– Но, папа, ведь среди рифов рыба тоже не может свободно плавать, – сказал Дэвид. – У них там разные ямы и норы, куда они прячутся. А в ямы они забиваются, потому что боятся крупной рыбы, и бьет их там не меньше, чем в садке на шхуне.
– Ну, все-таки не так сильно, – возразил ему Том-младший.
– Может, и не так сильно, – рассудительно подтвердил Дэвид.
– Но все-таки, – сказал Эндрю. И прошептал отцу: – Если они еще проспорят, мы никуда не поедем.
– А ты разве не любишь плавать в маске?
– Ужасно люблю, только боюсь.
– Чего же ты боишься?
– Под водой все страшно. Как только сделаю выдох, так мне становится страшно. Томми плавает замечательно, но под водой ему тоже страшно. Под водой из нас только Дэвид ничего не боится.
– Мне сколько раз было страшно, – сказал ему Томас Хадсон.
– Правда?
– По-моему, все боятся.
– Дэвид не боится. Где бы ни плавал. Зато теперь Дэвид боится лошадей, потому что они столько раз его сбрасывали.
– Эй ты, сопляк! – Дэвид слышал, что он говорил. – Почему меня лошади сбрасывали?
– Не знаю. Это столько раз было, я всего не помню.
– Так вот слушай. Я-то знаю, почему меня сбрасывали. В прошлом году я ездил на Красотке, а она ухитрялась так раздувать брюхо, когда ей затягивали подпругу, что потом седло сползало на бок вместе со мной.
– А у меня с ней таких неприятностей никогда не было, – съязвил Эндрю.
– У-у, сатана! – сказал Дэвид. – Она, конечно, полюбила тебя, как все тебя любят. Может, ее надоумили, кто ты такой.
– Я вслух ей читал, что про меня пишут в газетах, – сказал Эндрю.
– Ну, тогда она, наверно, брала с места в карьер, – сказал Томас Хадсон. – Вся беда в том, что Дэвид сразу сел на ту старую запаленную лошадь. Ее у нас подлечили, а скакать ей было негде, по пересеченной местности не очень-то поскачешь.
– А я, папа, не хвалюсь, что усидел бы на ней, – сказал Эндрю.
– Еще бы ты хвалился, – сказал Дэвид. Потом: – А черт тебя знает, может, и усидел бы. Конечно, усидел бы. Знаешь, Энди, как она ходила под седлом первое время! А потом я стал бояться. Боялся, как бы не напороться на луку.
– Папа, а мы поедем на подводную охоту? – спросил Эндрю.
– В большую волну не поедем.
– А кто будет решать – большая или не большая?
– Я буду решать.
– Ладно, – сказал Энди. – По-моему, волна очень большая. Папа, а Красотка все еще у тебя на ранчо? – спросил он.
– Наверно, – сказал Томас Хадсон. – Я ведь сдал ранчо в аренду.
– Сдал в аренду?
– Да. В конце прошлого года.
– Но нам можно будет туда поехать? – быстро спросил Дэвид.
– Ну, конечно. Там же есть большая хижина на берегу реки.
– Нигде мне так хорошо не было, как на твоем ранчо, – сказал Энди. – Конечно, не считая здешних мест.
– Насколько я помню, тебе больше всего нравилось в Рочестере, – поддел его Дэвид. В Рочестере Энди оставляли с нянькой на летние месяцы, когда остальные мальчики уезжали на Запад.
– Правильно. В Рочестере было замечательно.
– А помнишь, Дэви, мы вернулись домой той осенью, когда убили трех медведей, и ты стал ему рассказывать про это, и что он тебе ответил? – спросил Томас Хадсон.
– Нет, папа, такие давние вещи я плохо помню.
– Это было в буфетной, где вы, ребята, ели. Вам подали детский ужин, и ты стал ему рассказывать про медведей, и Анна сказала: "Ой, Дэви, как интересно! А дальше вы что сделали?" И вот этот вредный старикашка – ему было тогда лет пять-шесть – взял и сказал: "Тем, кого такие вещи интересуют, это, может, интересно. Но у нас в Рочестере медведи не водятся".
– Слышишь, наездник? – сказал Дэвид. – Хорош ты был тогда?
– Ладно, папа, – сказал Эндрю. – Расскажи ему, как он ничего не читал, кроме комиксов. Мы едем по Южной Флориде, а он читает комиксы и ни на что не желает смотреть. Это все после той школы, куда его отдали осенью, когда мы жили в Нью-Йорке и где он набрался всякой фанаберии.
– Я все помню, – сказал Дэвид. – Папа может не рассказывать.
– С тебя это быстро скатило, – сказал Томас Хадсон.
– И хорошо, что скатило. Было бы ужасно, если б я таким остался.
– Расскажи им про меня, когда я был маленький, – сказал Том-младший, перевалившись на живот и схватив Дэвида за щиколотку. – Никогда в жизни я не буду таким паинькой, как про меня рассказывают про маленького.
– Я помню тебя маленьким, – сказал Томас Хадсон. – Ты был очень странным человечком.
– Он был странный, потому что жил в странных местах, – сказал младший мальчик. – Я тоже мог бы сделаться странным, если бы жил и в Париже, и в Испании, и в Австрии.
– Он и сейчас странный, – сказал Дэвид. – Экзотический фон ему не требуется, наездник.
– Какой такой экзотический фон?
– Такой, какого у тебя нет.
– Нет, так будет.
– Замолчите, и пусть папа говорит, – сказал Том-младший. – Расскажи им, как мы с тобой ходили по Парижу.
– Тогда ты не был таким уж странным, – сказал Томас Хадсон. – В младенчестве ты отличался весьма здравым смыслом. В той квартире над лесопилкой мы с мамой часто оставляли тебя одного в люльке из бельевой корзины, и Ф. Кис – наш большой кот – укладывался у тебя в ногах и никого к тебе близко не подпускал. Ты окрестил себя Г'Нинг-Г'Нинг, и мы тебя называли Г'Нинг-Г'Нинг Грозный.
– Как это я мог выдумать такое имя?
– Наверно, слыхал в трамвае, в автобусе. Звонок кондуктора.
– А по-французски я говорил?
– Нет, тогда еще плоховато.
– А расскажи, что было потом, когда я научился говорить по-французски?
– Потом я возил тебя в коляске – в дешевой, очень легкой, складной колясочке – по нашей улице и до "Клозери де Лила", где мы завтракали, и я прочитывал газету, а ты наблюдал за всеми, кто проезжал и проходил по бульвару. Потом после завтрака…
– А что было на завтрак?
– Бриошь и cafe' au lait.
– И мне тоже?
– Тебе – капелька кофе в чашке с молоком.
– Это я помню. А куда мы оттуда шли?
– Я катил тебя через улицу от "Клозери де Лила", мимо фонтана с бронзовыми конями, и с рыбой, и с русалками и по длинным каштановым аллеям, где играли французские ребятишки, а их няньки сидели на скамейках вдоль посыпанных гравием дорожек…
– А налево – Эльзасское училище, – сказал Том-младший.
– А направо – жилые дома…
– Жилые дома и дома со стеклянными крышами, где помещались мастерские художников, а эта улица вдет вниз и налево, и она такая triste от темных каменных стен, потому что эти дома на теневой стороне.
– А это осенью, зимой или весной? – спросил Томас Хадсон.
– Поздней осенью.
– Потом лицо у тебя начинало мерзнуть, щеки и нос краснели, и мы входили в железные ворота в верхней части Люксембургского сада и шли вниз, к озеру, и огибали озеро один раз, а потом поворачивали направо к фонтану Медичи и статуям и выходили из ворот напротив Одеона и переулками к бульвару Сен-Мишель…
– Буль-Миш…
– И по Буль-Миш мимо Клюни…
– А Клюни справа…
– Темный, мрачный, и по бульвару Сен-Жермен…
– Это была самая интересная улица, и движение там было самое большое. Странно! Почему она казалась такой интересной и опасной? А ближе к улице Ренни, между "Двух макак" и перекрестком у "Липпа", там всегда было совершенно спокойно. Почему это, папа?
– Не знаю, дружок.
– Хоть бы что-нибудь там у вас случилось, не все же одни названия улиц слушать, – сказал Эндрю. – Надоели мне названия улиц в городе, где я никогда не был.
– Ну пусть что-нибудь случится, папа, – сказал Том-младший. – Про улицы мы с тобой одни поговорим.
– Тогда ничего особенного не случалось, – сказал Томас Хадсон. – Мы шли к площади Сен-Мишель и садились на террасе кафе, и твой папа рисовал, а на столе перед ним стоял cafe' creme, тебе же подавали пиво.
– Я и тогда любил пиво?
– Да, любил его хлебнуть. Но за едой предпочитал воду с капелькой красного вина.
– Помню. L'eau rougie.
– Exactement, – сказал Томас Хадсон. – Ты здорово налегал на l'eau rougie, но иногда не отказывался и от пива.
– А в Австралии я помню, как мы ехали на luge, и помню нашу собаку Шнауца и снег.
– А рождество там помнишь?
– Нет. Тебя помню, и снег, и нашу собаку Шнауца, и мою няню. Она была очень красивая. И еще я помню маму на лыжах и какая она была красивая. Помню, я видел: вы с мамой спускаетесь на лыжах через фруктовый сад. Вот где это было, не знаю. Но Люксембургский сад я помню хорошо. Помню лодки днем на озере у фонтана в большом саду и деревья. Дорожки среди деревьев были посыпаны гравием, а когда мы шли к дворцу, слева под деревьями мужчины играли в кегли, а на дворце высоко-высоко – часы. Осенью начинался листопад, и я помню, как деревья стояли голые, а дорожки были все в листьях. Больше всего я люблю вспоминать осень.
– Почему? – спросил Дэвид.
– Причин много. Как все пахло осенью, и карнавалы, и как гравий сверху был сухой, а под ним все сырое, и как ветер подгонял лодки на озере и сбрасывал с деревьев листья. Я помню, как голуби, теплые, с шелковистыми перышками, лежали у меня под одеялом. Ты убивал их перед самой темнотой, и я гладил их, и держал обеими руками, и грелся о них по дороге домой, пока они не остывали.
– А где ты их убивал, папа? – спросил Дэвид.
– Обычно около фонтана Медичи, перед самым закрытием сада. Он огорожен высокой железной решеткой, ворота запирают с наступлением темноты и всех оттуда выпроваживают. Сторожа ходят, предупреждают людей, что пора уходить, и запирают ворота. Они пройдут вперед, а я стреляю в голубей из рогатки, когда они опускаются на землю у фонтана. Во Франции делают замечательные рогатки.
– А ты сам их не делал? Ведь вы были бедные? – спросил Эндрю.
– Конечно, делал. Самая первая у меня была из ветки с развилиной, которую я срезал с молодого деревца в лесу Рамбуйе, когда мы гуляли там с матерью Тома. Я обстрогал эту ветку, и в писчебумажном магазине на площади Сен-Мишель мы купили широкие резинки, а из старой перчатки матери Тома сделали к рогатке кожаный мешочек.
– А чем ты стрелял?
– Галькой.
– А подходил к голубям близко?
– Подходил как можно ближе, чтобы сразу их подобрать с земли и сразу сунуть под одеяло.
– Помню одного еще живого, – сказал Том-младший. – Я припрятал его и всю дорогу не обмолвился о нем ни словом, потому что мне хотелось, чтобы он остался у меня. Голубь был очень крупный – перья почти пурпурные, шейка длинная и чудесная головка, а крылышки с белым, и ты позволил мне держать его на кухне, пока мы не достанем ему клетку. Ты привязал его там за лапку. Но в ту же ночь наш кот сцапал его и притащил ко мне в постель. Кот шел очень гордый, и тащил его точно тигр туземца, и вспрыгнул с ним ко мне на кровать. Эта кровать – квадратная – была у меня после бельевой корзины. Корзинку я не помню. Вы с мамой ушли в кафе, и мы с котом остались дома одни, и я помню, что окна были открыты, а над лесопилкой стояла большая луна, и тогда была зима, и я чувствовал запах опилок. Помню, как наш большой кот шел ко мне, высоко задрав голову и волоча голубя по полу, а потом прыгнул и опустился ко мне на кровать. Я ужасно расстроился, что кот придушил моего голубя, но он был так горд и так радовался, и мы с ним так дружили, что я тоже возгордился и обрадовался. Помню, он играл с голубем, а потом стал месить лапами у меня на груди и мурлыкать, а потом опять стал играть с ним. А под конец и он, и я, и голубь – все мы заснули. Я держал одну руку на голубе, и он держал одну лапу на голубе, и ночью я проснулся, а он ест его и громко мурлычет, точно тигр.
– Вот это гораздо интереснее, чем названия улиц, – сказал Эндрю. – Томми, а ты не испугался, когда он начал есть его?
– Нет. Этот кот был тогда моим другом. Самым близким другом. Ему, наверно, было бы приятно, если б я тоже стал есть его голубя.
– А ты бы попробовал, – сказал Эндрю, – Расскажи что-нибудь еще про ваши рогатки.
– Мама подарила тебе на рождество другую рогатку, – сказал Том-младший. – Она увидела ее в охотничьем магазине, ей хотелось купить тебе ружье, но, как всегда, не хватало денег. Она проходила мимо этого магазина, когда шла в e'picerie, и каждый раз останавливалась посмотреть на ружья в витрине, и однажды увидела там рогатку и купила ее, потому что боялась, как бы эту рогатку не продали кому-нибудь, и припрятала ее до рождества. Ей пришлось подделать счета, чтобы ты ни о чем не догадался. Она сколько раз мне об этом рассказывала. Я помню, как ты получил рогатку в подарок на рождество, а старую отдал мне. Но у меня тогда не хватало сил ее натягивать.
– Папа, а мы были когда-нибудь бедные? – спросил Эндрю.
– Нет. К тому времени, когда вы оба родились, я уже перестал нуждаться. Мы часто сидели без денег, но никогда не нуждались, как с матерью Тома.
– Расскажи еще про Париж, – сказал Дэвид. – Что вы еще делали с Томом?
– Что мы с тобой делали, дружок?
– Осенью? Мы покупали жареные каштаны у продавца на улице, и я согревал о них руки. Мы ходили в цирк и видали там крокодилов капитана Валя.
– Ты и это помнишь?
– Очень хорошо помню. Капитан Валь боролся с крокодилами (он произносил это слово "кругодил", как "круг"), а красивая девочка тыкала в них трезубцем. Но самые большие крокодилы не желали даже двигаться. Цирк был очень красивый – круглый, красный с золотом, и там пахло цирковыми лошадьми. Ты ходил за кулисы выпить с мистером Кросби, и с укротителем львов, и с его женой.
– Ты помнишь мистера Кросби?
– Он не носил ни шляпы, ни пальто, как бы холодно ни было, а его дочка ходила с распущенными волосами, точно Алиса в стране Чудес. На картинках, конечно. Мистер Кросби был очень нервный.
– А кого ты еще помнишь?
– Мистера Джойса.
– Какой он был?
– Он был высокий и худой, и у него были усы и бородка клинышком, и он носил очки с толстыми-претолстыми стеклами и ходил, высоко подняв голову. Помню, как он прошел мимо нас на улице без единого слова, и ты заговорил с ним, он остановился, разглядел нас сквозь свои очки, будто смотрел из аквариума, и сказал: "А, Хадсон, а я вас ищу", – и мы пошли втроем в кафе, на террасе было холодно, и мы сели в уголке около этой штуки… как она называется?
– Brazier.
– А что это такое? – спросил Эндрю.
– Это такая жестянка с дырками, их топят каменным или древесным углем и обогревают ими террасы, например, в кафе – сядешь к ним поближе, и сразу тепло – или беседки на скачках, где все стоят и тоже около них согреваются, – пояснил Том-младший. – В том кафе, куда мы ходили с папой и мистером Джойсом, они стояли вдоль всей террасы, и там было тепло и уютно даже в самую холодную погоду.
– Я вижу, ты провел большую часть своей жизни в кафе, в барах и во всяких таких местечках, – сказал младший мальчик.
– Что ж, и провел, – сказал Том. – Правда, папа?
– И спал крепким сном в коляске, пока папа забегал пропустить на скорую руку, – сказал Дэвид. – Вот уж чего я терпеть не могу, так это выражение "пропустить на скорую руку". По-моему, "на скорую руку" – это самая затяжная вещь на свете.
– О чем же мистер Джойс говорил? – спросил Тома-младшего Роджер.
– Ой, мистер Дэвис, я те времена плохо помню. Кажется, об итальянских писателях и о мистере Форде. Мистер Джойс терпеть не мог мистера Форда. Мистер Паунд тоже его раздражал. "Эзра просто взбесился, Хадсон", – сказал он раз папе. Вот это я запомнил, потому что мне казалось, бесятся только собаки, и помню, я сидел и смотрел мистеру Джойсу в лицо, оно было у него румяное, как на морозе, и одно стекло в очках даже толще другого. Я сидел, смотрел и думал о мистере Паунде – он был рыжий, с остроконечной бородкой, и взгляд такой приятный, а во рту у него клубится что-то белое, как мыльная пена. Я думал, какой ужас, что мистер Паунд взбесился, и надеялся, что мы не наткнемся на него. Потом мистер Джойс сказал: "Форд Мэдокс Форд давным-давно сошел с ума", – и мне представился мистер Форд – лицо у него большое, бледное, какое-то смешное, глаза белесые, и рот с редкими зубами всегда полуоткрытый, и на подбородке у него тоже пена.
– Не надо больше, – сказал Эндрю. – А то мне это приснится.
– Рассказывай, рассказывай, – попросил Дэвид. – Это все равно как оборотни. Мама спрятала книжку про оборотней, потому что у Эндрю были кошмары.
– А мистер Паунд никого не искусал? – спросил Эндрю.
– Нет, наездник, – сказал ему Дэвид. – Это просто так говорится. Бешеный – значит не в своем уме. Собаки тут ни при чем. А почему он считал, что они бешеные?
– Не знаю, – сказал Том-младший. – Я был уже не такой маленький, как когда мы стреляли голубей в саду. Но я же не мог все запомнить, а кроме того, мистер Паунд и мистер Форд, которые пускают жуткие слюни, да еще, того и гляди, укусят, вышибли у меня из головы все остальное. Мистер Дэвис, а вы знали мистера Джойса?
– Знал. Он, твой отец и я – мы были большими друзьями.
– Папа был гораздо моложе мистера Джойса.
– Папа был тогда моложе всех.
– Но не моложе меня, – с гордостью сказал Том-младший. – Я, верно, был самым молодым другом мистера Джойса.
– Ах, как он о тебе, должно быть, соскучился, – сказал Эндрю.
– Какая жалость, что он с тобой не познакомился, – сказал ему Дэвид. – Если бы ты не сидел в Рочестере, он мог бы удостоиться такой чести.
– Мистер Джойс – знаменитый человек, – сказал Том-младший. – Нужны ему были два таких сопляка!
– Это ты так думаешь, – сказал Эндрю. – А мистер Джойс вполне мог бы дружить с Дэвидом. Дэвид тоже пишет, для школьной газеты.
– Папа, расскажи нам еще про то время, когда ты, и Томми, и Томмина мама были бедными. Вы были настоящими бедняками, да?
– Они были очень бедные, – сказал Роджер. – Помню, ваш папа с утра готовил Тому-младшему его бутылочки на весь день, а потом шел на рынок купить овощи подешевле и получше. Я, бывало, иду в кафе завтракать, а он уже возвращается с рынка.
– Никто лучше меня во всем шестом арондисмане не умел выбрать poireaux, – сказал Томас Хадсон мальчикам.
– Что такое poireaux?
– Лук-порей.
– Это вроде такой длинной-длинной зеленой луковицы, – сказал Том-младший. – Только обыкновенный лук блестит, как полированный, а этот нет. У этого блеск тусклый. И листья зеленые, а на концах белые. Его варят и потом едят холодным с оливковым маслом, уксусом, солью и перцем. Весь целиком едят. Ух, вкусно. Я его столько съел – наверно, больше всех на свете.