Вдоль боковой стены красного здания – это было сельскохозяйственное училище – тянулась оранжерея. Главный вход в здание и крыльцо находились с этой стороны, против оранжереи. Между фасадом училища и оградой стоял сарай, заслонявший от Георга всю остальную часть усадьбы. Георг переполз в сарай. Внутри было тихо и темно. Вскоре его глаза различили толстые связки лыка, висевшие на стене, разную утварь, корзины и одежду. Так как теперь все зависело уже не от его сообразительности, а лишь от того, что люди называют удачей, он стал спокоен и холоден. Оторвал какой-то лоскут. Перевязал левую руку, придерживая лоскут зубами. Не спеша принялся выбирать и, наконец, остановился на плотной коричневой куртке из вельвета с застежкой "молнией". Он напялил ее поверх своего пропитанного кровью и потом рванья. Подобрал себе обувь по ноге. Тут же нашлись и рабочие брюки. Башмаки были совсем новые. А вот выйти отсюда ему не удастся. Он выглянул в щель. Люди в окнах, люди в оранжерее. Кто-то сошел с крыльца, направился к оранжерее, остановился перед дверью лицом к сараю. Парня позвали из окна, и он возвратился в здание училища. Наступила тишина. Солнце отражалось в стеклах и в отшлифованных плоскостях какой-то машинной части, которая лежала, полузапакованная, возле лестницы.
Георг вдруг ринулся к двери и выдернул ключ. Он засмеялся, сел на пол спиной к двери и стал рассматривать свои башмаки. Две, три минуты продолжалось это состояние – последнее отступление в самого себя, когда все в мире потеряно и человеку на все наплевать. Если они сейчас войдут, ударить мотыгой или граблями? Что заставило его опомниться, он и сам не знал, во всяком случае, это не пришло извне, – может быть, боль в руке, может быть, какие-то отзвуки голоса Валлау в его ушах. Он снова вставил ключ и выглянул в дверную щель. Опять перелезть через стену и вернуться на шоссе он не мог. Между утыканной битым стеклом стеной и небом тянулся коричневый контур холма с виноградником; воздух был так прозрачен, что можно было пересчитать верхушки виноградных лоз в последнем ряду, выступавшие над бледно-коричневой каймой. И когда Георг тупо созерцал этот верхний ряд лоз, кто-то вдруг дал ему совет, кто-то кого он не знал, – ибо Георг уже не помнил, сам ли Валлау в Руре, или кули в Шанхае, или шуцбундовец в Вене тем спасся от опасности, что взял и понес на плече какой-то предмет, который отвлек от него внимание, – ведь такая ноша указывает на определенную цель пути и узаконивает несущего. И вот, когда Георг сидел в сарае, он, этот незримый советчик, напомнил ему о том, что кто-то находившийся в подобном же положении этим способом спасся – не то из дома в Вене, не то с хутора в Рурской области, не то из оцепленной улочки в Шанхае. И хотя Георг не знал – было ли у советчика знакомое лицо Валлау, или желтое, или бронзовое, совет он понял: возьми машинную часть, что лежит у двери. Ведь выйти все равно нужно. Может быть, не удастся, но другой возможности нет. Правда, твое положение особенно отчаянное, но ведь и мое тогда…
Потому ли, что его просто не заметили или приняли за рабочего машиностроительного завода или за того, чью куртку он надел, но ему удалось благополучно пройти между оранжереей и крыльцом и выйти за ворота на дорогу перед обращенным к полям фасадом училища. Боль в левой руке была так сильна, что минутами заглушала даже страх. Георг шагал по дороге, тянувшейся параллельно шоссе вдоль нескольких домов. Они все смотрели па поля, а верхними окнами, может быть, даже па Рейн. Самолеты все еще гудели, небо, голубея, вышло из тумана; должно быть, скоро полдень. Язык у Георга пересох, грубая, заскорузлая, облепленная грязью одежда под курткой жгла тело, нестерпимо мучила жажда На левом его плече покачивалась машинная часть, на которой болтался ярлычок фирмы. Он как раз собирался поставить свою ношу на землю и перевести дух, когда его остановили.
Это был один из двух патрулирующих мотоциклистов, должно быть заметивший его с шоссе в просвете между двумя домами: силуэт ничуть не подозрительного, идущего полями человека, с ношей на плече, на фоне тихого полуденного неба. Мотоциклист остановил его, как останавливал каждого. И сейчас же кивком отпустил, как только Георг показал на ярлычок фирмы. Быть может, Георг спокойно дошел бы до Оппенгейма или еще дальше – по крайней мере, его незримый советчик, который помог ему выбраться из сарая, рекомендовал сделать именно так. Он почти слышал тихий, но настойчивый голос, твердивший: иди вперед, иди вперед! Но окрик патруля отнял у него мужество, и он вдруг потащил свою машинную часть от шоссе в глубь полей, к Рейну, в сторону деревни Бухенау. Чем сильнее билось от страха его сердце, тем тише становился голос, предостерегавший его от полевой дороги, пока не был наконец совершенно заглушён его неистовым сердцебиением и полуденным звоном колокола в Бухенау – звонкий горький звон, похоронный звон! Стеклянное небо опрокинуто над деревней Бухенау, в которую он входит. Он и сам уже чует: здесь ловушка. Он минует двух часовых, которые пялятся на него. Он спиной ощущает их взгляды. Едва он вступает на деревенскую улицу, как позади кто-то свистит, тонко-тонко, и этот свист пронизывает все его существо. Вся деревня внезапно охвачена волнением. Свистки с одного конца в другой. Команда: "Все по домам!" Широкие ворота скрипят. Георг поставил свою ношу на землю, скользнул в ближайший двор и спрятался за штабелями дров. Деревню оцепили. Это случилось вскоре после полудня.
Франц только что вошел в столовую. Он только что узнал об аресте Кочанчика, и вот Антон хватает его за руку и начинает выкладывать все, что ему известно.
А в эту минуту Эрнст, пастух, постучал в кухонное окно Мангольдов. Софи отперла и засмеялась. Она была кругленькая, но сильная и гибкая. Пусть Софи подогреет ему картофельный суп. Его термос испорчен. А почему не войти и не пообедать со всеми, сказала Софи. Нелли может посторожить.
Его Нелли, сказал Эрнст, это не собака, это просто ангелок. Но у него, слава богу, есть совесть, и деньги ему тоже недаром платят. "Софи, – сказал Эрнст, – принеси-ка ты мне картофельный суп горячим в поле, и не гляди ты так на меня, Софи. Когда ты так на меня поглядываешь своими золотистыми глазками, меня насквозь пробирает".
Он пошел через поле к своей будке на колесах. Он выбрал местечко на солнышке, расстелил несколько газет, поверх них пальто. Присел и стал ждать. Довольный, смотрел он, как приближается Софи. Она такая кругленькая, такая сочная, как яблочко, и на тоненьких, тоненьких черенках.
Софи принесла ему суп и картофельные оладьи с грушей. Они вместе учились в шмидтгеймской школе.
Девушка села рядом с ним.
– Чудно, – сказала она.
– Что?
– Да что как раз ты – пастух.
– Они мне на днях то же самое сказали, там, внизу, – заметил Эрнст. Он показал на Гехст. – "Вы же сильный молодой человек, вас природа предназначила кой для чего получше. – С невероятной быстротой Эрнст менял лицо и голос – то это был Мейер из бюро труда, то Герстль из рабочего фронта, то Краус, бургомистр Шмидтгейма, то сам он, Эрнст, но сам он – реже всего. – Почему вы не уступите свое место пожилому соплеменнику?" И тут я сказал им, – продолжал Эрнст, поспешно проглотив несколько ложек супу, – тут я сказал: "В моей семье ремесло пастуха передается из рода в род еще со времен Вилигиса".
– Какого Вили?… – спросила Софи.
– Это они у меня тоже спрашивали, – сказал Эрнст, уплетая оладьи с грушей. – Вы все в школе, наверно, прозевали эту премудрость. Потом они спросили меня, почему я не женат, когда другие, хотя им зарабатывать свой хлеб гораздо тяжелее, давно женаты и детишки у них есть.
– И что ты ответил? – спросила Софи чуть охрипшим голосом.
– Ах, – отозвался Эрнст с невинным видом, – я сказал, что дело уже на мази.
– Как так? – спросила Софи с беспокойством.
– Да так, я, мол, уже помолвлен, – сказал Эрнст, опустив глаза, причем от его внимания не ускользнуло, что Софи как-то вдруг побледнела и увяла. – Да, помолвлен с Марихен Виленц из Боценбаха.
– А-а, – сказала Софи, опустив голову и разглаживая на коленях юбку. – Она ведь еще школьница, твоя Марихен Виленц из Боценбаха.
Не беда, – сказал Эрнст, – я подожду, пока моя невеста подрастет, тут целая история, я тебе как-нибудь расскажу…
Софи теребила травинку. Она сорвала ее и прикусила зубами. Потом сказала насмешливо и с грустью:
– Кто влюблен, кто помолвлен, кто женится…
И Эрнст, который нарочно дразнил ее и от которого ничто не ускользнуло – ни ее волнение, ни дрожь ее рук, составил вылизанные тарелки и сказал:
– Спасибо, Софи. Если ты делаешь все так же здорово, как печешь оладьи, ты для мужчины просто клад. Взгляни-ка на меня еще разок, пожалуйста, взгляни. Ну, взгляни же. Когда ты на меня поглядываешь своими милыми глазками, я эту Марихен могу забыть на веки вечные.
Он смотрел вслед Софи, которая шла к дому, брякая тарелками. Затем крикнул:
– Нелли!
Собачка ринулась к нему на грудь и, опершись лапками на Эрнстовы колени, посмотрела на него – черный комочек беззаветной преданности. Эрнст прижался лицом к мордочке собаки, в приступе нежности погладил ее голову:
– Знаешь ты, Нелли, кого я люблю больше всех? Знаешь, кто мне милей всех на свете? Это Нелли.
Эконом сельскохозяйственного училища позвонил на обед не в полдень, а с опозданием на пятнадцать минут. Один из подростков, Фриц Гельвиг, ученик-садовод, сначала побежал в сарай, чтобы вынуть из кошелька в своей вельветовой куртке двадцать пфеннигов. Он был должен товарищу за два билета лотереи зимней помощи. Круглый год при училище были курсы, их посещали главным образом сыновья и дочери окрестных крестьян. При училище был также опытный участок: его обслуживали не только курсанты, там имели постоянную работу несколько садоводов и учеников.
Ученик Фриц Гельвиг, белокурый, рослый, смышленый паренек с живыми глазами, обшарил весь сарай в поисках куртки: сначала он был удивлен, затем раздосадован, затем разозлился. Эту куртку он купил всего лишь на прошлой неделе, после сговора. Он бы не мог приобрести ее, если бы не полученная им маленькая премия. Он позвал товарищей, уже сидевших за столом. Светлый обеденный зал с выскобленными добела деревянными столами был украшен цветами и свежей зеленью, обвивавшей портреты Гитлера, Даррэ и ландшафты на стенах. Сначала Гельвиг решил, что над ним подшутили товарищи, – они дразнили его, уверяя, что он купил куртку на рост, и завидовали, что у него такая девушка. Молодые парнишки со свежими открытыми лицами – мальчишеские лица, но уже с примесью чего-то взрослого, как и лицо Гельвига, – заверили его, что куртки не трогали, и помогли искать. Скоро, однако, поднялся крик: "Что это за пятна? А у меня выдрали подкладку! Тут был кто-то! Твою куртку украли".
Гельвиг чуть не расплакался. Пришел наконец и дежурный по столовой посмотреть, что еще тут вытворяют эти озорники. Фриц, бледный от гнева, сказал, что у него украли куртку. Позвали инспектора и эконома. Двери сарая широко распахнулись. Тогда все увидали пятна на висящей одежде и разорванную подкладку чьей-то старой куртки, всю забрызганную кровью.
Ах, если бы у его куртки была только выдрана подкладка! В лице у Гельвига уже не осталось ничего взрослого. От гнева и обиды оно сделалось совсем ребячьим. "Если я найду его, я его убью!" – заявил он. Его нисколько не утешило то, что Мюллер хватился своих башмаков. Ну, Мюллер купит себе новые, он единственный сын, его родители – богатые крестьяне, а Гельвигу теперь предстоит опять копить и копить.
– Успокойся же наконец, Гельвиг, – сказал директор; он обедал у себя дома, и эконом срочно вызвал его. – Успокойся и опиши свою куртку как можно точнее. Этот вот господин – из уголовного розыска, и он сможет тебе вернуть ее, только если ты опишешь куртку со всеми подробностями.
– А что было в карманах? – ласково спросил незнакомый низенький человечек, когда Гельвиг кончил свое описание, причем, выговорив "и внутренние застежки "молнии", он чуть не всхлипнул.
Гельвиг задумался.
– Кошелек, – сказал он, – в нем марка двадцать… носовой платок… ножик.
Агент еще раз прочел ему его показания и дал подписать.
– А где я могу получить обратно свою куртку?
– Тебя известят, – сказал директор.
Все это было плохим утешением для Гельвига; правда, его горе немного облегчалось тем, что вор, укравший куртку, оказался все-таки не обычным вором. Едва эконом кончил осмотр сарая, ему сразу же стала ясна вся связь между событиями. И он только спросил директора, не позвонить ли куда следует.
Когда Гельвиг вышел – сейчас же после него пришлось Мюллеру подробно описывать свои башмаки, – весь участок между училищем и стеной был оцеплен. Уже нашли место, где Георг, прыгая через стену, помял ветви фруктовых деревьев, а у стены и у сарая уже стояли часовые. Позади них толпились учителя, садоводы, ученики. Обеденный перерыв пришлось продлить; бобовый суп со свининой в больших чанах покрылся пленкой сала.
В нескольких шагах от часовых пожилой садовник Гюльтчер, видимо совершенно равнодушный к всеобщему волнению, выравнивал дорожку. Они были из одной деревни. И Гельвиг, чье бледное лицо стало багровым – он с торопливой готовностью и обстоятельностью отвечал на все вопросы, – Гельвиг остановился возле Гюльт-чера, может быть, именно потому, что старик его ни о чем не спросил.
– Говорят, я все-таки получу обратно свою куртку, – сказал Гельвиг.
– Вот как? – отозвался садовник.
– Мне пришлось описать ее во всех подробностях.
– И ты, что же, описал ее? – спросил Гюльтчер, не отводя глаз от своей работы.
– Конечно, я же обязан был, – сказал Гельвиг.
Эконом позвонил во второй раз. Обед продолжался. В столовой все началось сначала. Сюда уже дошел слух о том, что в Либахе и Бухенау членам гитлерюгенда разрешили участвовать в поисках. Гельвига опять расспрашивали. Но он почему-то стал молчалив. Видимо, он боролся с новым, более сокровенным приступом горя. Тут он вдруг вспомнил, что в куртке был и членский билет бухенауского гимнастического общества. Заявить ли об этом дополнительно?
На что вору билет? Он может просто сжечь его на спичке. Но где же беглец возьмет спичку? Он может просто разорвать его и бросить где-нибудь в уборной. Но разве беглец может войти, куда ему захочется? Ну, просто затопчет клочки в землю, вот и все, решил Гельвиг и почему-то успокоился. После обеда он еще раз прошел мимо садовника. Обычно он обращал на этого человека – своего односельчанина – не больше внимания, чем все подростки обращают на стариков, которые всегда тут и только иногда умирают. Он и сейчас, без всякого повода, остановился позади Гюльтчера, который сажал лук. Гельвиг был на хорошем счету в гитлерюгенде и среди учеников-садоводов, и все шло у него до сих пор как по маслу – это был прямодушный, сильный и ловкий подросток. В том, что людям, которые сидят в лагере Вестгофен, там и надлежит сидеть, как умалишенным в сумасшедшем доме, в этом он был искренне убежден.
– Послушай-ка, Гюльтчер, – начал он.
– Ну?
– У меня еще членский билет лежал в куртке.
– Да, и что же?
– Уж не знаю, заявить об этом дополнительно или не стоит?
– Так ведь ты уже обо всем заявил, ведь ты, говоришь, обязан был? – заметил садовник. Впервые поднял он глаза на Гельвига и сказал: – И чего ты волнуешься, получишь обратно свою куртку.
– Ты думаешь?
– Уверен. Они обязательно поймают его, вероятно, сегодня же. Сколько она стоила-то?
– Восемнадцать марок.
– Стало быть, вещь хорошая, – сказал Гюльтчер, словно желая снова растравить горе мальчика, – ноская вещь. Будешь надевать, когда пойдешь гулять со своей девушкой. А тот, – он показал неопределенным движением куда-то вдаль, – того уже давно не будет на свете.
Гельвиг нахмурился.
– Ну и что из этого? – сказал он вдруг грубо и вызывающе.
– Да ничего, – отвечал садовник. – Решительно ничего.
"Почему он сейчас так странно посмотрел на меня?" – подумал Гельвиг.
VI
Во дворе, где Георг спрятался за дровами, были вдоль и поперек протянуты веревки для белья. Из дома вышли с бельевой корзиной две женщины, молодая и старая. Старуха была прямая и костлявая; молодая шла согнувшись, и лицо у нее было усталое. "Почему мы не остались вместе, Валлау? – подумал Георг. Какой-то новый, неистовый шум донесся с края деревни. – Достаточно бы одного твоего взгляда…"
Женщины пощупали белье. Старуха сказала:
– Еще совсем сырое. Подожди гладить.
– Нет, уже можно, – возразила молодая, принялась снимать белье и укладывать в корзину.
– Ну как же, посмотри, сырое, – настаивала старшая.
– Нет, гладить можно.
– Сырое!
– Каждый делает по-своему, ты любишь гладить сухое, я люблю гладить сырое.
Судорожно, с какой-то отчаянной поспешностью срывали они белье с веревок.
А там, в деревне, продолжалась тревога.
– Нет, ты послушай! – воскликнула молодая.
– Да, да… – вздохнула старшая.
Молодая крикнула, и голос ее был так звонок, что казалось, он вот-вот сорвется:
– Слышишь, слышишь?
Старуха ответила:
– Я еще, кажется, не глухая. Подвинь-ка сюда корзину.
В эту минуту из дома во двор вышел штурмовик. Молодая сказала:
– Откуда это ты взялся во всем параде? Не с виноградника же?
Мужчина крикнул:
– Да что вы, бабы, спятили, что ли? Нашли время с бельем возиться! Просто стыдно! В деревне спрятался один из этих, вестгофенских! Мы тут все обыщем.
Молодая воскликнула:
– Вечно что-нибудь. Вчера – праздник жатвы, а позавчера – Сто сорок четвертый полк, а нынче – беглецов ловить, а завтра – проедет гаулейтер… А репа? А виноградник? А стирка?
– Заткнись, – сказал мужчина, топнув ногой. – Почему ворота не заперты, я вас спрашиваю? – Стуча сапогами, он пробежал через двор. Только одна половина ворот была растворена. Чтобы закрыть ворота, надо было распахнуть и вторую и затем захлопнуть их одновременно. Старуха помогала ему.
"Валлау, Валлау", – думал Георг.
– Анна, – сказала старуха, – задвинь-ка засов. – И добавила: – В прошлом году об эту пору у меня еще хватало сил.
Молодая пробормотала:
– А я-то па что?
Едва засов был задвинут, как к шуму в деревне примешался особый, новый шум: по улице гулко затопало множество сапог и в только что запертые ворота забарабанили кулаки. Анна отодвинула засов, и во двор ворвалась кучка подростков из гитлерюгенда, крича:
– Впустите нас, тревога, мы ищем!… Один тут в деревне спрятался. Ну, живо! Впустите нас!
– Стой, стой, стой, – сказала молодая женщина. – Вы здесь не у себя. А ты, Фриц, иди-ка на кухню. Суп готов.
– А ну, мать, пусти их. Ты обязана. Я сам им все покажу.
– Где это? У кого? – крикнула молодая. Старуха с неожиданной силой схватила ее за локоть. Мальчишки с Фрицем во главе один за другим перемахнули через бельевую корзину, и их свистки уже доносились из кухни, из конюшни, из комнат. Дзинь – вот и разбилось что-то.