Уильям Фолкнер: Рассказы - Фолкнер Уильям Катберт 4 стр.


- Ну, да. Под Монсом он был. Связист, на мотоцикле разъезжал. Расскажи им, братец.

Слепой чуть приподнимает лицо. Остается сидеть неподвижно. Говорит ровным, безжизненным голосом:

- Шрам у нее на руке был. Вот почему я и узнал; сам я ей, можно сказать, изуродовал руку-то. Как-то раз мы с ней вместе работали в мастерской. Я раздобыл старый мотор, и мы с ней прилаживали его к велосипеду, чтобы…

- Что это? - спрашивает четвертый. - Чего это он плетет?

- Ш-ш-ш, - останавливает первый. - Тише ты… Он про свою невесту рассказывает. У него когда-то своя мастерская была, ремонт велосипедов на Брайтон-роуд, и они должны были вот-вот пожениться. - Он говорит совсем тихо, звук его голоса глохнет в ровном, однообразном голосе слепого. - Когда он уходил в армию, в тот самый день, как он в первый раз форму надел, они пошли и снялись вместе. Он с этой карточкой не расставался, всегда при себе носил, да вот тут как-то недавно потерял. Что только с ним делалось, чуть с ума не сошел! Уж мы потом подсунули ему кусок картонки такой же примерно величины. Вот, говорим, братец, нашлась твоя карточка. Другой раз не теряй. Он ее и сейчас хранит, карточку-то. Вот подожди, он тебе ее покажет потом. Так смотри, не проговорись.

- Нет, - отвечает тот. - Не проговорюсь.

Слепой рассказывает:

- Ну, попросил кого-то там в госпитале написать, ей письмо, она, конечно, тут же приехала. Я ее по этому шраму на руке сразу узнал. Голос у нее вроде как стал другой, ну уж для меня после того все стало другое… А вот по рубцу я узнал. Так вот мы с ней, бывало, сидим и держимся за руки, и я потихоньку пальцем вожу по этому рубцу на левой ладони. И когда в кинематографе, тоже держу за руку, поглаживаю рубец и будто…

- В кинематографе? - спрашивает четвертый. - Что ему там делать-то?

- Да вот поди-ка, - шепчет первый, - она водила его в кинематограф, когда комедии показывали, он слушал, как люди смеются…

Слепой рассказывает:

- Говорит мне, глаза у нее болят на экран смотреть и чтобы я посидел один, а она за мной потом зайдет, как сеанс кончится. Ну, я говорю, хорошо. И на следующий вечер тоже, и опять я соглашаюсь. А уж на третий вечер я говорю: нет, я тоже не пойду. Давай, говорю, посидим дома, в госпитале. А она в ответ молчит, долго молчит, слышу только, как дышит тяжело. А потом говорит: ну, что УК, посидим. После этого уж мы с ней не ходили в кинематограф. А как вечер, садимся рядом, держимся за руки, и я потихоньку поглаживаю этот ее рубец. В госпитале громко говорить не разрешали, так мы с ней все шепотом, а то так и вовсе молчим, просто держимся за руки. Так вот неделя и прошла; я день за днем считал. Это было на восьмой вечер. Сидим мы с ней, как всегда, и я держу ее руку и нет-нет да и поглажу рубец. Вдруг она как выдернет руку, - слышу, вскочила с места. Не могу, говорит, не может это так дальше продолжаться. Все равно, должен ты когда-нибудь узнать. Я ей говорю: ничего я не хочу знать, скажи только, говорю, как тебя зовут. Она мне и сказала, сиделка она была здешняя, из госпиталя. И тут она мне…

- Что такое? - говорит четвертый. - Что он такое городит?

- Что, ты не понял? - шепчет первый. - Сиделка это была из госпиталя. Девчонка-то его спуталась с другим, а вместо себя сиделку посадила, чтобы за руку его держала, думала, он не узнает.

- А он, значит, узнал? - спрашивает четвертый.

- Да ты слушай, - говорит первый.

- Так, значит, ты, говорит, с самого начала знал? С первого же раза? Я, говорю, по рубцу узнал. Он у тебя не на той руке, на правой он у тебя ладони. А я его позавчера, говорю, нечаянно ногтем поддел. Что такое, думаю, пластырь, что ли? - Слепой сидит, прислонившись к стене, лицо чуть приподнято, опущенные руки неподвижно лежат на земле. - Вот так я и узнал по рубцу. Думали, обмануть меня можно, когда сам же я ей руку-то повредил.

Человек, который лежит ничком на земле по ту сторону костра, поднимает голову.

- Ш-ш! - говорит он. - Идет!

- Кто идет? - спрашивает слепой. - Обход?

Ему не отвечают. Из-за стены появляется фигура - высокий человек с палкой в руках. Все замолкают, кроме слепого, и смотрят на приближающуюся фигуру высокого человека.

- Кто идет, братцы? - спрашивает слепой. - Братцы?

Высокий проходит мимо них, мимо костра. Не смотрит ни на кого.

- Следи теперь, - шепчет второй.

Слепой слегка наклоняется вперед, шарит руками по земле возле себя, словно собирается встать.

- За кем следи? - спрашивает он. - Что вы там видите? - Никто не отвечает. Они следят украдкой за вновь прибывшим, смотрят, как он раздевается и как потом эта белая тень призрачно скользит в темноте, спускается к воде и моется, громко плескаясь, шлепая по телу пригоршнями грязной ледяной речной воды. Он возвращается, подходит к костру. Все мигом отворачиваются, кроме слепого (тот сидит, по-прежнему подавшись вперед, упершись руками в землю, вот-вот поднимется, серое лицо настороженно тянется к звуку, к шорохам) и еще одного у костра.

- Камни ваши готовы, сэр, - говорит тот, что у костра. - Я их в самый жар положил.

- Благодарю вас, - отвечает вновь прибывший. Он по-прежнему как будто совершенно не замечает их присутствия, и они опять молча следят, как он расстилает свою затрепанную одежду на одном камне, достает из костра другой камень и разглаживает ее. В то время как он одевается, тот, что заговорил с ним, идет вниз, к воде, и возвращается с куском мыла, которым мылся высокий. Остальные следят и видят, как высокий водит пальцами по куску мыла, потом подносит их к усам и туго закручивает концы, пока они не встают иголочками.

- Чуточку еще левый, сэр, - говорит тот, что держит мыло. Высокий намыливает кончики пальцев и снова подкручивает левый ус. Тот смотрит на него, нагнув голову набок, слегка откинув ее назад. Весь его вид, одежда, поза - сущая карикатура, пугало.

- Так теперь? - спрашивает высокий.

- Так хорошо, сэр, - отвечает пугало, ныряет в темноту и возвращается уже без мыла; в руках у него шляпа и трость. Высокий берет у него из рук то и другое. Вытаскивает из кармана монетку, сует в руку пугала. Пугало прикладывает руку к козырьку. Высокий уходит. Те смотрят ему вслед: высокая фигура, прямая спина, трость исчезают в темноте.

- Что вы там видите, братцы? - говорит слепой. - Да ответьте же человеку, что вы там видите?

VII

Среди демобилизованных офицеров, которые эмигрировали из Англии после перемирия, был лейтенант Уолкли. Он уехал в Канаду, выращивал там пшеницу и преуспел в этом, поправил свои дела и сам поправился. И так хорошо поправился, что, пожалуй, если бы его увидели на Лионском вокзале в Париже, а не на Пикадилли в Лондоне, куда он пошел прогуляться вечером (это был сочельник) в первый же день своего возвращения на родину, наверно, про него сказали бы: "Вот богатый милорд, да здоровый какой!"

Он уже успел достаточно походить по Лондону, обновил свой гардероб, приоделся, и сейчас во всем новеньком (от портного, который в прежнее время был бы ему не по карману) он был всем так доволен, что ему даже не хотелось никуда идти. Он просто бродил по улицам, запруженным оживленной толпой, и вдруг остановился как вкопанный, уставившись на какого-то человека. Человек был почти седой, с туго закрученными усами; на шее порыжевший галстук, на котором с трудом можно разобрать цвета и отличительные знаки полка; изношенный костюм тщательно выглажен; в руках трость. Он стоял на краю тротуара и как будто обращался с чем-то к прохожим. Уолкли вдруг рванулся к этому человеку, протянув руку. Но человек смотрел на него безжизненными, невидящими глазами.

- Грей! - вскричал Уолкли. - Вы что, не узнаете меня?

Но тот смотрел на него все тем же мертвым, остановившимся взглядом.

- В госпитале мы с вами вместе лежали! Я потом в Канаду уехал. Ну, вспомнили, а?

- Да, - ответил тот. - Я вас помню. Вы - Уолкли.

Он уже не смотрел на Уолкли. Он отошел на шаг и снова повернулся к толпе, протягивая руку. И тут только Уолкли заметил, что в руке у него несколько коробок спичек, три-четыре коробочки, которые в любом табачном киоске можно купить, - пенни коробка.

- Спички, спички, сэр, - повторял он, - угодно спички?

Уолкли тоже шагнул и снова очутился против него.

- Грей, - сказал он.

Тот опять поглядел на Уолкли, на этот раз со сдержанной, но клокочущей яростью. - Не лезь ко мне, сукин сын, - произнес он и тотчас же снова повернулся к толпе прохожих:

- Спички, спички, сэр, не угодно ли спички, - монотонно выкликал он.

Уолкли отошел. Но через несколько шагов снова остановился, оглянулся через плечо на неподвижное лицо с нафабренными закрученными усами. И тот снова посмотрел на него в упор, но тотчас же взгляд его скользнул мимо, словно он не узнал. Уолкли зашагал прочь. Пошел быстро, машинально ускоряя шаг.

- Боже мой, - повторял он. - Кажется, меня сейчас вырвет.

AD ASTRA

Кем мы были тогда - не знаю. За исключением Комина все мы вначале были американцами, но прошло три года, к тому же мы, в своих британских кителях с британскими пилотскими "крылышками", а кое у кого и с орденской лентой, на мой взгляд, не очень все эти три года вдумывались в то, кем мы были, даже не пытались ни разобраться, ни вспомнить.

А в тот день, вернее - в тот вечер, у нас и этого не осталось, а может, добавилось нечто большее; мы были либо ниже, либо где-то за гранью знания, которым даже не пытались обременить себя все эти три года. Наш субадар - потом и он к нам присоединился, в своем тюрбане и со своими самовольно прицепленными майорскими звездочками, - сказал, что мы похожи на людей, пытающихся бежать в воде.

- Но скоро это рассеется, - заявил он. - Все эти миазмы ненависти и суесловия. Мы похожи на людей, пытающихся бежать в воде: набрав воздуха в легкие, мы наблюдаем за движениями своих ужасающе никчемных конечностей, видим друг друга в этом ступоре, в этом ужасающем оцепенении, но нам не дотянуться, не помочь друг другу, у нас отнято все, кроме бессилия, кроме беды.

Мы были уже в машине, ехали в Амьен, за рулем сидел Сарторис, рядом на переднем сиденье был Комин, возвышался на полголовы над Сарторисом, словно чучело для штыковых учений, а субадар, Блэнд и я разместились сзади, и у каждого в карманах было по бутылке или по две. То есть за исключением субадара, конечно. Он был коренастым, маленьким и плотно сбитым и при этом трезвости непомерной. В алкогольном мальстреме, куда вверглись все прочие, пытаясь убежать от неизбывности самих себя, он был как скала и спокойно вещал своим густым басом, который был ему велик на четыре размера: "В своей стране я был князем. Но все люди братья".

Однако по прошествии двенадцати лет мне представляется, что мы были вроде жучков в той пленке, что собирается у поверхности воды - отъединенных и неутомимых в своей бесцельной дерготне. Не на самой поверхности, а именно в этой пленке - в пограничной полосе, которая уже не воздух, но еще и не вода - плавали, то погружаясь, то всплывая. Вы видели, должно быть, как в укромную бухту накатывает уже усмиренная волна: мелководье, бухточка тихая, слегка зловещая самим своим сытым уютом, а где-то за темным горизонтом еще рокочет умирающий шторм. Вот такая была вода, а мы - всякий сор на ней. Даже через двенадцать лет не вырисовывается ничего более ясного. И ни начала этому не было, ни конца. Из ниоткуда взывали мы, не замечая ни шторма, которого избегли, ни чужих берегов, которых нам было не избежать, - кричали о том, что между двумя накатами зыби мы умираем: те, кто был слишком молод для этой жизни.

Посреди дороги мы остановились, чтобы еще раз выпить. Вокруг было темно и пустынно. И тихо - это чувствовалось, замечалось сразу. Слышно было, как дышит земля, словно выходя из-под наркоза, словно она не знает еще, не верит, что проснулась.

- Но теперь наступил мир, - произнес субадар. - И все люди братья.

- А вы еще делали доклад как-то раз в студенческом клубе, - сказал Блэнд. Он был высоким и белокурым. Когда он появлялся там, где были женщины, вздохи клубились за ним, как кильватерный след за паромом на подходе к пристани. Подобно Сарторису, он тоже был южанином; однако, в отличие от Сарториса, за те пять месяцев, что он был в деле, никто ни разу не обнаружил в его боевой машине ни единой пробоины от пули или осколка. Но к моменту, когда он перевелся к нам из Оксфордского батальона (а он был родсовским стипендиатом), у него уже была пара наград и нашивка за ранение. Напившись, он непременно начинал разглагольствовать про свою жену, причем все мы отлично знали, что он не женат.

Он взял у Сарториса бутылку и отхлебнул.

- А у меня жена такая девчонка славная! - сказал он. - Давайте уж, расскажу вам о ней.

- Не надо нам рассказывать, - отозвался Сарторис. - Отдай ее лучше Комину. Ему как раз не хватает девчонки.

- Ладно, - сказал Блэнд. - Бери ее себе, Комин.

- Она у тебя светленькая? - спросил Комин.

- Не знаю, - сказал Блэнд. Он снова обернулся к субадару. - Вы еще выступали как-то раз в студенческом клубе. Я вас вспомнил.

- А, - сказал субадар. - В Оксфорде. Да.

- Ему можно учиться у них в университетах наравне с детьми джентльменов, с бледнолицыми, - пояснил Блэнд. - Но ему нельзя получить офицерское звание, потому что честь - это вопрос цвета кожи, а не происхождения или поступков.

- Война важнее, чем истина, - сказал субадар. - Поэтому весь связанный с ней престиж и привилегии мы должны предоставить лишь некоторым, чтобы она не потеряла привлекательности для того большинства, которому приходится умирать.

- Почему же важнее? - спросил я. - Я думал, что на этот раз воевали ради того, чтобы навсегда положить конец войнам.

Субадар только коротко махнул рукой - смуглый, уступчивый, спокойный.

- Я сам сейчас говорил как белый человек. Она важнее для европейцев: ведь европеец есть то, что он может сделать; это его потолок.

- Стало быть, вы видите дальше, чем видим мы?

- Тот видит дальше, кто глядит из темноты на свет, а не тот, кто и сам на свету, и глядит на свет. В этом принцип подзорной трубы. Линза - та только и нужна, чтобы дразнить ждущие, жаждущие чувства тем, чего они никогда не постигнут.

- Ну, и что же вы видите? - спросил Блэнд.

- Лично я вижу девушек, - сказал Комин. - Их золотистые косы целыми акрами, словно поле пшеницы, и я в этом поле. Ну, вы, хоть кто-нибудь из вас видал, как затаившийся в пшенице пес рыщет по полю? Видали, нет?

- За сучками не гоняемся, - сказал Блэнд.

Комин - огромный, плотный - крутнулся на своем сиденье. Он был могуч, как все те, кто трудится на открытом воздухе. Когда два механика вправляли его в кабину "долфина" - словно две камеристки, упихивающие дорожную подушку в слишком маленький для нее футляр, - зрелище получалось очень занятное.

- Ставьте шиллинг, я ему сейчас башку оторву, - сказал он.

- Стало быть, вы верите в человеческое здравомыслие? - спросил я.

- Ставьте шиллинг, или я вам всем башки поотрываю, - сказал Комин.

- Я верю в человеческое сострадание, - сказал субадар. - Так лучше.

- Тогда я сам ставлю шиллинг, - сказал Комин.

- Ладно вам, - сказал Сарторис. - Никогда не пробовали глотнуть немножко виски под ночной холодок - эй, вы?

Комин взял бутылку и отхлебнул.

- Сплошные косы, целыми акрами, - сказал он, - а их кругленькие беленькие девичьи прелести просвечивают сквозь эту спутанную пшеницу.

В результате мы выпили еще - на пустынной дороге меж двух свекольных полей, в темной тиши, и круговерть опьянения пошла на новый виток. Невесть куда подевавшееся, оно начало к нам возвращаться, накатывать и на нас, и на басовитую скалу субадаровой трезвости, пока его голос не зазвучал из спокойного далека, как сквозь сон повторяя, что все мы братья. Теперь и Мониген был тут же, около нашей машины, залитый мощным сиянием фар своего автомобиля, стоял в фуражке британских ВВС и в американском кителе, с плеч которого свисали оба полуоторванных погона, и пил из бутылки Комина. Рядом с ним был еще кто-то второй, тоже в более коротком и щеголеватом кителе, чем наши, причем голова у этого второго была забинтована.

- Спорим, я тебе морду набью, - предложил Монигену Комин. - Ставлю шиллинг.

- Ладно, - сказал Мониген. Он снова выпил.

- Все мы братья, - сказал субадар. - Подчас мы пережидаем не в той гостинице. Думаем, что настала ночь, и останавливаемся, а это вовсе не ночь. Вот и все.

- Ставлю соверен, целый фунт золотом, - сказал Монигену Комин.

- Ладно, - сказал Мониген. Он протянул бутылку тому второму, у которого была забинтована голова.

- Благодарю вас, - сказал тот. - Мне есть уже довольно.

- Я вот ему щас морду набью, - сказал Комин.

- Это потому, что мы делаем только то, что внутри нас, а видим мы то, что вовне нас.

- Еще не хватало, отвали! - сказал Мониген. - Он только мой. - Повернулся к человеку в бинтах. - Ты ведь мой, правда? Вот, выпей.

- Мне есть довольно, благодарю вас, джентльмены, - сказал тот.

Назад Дальше