– Люблю я тебя, Томми, – сказал Вилли. – Чем ты сам до сих пор занимался?
– Пил с Игнасио Натерой Ревельо.
– Звучит похоже на итальянский крейсер, – сказал Вилли. – Не было итальянского крейсера с таким названием?
– Кажется, нет.
– А похоже.
– Ну-ка, дай мне взглянуть на чеки, – сказал Генри. – Сколько вы с ним выпили, Том?
– Чеки у Игнасио. Он мне проиграл выпивку, он и платил.
– А все-таки сколько? – спросил Генри.
– По четыре порции, что ли.
– А до того что ты пил?
– По дороге сюда – одного "Тома Коллинза".
– А дома?
– Ну, дома много чего.
– Ты же просто горький пьяница, – сказал Вилли, – Педрико, еще три двойных замороженных дайкири, а даме, что она пожелает.
– Un highbolito con agua mineral, – сказала Умница Лил. – Томми, давай пересядем к тому концу стойки. Они тут не любят, когда я сижу у этого конца.
– А ну их к чертям, – сказал Томас Хадсон. – В кои-то веки сошлись вместе старые друзья, так нельзя спокойно выпить по стаканчику где хочется. Ну их к чертям.
– Сиди где сидишь, моя прелесть, и никого не слушай, – сказал Генри. Но тут он заметил в глубине бара двух знакомых плантаторов и пошел к их столику, не дожидаясь заказанного.
– Ну, все, – сказал Вилли. – Теперь он и про гыномиху забудет.
– Очень он рассеянный, – сказала Умница Лил. – Уж такой рассеянный.
– Это от той жизни, которую мы ведем, – сказал Вилли. – Все ищем развлечений просто так, чтобы развлекаться. Искать развлечений нужно с толком.
– А вот Том не рассеянный, – сказала Умница Лил. – Том грустный.
– Слушай, кончай эту хреновину, – сказал Вилли. – Моча тебе в голову ударила, что ли? Этот ей рассеянный. Тот ей грустный. А еще раньше я был ужасный. Дальше что? Всякая шлюха тут будет критику наводить на людей. Ты что, не знаешь, что твое дело веселиться и других веселить?
Умница Лил заплакала настоящими слезами, крупными и блестящими, как в кино. У нее всегда были наготове настоящие слезы, как только захочется, или понадобится, или обидит кто-нибудь.
– Эта шлюха умеет лить такие слезы, каких мать надо мной не проливала, – сказал Вилли.
– Зачем ты меня так обзываешь, Вилли?
– Брось, Вилли, слышишь? – сказал Томас Хадсон.
– Вилли, ты злой и жестокий человек, и я тебя знать не хочу, – сказала Умница Лил. – Не знаю, почему такие люди, как Томас Хадсон и Генри, с тобой водятся. Ты просто пакостник, вот ты кто.
– Что ж ты, дама, а такие слова говоришь, – сказал ей Вилли. – Пакостник – некрасивое слово. Все равно что плевок на конце сигары.
Томас Хадсон опустил руку ему на плечо.
– Пей, Вилли. Не у тебя одного невесело на душе.
– У Генри весело. Сказать бы ему то, что ты мне сказал, он сразу заскучал бы.
– Я тебе ответил на твой вопрос.
– Да не в том дело. Какого черта ты давишься своим горем и молчишь? Почему не поделился ни с кем за две недели?
– Горе поделить нельзя.
– Скряга ты, вот ты кто, – сказал Вилли. – Копишь горе, как скряга копит золото в сундуке. Никак я этого от тебя не ожидал.
– Перестань, Вилли, не надо, – сказал Томас Хадсон. – Спасибо тебе, но не надо. Я и сам справлюсь.
– Копи, копи, скряга. Но не думай, что так будет легче. Ни хрена не легче, я знаю, ученый.
– Я тоже ученый, – сказал Томас Хадсон. – Так что давай без дураков.
– Ну как хочешь. Может, для каждого лучше своя система. Но я ведь вижу, как тебя за это время подвело.
– Просто я много пью, и устал, и еще не успел отойти хоть немного.
– От той письма были?
– Да. Целых три.
– Ну и как?
– Хуже некуда.
– Н-да, – сказал Вилли. – Тоже радости мало. Ну, копи хоть это, все-таки кое-что.
– Кое-что у меня есть.
– Да, как же. Кот Бойз со своей любовью. Знаем. Слыхали. Как он, кстати, поживает, этот сукин кот?
– Все такой же, как был.
– Этот кот из меня душу выматывает, – сказал Вилли. – Ей-богу, выматывает.
– Он, конечно, истосковался.
– Верно ведь? Если б мне столько приходилось тосковать, сколько этому коту, я бы давно уже спятил. Чего еще будешь, Томми?
– Повторю опять.
Вилли обхватил рукой внушительную талию Умницы Лил.
– Ладно, Лилли, – сказал он. – Ты славная девушка. Я тебя обидеть не хотел. Виноват. Меня чувства одолели.
– Больше не будешь так говорить?
– Нет. Пока снова не одолеют чувства.
– Ну, выпьем, – сказал ему Томас Хадсон. – Твое здоровье, бродяга.
– Вот это другой разговор, – сказал Вилли. – Вот теперь ты на человека похож. Жаль, твоего кота Бойза нет с нами. Он бы гордился тобой. Понял, значит, что я имел в виду, когда говорил насчет того, чтобы поделиться?
– Да, – сказал Томас Хадсон. – Понял.
– Ну и ладно, – сказал Вилли. – Ну и хватит об этом. Мусор весь из дома вон, едет мусорный фургон. Нет, ты посмотри на этого поганца Генри. Такой прохладный день, а он весь мокрый от пота. С чего бы это он так взмок?
– Из-за девочек, – сказала Умница Лил. – Он на девочках совсем помешался.
– Верно, что помешался, – сказал Вилли. – Пробуравь ему голову в любом месте, так из дырки сразу девки полезут. Помешался. Слово какое-то хлипкое, неужели лучше не нашла?
– По-испански это довольно крепкое слово.
– Помешался? Да ну, ерунда. Вот выдастся сегодня свободное время, подберу тебе словечко похлеще.
– Том, давай пересядем к тому концу стойки, там я не буду как на иголках и можно будет поговорить спокойно. Только не угостишь ли меня сандвичем? А то я с самого утра поесть не успела. Ношусь с Генри.
– Я пошел в "Баскский бар", – сказал Вилли. – Приводи его туда, Лил.
– Ладно, – сказала Умница Лил. – А может быть, я его отправлю, а сама здесь останусь.
Она величаво прошествовала мимо мужчин, сидевших у стойки, одним улыбаясь, с другими заговаривая на ходу. И все отвечали ей уважительно и ласково. Почти каждый из тех, с кем она обменивалась приветствиями, когда-нибудь да любил ее за двадцать пять лет. Наконец она дошла до конца стойки, села и улыбнулась издали Томасу Хадсону, и он тотчас пошел за ней, захватив с собой все свои чеки на выпитое. У нее была милая улыбка, и чудесные темные глаза, и красивые черные волосы. Как только вокруг лба и вдоль пробора начинала вылезать седина, Умница Лил просила у Томаса Хадсона денег на парикмахерскую, и когда она выходила оттуда, волосы опять были черные и блестящие, как у молодой девушки, и даже не выглядели крашеными. Ее гладкая кожа походила на оливковую слоновую кость – если бы слоновая кость когда-нибудь бывала оливковой – с легким дымчато-розовым оттенком. Томасу Хадсону цвет ее кожи напоминал выдержанную древесину mahagua в месте распила, когда она только что отшлифована чистым песком и слегка навощена. Нигде больше не встречал он этот дымчатый тон, чуть даже ударяющий в прозелень. Правда, розового налета у mahagua не было. Розовый налет получался от румян, которыми Умница Лил подцвечивала свои щеки, гладкие, как у молодой китаяночки. Красивое ее лицо улыбалось ему, когда он шел к ней вдоль стойки, и чем ближе, тем оно становилось красивее. Но вот он сел, и рядом с ним оказалось большое грузное тело, и заметен стал слой румян на лице, и от тайны этого лица ничего не осталось, но все-таки и вблизи оно было красивым.
– А ты все еще хороша, Умница, – сказал он ей.
– Ох, Том, я стала такая толстая. Мне даже стыдно.
Он положил руку на ее мощное бедро и сказал:
– Ты симпатичная толстушка.
– Мне стыдно, когда я прохожу через бар.
– У тебя это получается красиво. Плывешь, точно корабль.
– Как наш дружок?
– Отлично.
– А когда я увижу его?
– Когда пожелаешь. Хоть сейчас.
– Нет, сейчас не нужно. Том, о чем это Вилли тут говорил? Я что-то не все поняла.
– Да так, психовал просто.
– Нет, он не психовал. Про тебя, про какие-то твои огорчения. Это насчет твоей сеньоры?
– Нет. Ну ее к матери, мою сеньору.
– Что толку ругать ее, когда ее здесь нет.
– Да. Это тоже верно.
– Так что же это за огорчения у тебя?
– Ничего. Огорчения, и все тут.
– Расскажи мне, Том. Прошу тебя.
– Нечего и рассказывать.
– Мне можно рассказать, ты же знаешь. Генри мне всегда по ночам рассказывает про свои огорчения и плачет. Вилли мне рассказывает ужасные вещи. Не про огорчения, а кое-что пострашней огорчений. Все мне все рассказывают. Только ты вот не хочешь.
– Мне не станет легче, если я расскажу. Мне от этого всегда только хуже становится.
– Том, зачем Вилли говорит мне всякие гадости? Он же знает, что для меня это прямо как ножом по сердцу – слушать такие слова. Он же знает, что я сама никогда никаких таких слов не говорю и ничего не делаю свинского и противного природе.
– Оттого-то мы и зовем тебя Умницей Лил.
– Если бы мне сказали: будешь делать такое, разбогатеешь, а не будешь, останешься навсегда в бедности, – я бы предпочла остаться в бедности.
– Знаю. Ты, кажется, хотела съесть сандвич?
– Это когда я проголодаюсь. Сейчас я еще не проголодалась.
– Тогда, может, выпьешь еще со мной?
– Охотно. Слушай, Том, что я тебя еще хочу спросить. Вилли сказал, у тебя есть кот, который в тебя влюблен. Неужели правда?
– Правда.
– Какой ужас!
– Что же тут ужасного? Я и сам влюблен в этого кота.
– Фу, даже слышать не хочу. Ты меня нарочно дразнишь, Том, не надо меня дразнить. Вилли вот дразнил меня и довел до слез.
– Я этого кота очень люблю, – сказал Томас Хадсон.
– Перестань, довольно об этом. Скажи мне лучше, когда ты меня поведешь в бар, куда ходят психи из сумасшедшего дома?
– Как-нибудь на днях.
– Неужели психи в самом деле ходят туда так же, как мы, – выпить, людей повидать?
– Совершенно так же. Вся разница в том, что на них штаны и рубахи из мешковины.
– А это правда, что ты играл в бейсбольной команде сумасшедшего дома, когда там был матч с колонией прокаженных?
– Еще бы! У них никогда не было лучшего подающего.
– А как ты вообще к ним попал?
– Ехал раз мимо, возвращаясь с ранчо Бойерос, и мне приглянулось место.
– Ты правда сводишь меня в этот бар?
– Конечно, свожу. Если тебе не страшно.
– Страшно. Но с тобой мне будет не так страшно. Мне для того и хочется сходить туда. Чтоб было страшно.
– Среди этих психов есть замечательные люди. Тебе понравятся.
– Мой первый муж был псих. Но он был тяжелый псих.
– А как тебе кажется, Вилли не псих?
– Ну что ты. Просто у него трудный характер.
– Он очень много тяжелого перенес.
– А кто нет? Но Вилли слишком любит козырять этим.
– Вряд ли. Я знаю. Можешь мне поверить.
– Тогда поговорим о чем-нибудь другом. Видишь, вон стоит человек, разговаривает с Генри?
– Вижу.
– Он в постели ничего, кроме свинских штук, не признает.
– Бедный.
– Он вовсе не бедный. Он богатый. Но ему нравится только porquerias.
– А тебе никогда не нравилось porquerias?
– Никогда. Спроси кого хочешь. И с женщинами я тоже никогда в жизни не баловалась.
– Умница Лил.
– А что, разве ты хотел бы, чтобы я была другая? Тебе ведь porquerias ни к чему. Тебе нужно простой любви и радости и потом спокойно заснуть. Я тебя знаю.
– Todo el mundo me conoce.
– Нет, все не знают. Все о тебе воображают невесть что. А я тебя знаю.
Томас Хадсон снова пил замороженное дайкири без сахара, и сейчас, приподняв тяжелый с заиндевевшими краями стакан, он смотрел на его содержимое, зеленовато-прозрачное под шапкой пены, и оно напоминало ему море. Взбитая сверху пена походила на след за кормой, а прозрачная жидкость внизу была как морская волна, когда катер взрезает ее на мелководье над глинистым дном. Почти точно такой же цвет.
– Жаль, нет напитков цвета морской воды на глубине восьмисот саженей, когда стоит мертвый штиль, и солнце палит почти отвесно, и море кишит планктоном.
– Что? – спросила Умница Лил.
– Ничего. Давай пить эту мелководную жижу.
– Том, что с тобой такое? Что-нибудь не ладится?
– Нет.
– Ты сегодня ужасно грустный и как будто чуть-чуть постарел.
– Это от северного ветра.
– Но ты всегда говорил, что северный ветер бодрит тебя и придает тебе силы. Как мы часто любились с тобой оттого, что дул северный ветер.
– Очень часто.
– Ты всегда хвалил северный ветер, и ты купил мне вот это пальто носить, когда он задует.
– Что ж, пальто красивое.
– Я бы его уже десять раз могла продать, – сказала Умница Лил. – Ты даже не представляешь, сколько на него было охотниц.
– Сегодня подходящая для него погода.
– Развеселись, Том. Ты же всегда такой веселый, когда выпьешь. Допей свой стакан и закажи еще.
– Это нельзя пить быстро, лоб заболит.
– Ну, тяни медленно, глоток за глотком. А я, пожалуй, выпью еще один highbolito.
Она сама приготовила себе хайболл, взяв бутылку, заранее поставленную перед ней Серафином, и Томас Хадсон посмотрел и сказал:
– Ну что это за питье – одна пресная вода. И цвет такой, как у воды в реке Файрход до слияния с Гиббоном, от которого образуется Мэдисон. Долей еще виски, тогда хоть получится цвет той речушки, что впадает в Медвежью реку у кедровой рощи за Ваб-Ми-Ми.
– Какое смешное название "Ваб-Ми-Ми", – сказала она. – А что оно означает?
– Не знаю, – ответил он. – Просто так называется индейский поселок. Я, наверно, когда-то знал, как перевести, да забыл. Это на языке оджибвеев.
– Расскажи мне про индейцев, – попросила Умница Лил. – Про индейцев даже интереснее, чем про психов.
– Здесь, на побережье, индейцев немало. Только эти индейцы – поморяне, они больше рыбаки и угольщики.
– Про кубинских индейцев ты мне не рассказывай. Они все mulatos.
– Нет, это неверно. Среди них есть и чистокровные индейцы. Их предков привезли сюда, наверно, пленниками с Юкатана.
– Не люблю yucatecos.
– А я люблю. Даже очень.
– Расскажи лучше про Ваб-Ми-Ми. Это на Дальнем Западе?
– Нет, это на Севере. Недалеко от Канады.
– В Канаде я была. Ездила раз в Монреаль на экскурсионном пароходе. Но шел дождь, и ничего не было видно, и мы в тот же вечер уехали поездом обратно в Нью-Йорк.
– И все время, что вы плыли, шел дождь?
– Не переставая. А пока мы еще не вошли в устье реки, был туман и временами шел снег. Нет уж, бог с ней, с Канадой. Расскажи про Ваб-Ми-Ми.
– Это был небольшой городок с лесопилкой на берегу реки. Прямо через городок проходила железная дорога, и у самого полотна громоздились кучи опилок. На реке была устроена запань, и речное русло было на несколько миль запружено бревнами. Как-то раз я там ловил рыбу, вздумал перейти с удочкой на другой берег и ползком стал перебираться с бревна на бревно. Вдруг одно бревно подо мной повернулось, и я очутился в воде. А когда я хотел выкарабкаться, оказалось, что надо мной сплошной бревенчатый свод. Сколько я ни шарил руками в темноте в поисках щели или просвета, мои пальцы встречали только древесную кору. Нигде не было такого места, чтобы можно было раздвинуть два бревна и пролезть между ними.
– Что же ты стал делать?
– Утонул.
– Ой, не шути так, – сказала она. – Скорей расскажи, что ты сделал.
– Я сразу же понял, что медлить нельзя. Стал пядь за пядью ощупывать ближайшее бревно, пока не нащупал то место, где оно прижималось к соседнему. Тогда я уперся обеими руками и до тех пор подталкивал его кверху, пока бревна чуть-чуть не разошлись. Я быстро просунул в просвет кисти рук, потом предплечья и локти и, уже работая локтями, развел бревна настолько, что смог высунуть голову и выпростать руки до самых плеч. Долго я лежал между двумя бревнами, обняв их руками и чувствуя, как нежно я их люблю. От бревен вода в реке казалась коричневой. А в речушке, впадающей неподалеку, она была такого цвета, как то, что ты сейчас пьешь.
– Мне бы ни за что не раздвинуть этих бревен.
– Я и сам не надеялся, что смогу их раздвинуть.
– Сколько времени ты пробыл под водой?
– Не знаю. Знаю только, что я очень долго лежал между бревнами, отдыхая, прежде чем решился действовать дальше.
– Этот рассказ мне нравится. Но после него меня будут мучить кошмары. Расскажи мне что-нибудь веселое, Том.
– Хорошо, – сказал он. – Дай подумать.
– Нет. Рассказывай сразу, не задумывайся.
– Хорошо, – сказал Томас Хадсон. – Когда Том-младший был еще совсем маленький…
– Que muchacho mas guapo! – перебила его Умница Лил. – Que noticias tienes de el?
– Muy buenas.
– Me alegro, – сказала Умница Лил, и при мысли о Томе-младшем, о летчике, глаза у нее наполнились слезами. – Sierapre tengo su fotografia en uniforme con el sagrado corazon de Jesus arriba de la fotografia y al lado la virgen del Cobre.
– Ты свято веришь в богоматерь дель Кобре?
– Верю. Слепо верю.
– Вот и продолжай верить.
– Она денно и нощно заботится о Томе.
– Прекрасно, – сказал Томас Хадсон. – Серафин, еще одну двойную порцию, пожалуйста. Ну, так хочешь слушать веселую историю?
– Да, пожалуйста, – сказала Умница Лил. – Прошу тебя, расскажи что-нибудь веселое. А то мне опять стало грустно.
– Это веселая история, – сказал Томас Хадсон. – Когда мы в первый раз поехали с Томом в Европу, ему исполнилось всего три месяца, а пароходишко был древний, маленький, тихоходный, и море большей частью было бурное. На пароходе пахло трюмной водой и машинным маслом, и медью иллюминаторов, покрытых смазкой, и lavabos, и дезинфекцией – большими розовыми лепешками, которые клали в писсуары…
– Pues, что-то не очень весело.