Братья Земгано - Эдмон Гонкур 10 стр.


– О, жалки, очень жалки, невыразимо жалки, господа, наши европейские цирки! Поговорим о цирках Америки… о Пловучем цирке, учрежденном на реке, Миссисипи, с амфитеатром, вмещающим десять тысяч зрителей, с конюшней на 100 лошадей, с дортуарами для артистов, для прислуги, для экипажа; впереди него всегда несется Райская птица – маленький пароходик, везущий передового, то есть агента, которому поручается закупить фураж для лошадей, подготовить пристани, эстакады, триумфальные арки, расклеить афиши за две недели вперед… А что скажете вы о Странствующем цирке большой странствующей ярмарки – об этом цирке с двенадцатью золочеными колесницами, с храмами, посвященными музам, Юноне, Геркулесу, с тремя оркестрами с паровым органом… да, господа, с паровым органом! и, наконец, с парадом, растягивающимся в городах на целых три километра, в то время как механические и живые гимнасты исполняют на колесницах труднейшие номера?… О, жалки, очень жалки, невыразимо жалки наши европейские цирки! – восклицал Мыслитель, открывая дверь и кончая свою тираду уже на улице.

XLIV

Трюк, который Джанни искал с самой ранней юности и который должен был занести имена двух братьев в новейшую летопись олимпийских цирков наряду с именами Леотара,короля трапеции, и Леруа, человека с шаром, – трюк этот пока что не давался ему, и Джанни искал его с тем умственным напряжением, с каким математик ищет решение задачи, химик – формулу красящего вещества, музыкант – мелодию, механик – железную, деревянную или каменную конструкцию. Как и эти одержимые одною идеей люди, – он был рассеян, задумчив, жил вне реальности, а во время прогулок по улицам у него вырывались бессознательные рассуждения вслух, заставлявшие прохожих оборачиваться и глядеть вслед удаляющемуся человеку, сгорбившемуся, заложившему руки за спину и низко опустившему голову.

Из его всецело умственной жизни исчезло понятие о времени, исчезли ощущения холода, жары, все мелкие и поверхностные впечатления, вызываемые в бодрствующем теле внешними предметами и окружающей средой. Животная жизнь с ее функциями, проявлениями протекала у него как бы под действием заведенного на определенное время механизма и помимо какого-либо участия его личности. Слова, с которыми к нему обращались, доходили до него медленно, точно их произносили шепотом и издалека, или, вернее, словно он покидал свое тело и, прежде чем ответить, должен был вернуться в него. И он проводил целые дни среди окружающих, даже среди товарищей, рассеянный, поглощенный, окутанный туманом, с полузакрытыми мигающими глазами, а в ушах его иногда стоял тот едва уловимый гул моря, что вечно таится в глубине разложенных где-нибудь на комоде больших океанских раковин.

Мозг Джанни, непрерывно работавший, искал среди явлений, признанных невозможными, какую-нибудь маленькую штучку, которую он сделал бы выполнимой, маленькое нарушение законов природы, которого он, скромный клоун, добился бы первым, вызвав всеобщее недоверие и изумление. И он требовал от невозможного, на которое честолюбиво собирался посягнуть, чтобы оно было грандиозным, почти сверхчеловеческим, и презирал невыполнимое обычное, заурядное, низменное, пренебрегал такими упражнениями, в которых предел ловкости и равновесия казался ему, первоклассному эквилибристу и гимнасту, уже заранее завоеванным; и, предаваясь своим фантазиям, он с надменной резкостью отворачивался от стульев, шаров, трапеций.

Не раз честолюбивому изобретателю казалось, что близка цель, не раз ему мерещилось воплощение внезапно зародившейся мысли, не раз его охватывала краткая радость открытия и сопутствующее ей счастливое возбуждение, но как только он вскакивал с постели, как только делал первую попытку осуществить задуманное, – приходилось отступать перед каким-нибудь непредвиденным препятствием, перед какой-нибудь трудностью, ускользнувшей в минуту пылкого, поспешного, обманчивого зарождения идеи, перед трудностью, которая сразу отбрасывала эту идею в область нереального, в братскую могилу стольких прекрасных замыслов, – едва успевших родиться и тотчас же умерших.

А еще чаше, быть может, случалось, что после тайных опытов, после ряда переделок, посла нескольких усовершенствований, которые подводили замысел вплотную к удачному разрешению, и в то время как Джанни, до того хранивший из особого кокетства свою мысль втайне, уже предвкушал радостную минуту, когда сможет, наконец, рассказать о своем изобретении, развить свою мысль перед Нелло, в то время как, работая над последними деталями, – как автор, заканчивающий пьесу, уже видит публику премьеры, – Джанни уже представлял себе переполненный цирк, аплодирующий грандиозности его трюка… какая-нибудь мелочь, какой-нибудь ничтожный пустяк, неведомая песчинка, препятствующая пуску в ход только что оборудованного завода, – заставляла его отказаться от осуществления мечты, которую он лелеял в течение нескольких недель и которая вновь превращалась в обман и сновидение, навеянные лживой ночью.

Тогда Джанни впадал на несколько дней в глубокую, смертельную грусть, как изобретатель, только что схоронивший идею, над созданием которой он провел года, – и не требовалось никаких разъяснений Джанни, чтобы Нелло понял причину этой грусти.

XLV

Братья поселились на улице Акаций, в Тернах – этой бедной парижской окраине, сливающейся с пригородными полями и теряющейся в них. Они сняли в аренду домик у одного столяра, бывшего на пороге разорения. Столяр занимал маленькое строение, в нижнем этаже которого помещалась кухня и кладовая, а наверху – три комнатки; в его же пользовании находился дощатый сарай, служивший столяру мастерской, и преображенный клоунами в гимнастический зал. Двор, отделенный от улицы высоким решетчатым забором, соединял оба строения и был общим у братьев и трельяжиста, работавшего большею частью на дворе, в то время как его койка и склад изделий помещались на чердаке сарая. Этот старичок с печальными зеленоватыми глазами меланхолической жабы, состоявший, так сказать, из одного туловища без ног, был в своей области художником, отыскивавшим и воспроизводившим воздушные постройки восемнадцатого века. Посреди двора этот старый кривой ремесленник выставил на показ прохожим в виде образчика прелестный зеленый храмик с ажурными карнизами, пилястрами, капителями, – чудо резьбы; на фронтоне которого была надпись:

ЛАМУР, ТРЕЛЬЯЖИСТ В СТАРИННОМ ВКУСЕ

Музыкальный павильон, исполненный по знаменитейшим образцам, а именно по образцу "Зала прохлады" Малого Трианона.Превосходная работа, могущая украсить любой современный парк, уступается по своей цене!

По уголкам неровного, изрытого двора ютились диковинные домишки; а в самой глубине, за изгородью, почти совсем ощипанной стаями гусей, виднелся скотный двор, где над коровником, на окне с белыми занавесками была приклеена записка:

СДАЕТСЯ КОМНАТА ДЛЯ БОЛЬНОГО

Трельяжист, довольный тем, что новые жильцы не возбуждают спора из-за павильона, занимающего почти весь общий дворик, жил в добрых отношениях с клоунами, а когда настало лето, позволил им устроить в павильоне своего рода лиственный занавес, чтобы играть там на скрипке, укрывшись от взоров прохожих. Он сам сходил к соседнему садоводу и набрал среди отбросов прелестную коллекцию многолетних растений с веселыми крупными цветами, бедных шток-роз, пренебрегаемых в наши дни, но часто встречающихся на гуашах минувшего века, где они обвивают садовые трельяжи.

Здесь-то летом, осенью, в ясные голубые дни, в павильоне, сквозь крышу и стены которого вместе с солнечными лучами врывались порхающие воробьи, за колоннадой, увитой лиловыми, желтыми, розовыми цветами, играли братья на скрипке. Но, право, они скорее беседовали, чем играли; между ними словно происходил разговор, в котором изливались друг другу две души. Все мимолетные, многообразные и сложные впечатления текущего дня и часа, отражающиеся в глубинах человеческого существа чередованием света и теней, – вроде того, что образуется в волнах от игры блистающих солнечных лучей и бегущих по небу облаков, – все эти впечатления братья передавали друг другу в звуках. В этой непоследовательной беседе, среди которой замолкала то та, то другая скрипка, в мягко замиравших ритмах звучала задумчивость старшего, а ирония младшего – в ритмах насмешливых и игривых. И чередовались вырывавшиеся то у одного, то у другого смутная горечь, выражавшаяся игрой жалобных замедлений, смех, звеневший во взрывах пронзительных нот, нетерпение, прорывавшееся сердитым треском, нежность, подобная журчанию воды во мхах, и болтовня, выделывающая бесконечные фиоритуры. После такого музыкального диалога сыновья Степаниды, внезапно охваченные цыганской виртуозностью, принимались играть оба зараз с таким воодушевлением, с таким задором, с таким brio, что весь двор наполнялся звучной и нервной музыкой, под звуки которой смолкал молоток трельяжиста, и из окна над коровником выглядывало осунувшееся лицо чахоточной со слезами радости на глазах.

XLVI

Джанни, любивший копаться в ларьках букинистов на набережной и часто приходивший в цирк, к удивлению товарищей, с книгой под мышкой, – приносил иногда в музыкальный павильон старинный том, толстый in quarto, переплетенный в пергамент, с загнутыми уголками, со стертым во время революции гербом, со страницами, на которых ребенок нашего времени карандашом подрисовал трубки ко ртам персонажей шестнадцатого века. Из этой книги, носившей на корешке заглавие: Три диалога об искусстве прыгать и вольтижировать, сочинение Арканджело Туккаро, 1590 года, и повествующей о том, как король Карл IX пристрастился ко всякого рода прыжкам и сколь ловким и храбрым он в оных себя выказал, – Джанни читал брату несколько испещренных старинными литерами страниц: страницы о прыгунах-петавристах, получивших свое греческое прозвище от полупрыжка-полувзлета, совершаемого курами вечером при посадке на насест, о прыгунье Эмпузе, которая благодаря своему волшебному проворству способна принимать всевозможные виды и облики, о молодецкой отваге, которой требует прыгательное искусство от своих приверженцев, а также страницы о прыжках эферистических, оркестических, кубистических, из которых последние долгое время считались следствием сделки с дьяволом.

Затем оба принимались изучать геометрические фигуры и линии летящих в воздухе тел, и Джанни заставлял брата выделывать в строжайшем соответствии с указаниями и концентрическими кругами книги скольжение вполоборота, скольжение лежа и бездну других архаических трюков: братьям нравилось углубляться в прошлое их ремесла, поработать часок так, как работали более двухсот лет тому назад их предшественники.

XLVII

Братья не только любили друг друга, – они были связаны таинственными узами, физической привязанностью, цепкими атомами близнецов, – несмотря на то, что сильно разнились годами и что характеры их были диаметрально, противоположны. Их непосредственные, инстинктивные движения были совершенно одинаковы. Они одновременно чувствовали внезапную симпатию или антипатию, а когда бывали где-нибудь, то выносили о людях, которых им довелось видеть, совершенно тождественное впечатление. Не только люди, но и вещи, неизвестно почему пленяющие или возмущающие нас, действовали на обоих одинаково. Наконец, даже идеи, эти создания мозга, рождающиеся столь своевольно и часто удивляющие нас непонятностью своего происхождения, идеи, обычно так редко совпадающие по времени и содержанию даже при сердечном союзе мужчины с женщиной, рождались у двух братьев одинаковыми, и часто, помолчав, братья обращались друг к другу, чтобы сказать одно и то же, и не находили никакого объяснения странной случайности, приведшей им на язык две фразы, составляющие в сущности одну. Братья, связанные этими духовными узами, чувствовали потребность быть вместе и днем, и ночью; им трудно бывало расстаться, и когда один из них отсутствовал, другой испытывал странное чувство, – как бы это сказать? – чувство некоей разрозненности, словно внезапно переходил в какую-то неполную жизнь. Когда один уходил ненадолго, казалось, что ушедший унес с собою все способности оставшегося дома, который уже до самого возвращения брата не мог заняться ничем, кроме курения. Если же ушедший не возвращался к назначенному часу, мозг ожидавшего начинали осаждать мысли о происшествиях, катастрофах, о несчастных случаях с извозчиками, о раздавленных пешеходах – нелепо мрачная тревога, заставлявшая его беспрерывно ходить взад и вперед от комнаты до крыльца. Поэтому расставались они только в силу необходимости, и ни один из них никогда не позволял себе удовольствия, которое не разделил бы другой; и за всю свою совместную жизнь они не могли насчитать хотя бы одни сутки, проведенные врозь.

Но, надо сказать, кроме братских отношений, их связывало еще и нечто более могущественное. Их робота так полно и совершенно сливалась, их упражнения были так переплетены, и исполняемое ими так мало принадлежало каждому из них в отдельности, что аплодисменты всегда относились к ним, как к нераздельной паре, и что при похвале или осуждении никогда не отделяли их друг от друга. Так эти два человека дошли до того, что – это, пожалуй, единственный случай в истории людской дружбы – у них образовалось одно единое самолюбие, одно единое тщеславие, единая гордость, которым можно было польстить и которые можно было уязвить лишь у обоих вараз.

Обитатели улицы Акаций ежедневно с порогов своих домов видели уходящих или возвращающихся братьев, шагающих один возле другого, причем младший чуточку отставал по утрам, а к вечеру, в час обеда, чуточку забегал вперед.

XLVIII

Братья, одевавшиеся всегда одинаково, носили очень маленькие, тщательнейшим образом вычищенные шапочки, длинные галстуки, концы которых были схвачены золотыми булавками в виде подковы, короткие куртки фасона больших жилетов, какие носят конюхи, панталоны орехового цвета, в складках которых вырисовывались коленные чашечки, кожаные штиблеты на двойных подошвах. Их внешность напоминала внешность берейторов из шикарных конюшен какого-нибудь Ротшильда с печатью корректности, энглизированности, серьезности, невозмутимой важности в манерах и чего-то особенного, что присуще клоунам, одетым в штатское платье.

XLIX

Однако бывали дни, когда мальчишеская природа прорывалась сквозь деланную серьезность Нелло, и корректный джентльмен выкидывал какую-нибудь шалость, которую, впрочем, совершал со всей серьезностью английского мистификатора. Так, однажды братьям случайно довелось возвращаться из цирка домой на омнибусе. Вам известен этот одиннадцатичасовой омнибус, да еще идущий в пригород: славный и простодушный люд, уставший и дремлющий в сумерках, ежеминутно прорезаемых молниями огоньков, люди с оцепеневшей и притуплённой чувствительностью с тугим пищеварением, которых каждое сотрясение, производимое слезающим пассажиром, заставляет подскакивать в дремоте, так как они и не спят по-настоящему и не бодрствуют. Итак, эти честные люди в продолжение всего пути смутно сознавали, что возле них едут два хорошо одетых господина, которые держатся превосходно, которые уплатили положенные шесть су с величайшей изысканностью, как вдруг, на углу улицы Акаций, пассажиры, полупроснувшись от резкой остановки омнибуса, увидели… и при виде этого все двенадцать носов оставшихся путников, внезапно освещенные фантастическим светом двух фонарей, потянулись общим движением, как один, в сторону улицы Акаций, во тьму которой погружалась чья-то невозмутимая спина.

Нелло, став на подножку омнибуса, сделал сальто-мортале и, выйдя таким необычным образом, стал удаляться, как следует, на ногах и весьма чинно, предоставив своим спутникам удивленным и тревожным взглядом вопрошать друг друга, – не сделались ли они все двенадцать жертвою галлюцинации?

L

– Послушай-ка, старшой, подбодрись немножко! – говорил однажды брату с ласковой иронией Нелло. – Да, да, знаю: вот еще одно твое детище, над которым можно пропеть De profundis.

– Так ты догадался, что у меня была новая идея?

– Еще бы! – ведь ты, дорогой мой, виден насквозь, как стакан воды! Ты, значит, и не подозреваешь, как это у тебя происходит? Так вот послушай… Сначала проходит два-три дня, иногда пять-шесть, когда ты отвечаешь мне да, в то время как следовало бы ответить нет, – и наоборот… Ладно, думаю, это у него опять приступ изобретательства! Наконец, в один прекрасный день, за утренним завтраком глаза твои становятся нежными и как бы благодарят еду за то, что она такая вкусная… и некоторое время ничто не кажется тебе слишком дорогим, ты находишь всех женщин красивыми, а погоду прекрасной, даже если идет дождь… а твои да и нет все еще не попадают в точку… Это состояние длится в общем от двух до трех недель… В конце концов, лицо у тебя вдруг принимает выражение вроде сегодняшнего… изображает солнечное затмение. И когда я вижу тебя таким, – я, не говоря тебе ни слова, думаю про себя: трюк братца приказал долго жить!

– Ах ты, скверный насмешник! Но почему бы и тебе не помочь мне малость в этом? Что, если бы и ты приложил свои усилия, а?

– Ну, насчет этого – нет! Все, что хочешь, я сделаю, – вплоть до риска свернуть себе шею… Но изобретать – это твое дело… я полагаюсь на тебя. Я вовсе не считаю, что рожден в свет, чтобы утруждать себя… если не считать те глупости, которыми я начиняю наши клоунады. Я всем вполне доволен и счастлив своей жизнью, какова она есть. И что касается меня, – я не жажду бессмертия!

– В сущности, ты прав. Я – эгоист. Но что ж поделаешь, человек не волен в себе! Есть во мне такой пунктик, болезнь такая – потребность изобрести что-нибудь, что бы сделало нас знаменитостями… людьми, о которых все говорят, понимаешь?

Назад Дальше