Надо было еще сочинить сценическую арабеску, которою они по старой привычке хотели украсить трюк. И Нелло, обычный поэт их упражнений, придумал забавную фантазию, веселое сказочное обрамление и музыку, в которой слышались и эхо урагана, и вздохи природы. Но в последнюю минуту братья заметили, что смелость их трюка потускнеет от этих прикрас. И они порешили, что на этот раз будут гимнастами, исключительно гимнастами, а со временем всегда смогут обновить стареющий трюк, оживив его небольшой поэтической фабулой.
LXI
Однажды летним вечером братья выбежали из своего маленького манежа с несказанно радостными лицами и безумными жестами. Они внезапно остановились посреди двора и, став лицом друг к другу, одновременно воскликнули: "Есть!" Затем бросились к себе в комнаты и стали переодеваться, подталкиваемые необъяснимой, неотложной потребностью выйти на улицу, двигаться, ходить, вырывали при этом пуговицы у рубашек, обрывали шнурки башмаков с той неловкостью, какую сильные переживания придают рукам, пальцам, нетерпеливо совершающим туалет. И одеваясь, то один, то другой из них говорил брату, хлопая смеющимися глазами и слегка подпевая: "Есть!"
По пути им попался извозчик, и они бросились в пролетку; но он ехал недостаточно быстро, – и им не по себе было в экипаже, где приходилось сидеть неподвижно. Минут через десять они расплатились с извозчиком и опять пошли пешком.
Они шли большими шагами, посреди шоссе, чтобы иметь пред собою свободное пространство, и удивились, когда случайно заметили, что каждый из них несет свою шляпу в руке.
Они пообедали в первом попавшемся трактире, ели, не обращая внимания на то, что едят, и на вопросы официанта отвечали:
– Дайте мне того, что кушает сосед.
В этот вечер Нелло говорил не больше брата.
После обеда они зашли в несколько кафе, но им решительно не сиделось на месте.
Они стремились туда, где публика беспрестанно ходит взад и вперед, где тело все время находится в движении, где им удобно будет дать волю своему лихорадочному состоянию. Они заходили на балы, в шантаны, где под ослепительным светом, среди толпы, подхваченные движением других, они без устали кружились в механической и вечно возобновлявшейся прогулке вокруг оглушительного оркестра, – ничего не видя, ничего не слыша, с потухшими сигарами в зубах, далекие от этого места, от мира, от всех вещей, среди которых проводили вечер, – и только изредка оборачивались друг к другу, говоря без слов, – одним лишь радостным выражением лиц: – Есть!
LXII
На другой день братья возобновили работу в цирке; внутреннее удовлетворение делало Нелло, как никогда более, задорным и злым по отношению к Томпкинс; а Джанни отвел директора в сторону и пригласил его придти посмотреть изобретенный ими новый трюк. Директор, ожидавший с некоторым нетерпением вести об их успехе, ответил Джанни, что завтра в десять часов утра приедет к ним в Терны.
На другой день, в назначенное время, директор стоял, засунув руки в карманы брюк, перед трамплином в маленьком манеже. И черты лица его, по мере того как развертывалась работа братьев, постепенно заволакивались, стараясь скрыть восхищение, – как это бывает с притворно бесстрастными лицами любителей, когда они разглядывают редкую и интересную безделушку и боятся, что за нее запросят очень дорого.
Братья закончили упражнение, и Джанни, несколько сбитый с толку молчанием зрителя, спросил его:
– Так как же?
– Здорово… действительно здорово. Я предпочел бы для этого зимний сезон… но мы еще успеем до каникул, до начала охоты… Да, я думаю, это будет иметь успех… но нужно это немного подогреть; необычность вашего трюка недостаточно наглядна для толпы, – он производит меньше впечатления, чем то, что проделывается под куполом, не вызывает мурашек, – тут директор сделал движение локтями, прижав их к груди. – Нужно, чтобы пресса растолковала, разжевала публике риск, смертельную опасность, заключающуюся в вашем трюке. Нам нужно, – запомните это, – как можно больше рекламы… у вас ее было маловато при первом дебюте… Приходите ко мне послезавтра, чтобы заказать необходимые аксессуары и организовать рекламу, которой я займусь с сегодняшнего же вечера. А теперь – отдыхайте… вы освобождаетесь от всякой работы… Знаете, – если трюк удастся. я готов внести некоторые изменения в ваш контракт. Но совершенно необходимо, поймите это, – выступить как можно скорее.
И несмотря на всю сдержанность, которую он хотел придать своим похвалам, директор не мог удержаться, чтобы не сказать братьям с порога:
– Необыкновенно здорово!
LXIII
Последующие дни – до дня представления – братья прожили в том сладостном и смутном умственном возбуждении, в какое непредвиденные удары счастья, осуществление нечаянного, неожиданности судьбы повергают бедные человеческие существа. Они чувствовали, что головы их полны жара, пылающего в блаженной пустоте. Беспокойная внутренняя радость лишала их аппетита, точно горе. Когда они шагали по улицам, им казалось, будто они ступают по ковру. И каждое утро, просыпаясь, они среди бела дня с минуту вопрошали очевидную реальность своего счастья, и, томимые первым сомнением пробужденья, спрашивали у счастья:
– Не сон ли ты?
LXIV
Слесарь и плотник, выслушав указания Джанни насчет изготовления снаряда, необходимого для исполнения нового трюка в цирке, только что ушли, предварительно на пороге еще раз заверив, что все будет готово через пять дней.
– Ну, что, читали вы театральные газеты? – спрашивал директор, обращаясь к братьям и придвигая разбросанные по письменному столу листы, на которых отдельные места были обведены красным карандашом. Вокруг вашего трюка начинается ажитация, как говорят аукционисты. Послушайте-ка… вот что тут говорится: "Поговаривают о новом, совершенно необычайном трюке…" "Идет слух о трюке, который профессионалы считают невыполнимым, но который будто бы будет исполнен в ближайшее время в Летнем цирке…" "Если верить слухам, циркулирующим в мире гимнастов, Париж в скором времени сделается свидетелем трюка, который достоин стать на одну доску с упражнениями Леотара…" "Прыжок столь смелый и столь сложный, на какой не решался и античный мир…"
– Ваше выступление рекламируется недурно, не правда ли? Теперь любопытство подзадорено, и надо выйти из этой туманности… Настало время бросить в публику клочки вашей биографии – правдивой или правдоподобной… Дайте мне кое-какие сведения. Видите ли, – за пикантностью неизвестности должна последовать определенность. Нужно, чтобы Париж познакомился с вашим прошлым, вашими привычками, вашей внешностью, с исторической справкой о созданном вами трюке, чтобы вы предстали перед публикой как люди, уже известные ей по фотографиям, как вполне определенные личности, на которые могут излиться ее симпатии и которыми она уже заранее увлечена. Теперь-то уж непременно нужно выдавать себя за братьев и всячески это подчеркивать… Итак, окончательно условлено, не правда ли, что на афишах мы поместим "братья Бескапе"?
– Нет! – возразил Джанни.
– Как так – нет?
– Нет! – повторил Джанни. – Бескапе – это имя странствующих паяцев… теперь мы меняем его на другое… которое придумали сами.
– А каково это новое имя?
– Братья Земгано.
– Земгано… А оно действительно оригинально, ваше новое имя!… Оно начинается с дьявольского З, которое звучит как фанфара, – словно одна из наших увертюр, знаете, в которой звенят колокольчики среди барабанного боя!
– Да, это имя мы носили там…
– А ведь правда! – я и забыл об этом!
– Это имя пользовалось успехом в Англии, – продолжал Джанни, – и я отложил его про запас до того дня, когда мы, наконец… да и люблю я это имя, сам не знаю, почему, или, – вернее сказать, – знаю, почему! – И Джанни закончил, точно говорил с самим собою: – Мы из цыган… и я не вполне уверен, что сам выдумал это имя… мне кажется, что оно живет в моей памяти, как звучный шепот, пробегавший по губам нашей матери… когда я был совсем маленьким.
– Пусть будет Земгано, – молвил директор. – А сколько времени потребуется вам для репетиций в цирке?
– Три-четыре дня – самое большее. Только бы испробовать новый трамплин.
– Прекрасно. Если прибавить к этому пять дней на работу плотника и слесаря… мы сможем выступить через десять дней… Итак, где вы родились и где…?
LXV
В день представления братья пообедали в три часа и пришли в цирк в то время, когда съезжалась публика.
– Джанни, помнишь подъезд Зимнего цирка? – неожиданно сказал Нелло брату в конце их долгого безмолвного пути.
– Ну, и что же?
– Помнишь его в день нашего дебюта? Вокруг цирка было темно и пустынно, у касс – ни души, а возле подъезда стояла старая, расхлябанная пролетка с кучером, заснувшим на козлах. Помнишь, не правда ли? – как, прежде чем войти, мы остановились, посмотрели на все это с грустью и подумали: не везет нам в жизни… Помнишь конные статуи у подъезда, покрытые снегом крупы лошадей и выступающее из мглы темное здание, в громадных окнах которого виднелся красный фон стен, выделяющиеся неподвижные шляпы контролеров и каска полицейского, прислонившегося к барьеру, – единственных людей, находившихся в пустынном вестибюле?
– И что ж из этого?
– Ну что, если сегодня, в Летнем цирке, нас ждет нечто подобное?
Джанни обратил удивленный взор на младшего брата, точно поражен был, что у того, обычно столь бодрого, зародилось сомнение в их сегодняшнем успехе: он ускорил шаг и, только когда они уже совсем подошли к цирку, ответил:
– Вот, – посмотри.
LXVI
В тот вечер, – дивный вечер, – когда братья должны были исполнить задуманный Джанни трюк, вокруг Летнего цирка царило оживление, своего рода уличная лихорадка, сопутствующая театральным зрелищам, где ставится на карту блестящая будущность или жизнь таланта; парижанин спешит сюда в легкомысленной надежде увидеть, как будут есть человечье мясо на столичных подмостках. Собственные экипажи, под которыми взвизгивал мокрый асфальт, ежеминутно высаживали на тротуар изящных женщин. Продавцы программ, подогретые вином, возвещали о спектакле ревущими голосами, а около касс, осаждаемых бесконечными хвостами, толклись толпы прытких мальчишек – будущих гимнастов, тайком упражняющихся в каменоломнях парижских окрестностей и явившихся сюда за последними новостями.
Спокойный газовый свет освещал красивые желтые свежеотпечатанные афиши, на которых громадными буквами значилось:
ДЕБЮТ БРАТЬЕВ ЗЕМГАНО!
Внутри цирк был опоясан широким"этрусским фризом, изображающим античные гимнастические упражнения; первый плафон был украшен трофеями в виде щитов, пронзенных копьями и увенчанных шлемами, а на втором плафоне, в медальонах полуоткрытых портьер, были изображены кавалькады нагих амазонок на строптивых конях. Все люстры, подвешенные к тонким железным аркам, сияли огнями и, спускаясь в зал точно в огромную воронку, освещали на фоне красных бархатных скамеек и их белых спинок толпу мужчин, в которой тонули светлые наряды женщин, – черную толпу с грязновато-розовыми пятнами вместо лиц, толпу более темную, чем во всяком другом театре. И эта толпа казалась еще более тусклой и мрачной благодаря контрасту с выделявшимся на ее черном фоне эквилибристом в серебряном костюме, работавшим на вершине сорокафутовой лестницы, с девочкой-акробаткой в легкой юбочке, кружившейся вокруг трапеции, с наездницей, стоявшей на спине Геркулеса, который в свою очередь стоял на двух лошадях; наездница откидывалась назад красивым движением сильфиды и колыхала при этом оборки белой юбочки над бесцветным трико, благодаря которому тело ее принимало розоватые оттенки старинных саксонских статуэток.
Цирковая публика, ее беспорядочная масса, давка, копошащееся скопление людей и свет, расплавляющий лица, поглощающий, стирающий ткани одежд, – не напоминает ли все это восхитительные литографии Гойи. трибуны вокруг боя быков, бесформенные толпы, – и расплывчатые, и напряженные?
Здесь и ожидание не то, что в других театрах. Оно серьезно и вдумчиво; здесь каждый замыкается в себя больше, чем в иных местах. Над опасными упражнениями Силы и Ловкости, доведенными до неоспоримого величия, витает отголосок волнения, обуревавшего некогда души римлян во время игр в старом цирке; и заранее как-то сжимается сердце, и к затылку поднимается особый холодок от смелости, от безрассудства, от смертельной опасности, грозящей телам под куполом, от торжественного гоп, приглашающего к встрече в пустом пространстве, от ответного есть, быть может, означающего смерть.
Цирк был переполнен. В первом ряду балкона, по обе стороны от входа, теснились высокие сухощавые старики с седыми усами и бородками, с короткими волосами, зачесанными за большие хрящеватые уши, – с виду отставные кавалерийские офицеры, ныне содержатели учебных манежей. На той же скамье наметанный глаз узнавал преподавателей гимнастики и артистов; сюда же сел и молодой иностранец в каракулевой шапочке, тяжело опиравшийся на трость; перед ним в продолжение всего представления рассыпались в любезностях цирковые служащие. Что касается прохода, ведущего к конюшням, то, несмотря на надпись, приглашающую занимать места в зале, он был настолько запружен, что это даже препятствовало выезду лошадей и наездников; здесь известные спортсмены и клубные знаменитости оспаривали друг у дружки места на двух скамеечках, где можно было примоститься стоя и где в этот день стояла Томпкинс, не занятая в представлении и, казалось, с любопытством ожидавшая выступления братьев.
Представление началось при общем равнодушии публики, и не было отмечено ничем замечательным; лишь время от времени смешное кувыркание клоунов вызывало милый, ясный детский смех, сопровождавшийся прерывистыми восклицаниями, похожими на веселенькую икоту.
Предпоследний номер заканчивался среди всеобщего невнимания, усталости, скуки, ерзанья ног, не стоявших на месте, развертыванья уже прочитанных газет и жидких аплодисментов, отпускаемых нехотя, как выпрошенная милостыня.
Наконец, когда с арены ушла последняя лошадь и откланялась наездница, в зале среди мужчин, то там, то сям встававших и переходивших с места на место, и в толпе по обеим сторонам от входа завязались оживленные и громкие разговоры, отдельные обрывки которых возвышались над общим гулом и достигали ушей зрителей.
– Четырнадцать футов – ну, говорю же я вам – прыжок на четырнадцать футов! Считайте: во-первых, расстояние от батуда до бочки – шесть футов, затем бочка – три фута, старший брат – пять футов, а то и больше. Итого, младший должен прыгнуть на четырнадцать футов, не так ли?
– Да это совершенно невозможно! Человек может прыгнуть самое большее на высоту в два своих роста, да и то тут нужен трамплин, изготовленный гениальным мастером.
– Но бывали же необыкновенные прыжки в ширину! Например, тот англичанин, что перепрыгнул в старом Тиволи ров в тридцать футов… Полковник Аморос…
– Ведь прыгали же атлеты в древности на сорок семь футов!
– Да полноте… разве что с шестом!
– Господа, что вы мне толкуете о прыжках в ширину!… Ведь речь идет о прыжке в высоту, не правда ли?
– Простите, я читал в одной книге, что клоун Дьюхерст, – знаете, современник Гримальди, – прыгал вверх на двенадцать футов и проскакивал при этом сквозь солдатский барабан.
– Совершенно верно, но это прыжок параболический, и такие прыжки мы видим каждый день… их же прыжок совершенно вертикален, он поднимается как бы в печной трубе.
– Как можешь ты, наконец, не верить, раз они совершали уже этот прыжок, раз они совершат его сейчас… Это утверждает и Антракт.
– Такие вещи удаются однажды, в силу счастливой случайности, и больше не повторяются.
– Я, сударь, – могу вас заверить, – слышал лично от самого директора, что свой трюк они исполняли уже несколько раз как у себя дома, так и здесь… и никогда не было срывов!
………………………………………………………………………………
– А откуда они взялись?
– Ну вот! разве ты их не узнал?… Они здесь уже несколько лет… только, по заведенному обычаю, они для нового номера переменили имя…
– Четырнадцать футов в высоту и притом вертикально, – я все-таки не верю! Тем более, что бочонок, как слышно, – узкий, и когда на нем стоит старший брат, младшему приходится изрядно ловчиться, чтобы проскочить. А малейшее соприкосновение…
– Ах, разве вы не знаете… здесь деревянная бочка на самом деле всегда холщовая, и жесткий у ней только передок, то есть та часть, где стоит старший.
– Право, странные вы все… Ведь каждый день делается что-нибудь такое, что до сих пор казалось невозможным… Если бы перед дебютом Леотара…
– Я с тобой вполне согласен, но все же для этого малыша… да еще, говорят, их трюк сопровождается несколькими сальто-мортале, которые они делают наверху, оба сразу…
– А знаете, друзья мои, о чем я думаю? Не хотел бы я быть сейчас на их месте! А, вот и они!
И это а, вот и они! разлилось до самых краев цирка, как глухой и могучий голос, в котором слился шепот множества губ, приоткрывшихся в блаженном удивлении.
Появился Джанни, сопровождаемый братом, а служители, тем временем, начали устанавливать под гул зала конструкцию, кончавшуюся трамплином, один конец которого уходил в проход, а другой выступал на арену шагов на двадцать. Джанни, заложив руки за спину, с серьезным и заботливым видом наблюдал за установкой и пригонкой деревянных частей, ударял ногою по доскам, чтобы проверить их прочность, и в то же время обращался иногда к брату с несколькими краткими словами, в которых чувствовались слова ободрения, и бросал время от времени на блестящее собрание уверенный и доверчивый взгляд. Младший брат следовал за ним по пятам в видимом волнении, которое выражалось в замешательстве, в словно зябких движениях, вызываемых физическим или душевным недомоганием.
Впрочем, Нелло был очарователен. В этот вечер он был одет в трико, словно покрытое рыбьей чешуей и отражавшее малейшее движение мускулов игрою струящихся, как ртуть, перламутровых переливов. И, направив бинокли на это переливающееся и сверкающее тело, публика любовалась его стройным, слегка женственным сложением, скрывающим под округлостью рук незаметные мускулы и внутреннюю, не проявляющуюся наружу силу.
Трамплин был установлен. Любопытство зала было возбуждено, восстанавливалась тишина. Теперь водружали четыре подпорки, возвышавшиеся на шесть футов над трамплином – четыре железных стержня в форме буквы S, расходившиеся в разные стороны книзу и сближавшиеся наверху, где их объединял гладкий обруч с небольшим отворотом. Джанни, становившийся все серьезнее и сосредоточеннее по мере приближения решающей минуты, продолжал наблюдать за приготовлениями, положив гибкую руку на плечо Нелло, – когда кто-то вызвал его в проход. И почти тотчас же Нелло, стоявший в бездействии посреди цирка, смутился от направленного на него всеобщего внимания, – как смущался, бывало, когда ребенком стал впервые появляться в Амфитеатре Бескапе, – и ушел с арены на поиски брата.
Тогда среди охватившей всех безмолвной неподвижности, на обруч, венчавший четыре подпорки, был установлен белый бочонок, и внезапно раздался взрыв шумной и резкой музыки, которою оркестры подобных заведений подхлестывают энергию мускулов, воодушевляют героические головоломные трюки.