Иван дома? Почему сапоги в грязи? Вспомнила, боясь об этом подумать, рассказ об отступлении из Смоленска, испуганно уставилась на сына, не решаясь спросить, смотрела на него, думая прочесть что-нибудь в его глазах.
- Как там Фаина?
Она словно не слышала его вопроса, подняла с пола одеяло, взяла руку Ивана, хотела застегнуть обшлаг его рукава, но увидела, что пуговица оборвана, и тогда, не поднимая глаз, глухо спросила:
- Как же это так, Ванюша, говорят, вы Смоленск отдали?
- И Ярцево, мама, и Дорогобуж… Лучше не спрашивай. - Он провел рукой по волосам, пальцами стиснул виски.
- Как же это так? - голос ее дрогнул, глаза заблестели. - Не годится это никуда. Ведь кругом смеются, говорят, наши бежали.
- Кто говорит? Кто смеется? - сурово спросил он.
- Известно кто, враги. Не годится, - повторила она плача. - Стыдно ведь…
Он сидел, опустив руки меж колен, сдвинув морщины над переносицей, потом обнял мать за плечи, вздохнув, стал уговаривать:
- Не долго им смеяться, не долго. Скоро заплачут.
- Объясни мне, Ванюша, как же это случилось? Ведь русские всегда были храбрые, почему же теперь бегут?
- Не бегут, мать, не бегут, - ответил он, болезненно морщась. - Это враги говорят, что бегут. Армия отступает… Я тебе потом подробно объясню, а сейчас давай что-нибудь закусим и отправимся к Лаврентию.
Он подошел к шкафу и загремел тарелками. Она следила за каждым его шагом и думала, что он только притворяется спокойным. Она задела его больное место, и он делает усилия, чтобы не думать о боли, видать, душа его так же оледенела, как и голова. И она поняла, что он оборвал разговор на той черте, за которую нельзя переступать ни с какими вопросами.
Он поминутно впадал в задумчивость. Расставляя тарелки, вдруг опирался на стол растопыренными ладонями и застывал.
- Ах да, забыл спросить, как там Фаина поживает?
- Фаина живет хорошо, работает в школе, по аттестату за тебя получает, хватает. А вот жена Лаврентия совсем свихнулась.
Иван покачал головой.
- Так, так, понимаю… Значит, не ужилась с ней.
Глубоко вздохнув, она задушевно сказала:
- Знаешь, Ванюша, сколько я видела горя? Уж я-то научилась всех понимать, всех прощать. Но я не могу видеть, я ненавижу паразитов. Я осталась вдовой тридцати лет, на мыльной пене вырастила вас, а ты хочешь, чтоб я ужилась с разряженной Дунькой московской? Нет, не вышло. Говорю прямо: не ужилась.
Он слушал, барабаня пальцами по скатерти.
- Не подумай, Ваня, что я из-за нее сюда приехала. Нет, я плюнула бы на все бабьи склоки, сейчас не до них, я не могла там отсиживаться, когда здесь воюют.
Сурово глядя на нее, он сказал:
- Знаешь, мать, здесь все-таки опасно. Здесь и убить могут.
- Э-э, полно, - отмахнулась она, как бы заканчивая разговор и подвигая к себе тарелку с селедкой, - смерти боится тот, кто ее не видал, а мы-то под ней с детства ходим. Из нищих вышли в люди. - И она начала спокойно и медленно закусывать. - А если вам будет трудно там, так я и на фронт пойду. Для нас война - дело знакомое. С кем только не дрались севастопольские моряки. Так-то вот, Ванюша.
- Ладно, - сказал он, поднявшись, сразу прекращая беседу, - пусть будет так, как ты хочешь. - Подошел к шкафу, лукаво оглядываясь на мать. - Тут у меня припрятана для особого случая.
Поставил на стол бутылку водки. Екатерина Антоновна неодобрительно посмотрела на него:
- В нашем положении уж лучше не пить, а то скажут - пропили войну.
- Довольно, мать! - перебил он, сурово взглянув на нее. - Понимаешь, хватит. Нынче каждая молочница стала о политике толковать. Всех слушать - оглохнешь.
Екатерина Антоновна и сама поняла, что довела сына до точки кипения, и поторопилась переменить разговор. Принесла из коридора свой дорожный мешок, положила его на колени и стала осторожно развязывать.
- Вот, смотри, десять тысяч с собой привезла.
Он удивленно отодвинулся от нее:
- Да ты не ограбила ли банк?
- Какое, просто продала барахлишко. Убьют - не понадобится, уцелею - наживу. Вот шубу только жалко, на лисьем меху, Лавруша еще купил, А продала ее за две тысячи.