Георг сошел на Августинерштрассе и зашагал вдоль трамвайной линии к центру города. Он вдруг очнулся. Если бы не рука, он чувствовал бы себя легко. Это сделала улица, толпа и вообще город, который никого не оставляет в полном одиночестве, или так, по крайней мере, кажется. Ведь, наверно, одна из этих тысяч дверей гостеприимно открылась бы перед ним, только бы найти ее! В булочной он купил две булочки. Болтовня старух и молодых женщин вокруг о ценах на хлеб и его качестве, о детях и мужьях, которые его съедят, – неужели она все эти годы так и не прекращалась? "А что же ты воображаешь, Георг?" – сказал он себе. Да, она никогда не прекращалась и никогда не прекратится. Он поел на ходу, стряхнул крошки, приставшие к куртке Гельвига. Заглянул в ворота дома, где во дворе была колонка, и, увидев, что какие-то мальчики пьют из кружки, висящей на цепочке, тоже вошел и напился. Затем двинулся дальше и дошел до очень большой просторной площади, – несмотря на фонари и людей, она казалась мглистой и пустой. Он охотно присел бы на скамейку, но не решался. Вдруг начали звонить колокола где-то так близко и громко, что загудела стена, к которой Георг прислонился в изнеможении. Туман на площади поредел, и он решил, что, наверно, Рейн недалеко. Девочка, которую он спросил, задорно бросила ему в ответ: "А вы что, или топиться собрались?" Тут только он заметил, что это вовсе не девочка, а худая женщина, дерзкая и жадная. Она ждала, не попросит ли он проводить его вниз, к Рейну. Но эта встреча побудила его сделать как раз обратное. Мысли, все время мучившие Георга, наконец подсказали ему вывод: ни в каком случае не переходить на тот берег по одному из больших мостов, провести ночь здесь, в городе. Именно сейчас мосты охраняются вдвое строже. Надо остаться на левом берегу. Пусть это труднее, но разумнее. Подождать другого случая и перебраться где-нибудь гораздо ниже. Не идти в свой город напрямик. Сделать глубокий обход. Рассеянно посмотрел он вслед удалявшейся женщине. Или она своей торопливой, неровной походкой действительно напоминает его девушку, или ему просто каждая девушка ее напоминает? На крошечную долю секунды перед ним вспыхнуло лицо Лени – правда, в ту минуту, когда она собиралась уходить и, совершенно так же как эта, еще раз пожала плечами. Звон смолк. И внезапная тишина на площади, и то, что дрожь в стене, к которой он прислонился, прекратилась и стена точно заново окаменела, – все это еще раз дало ему почувствовать, каким громким и мощным был звон. Он отошел от стены и посмотрел вверх, на шпили. У него голова закружилась, прежде чем он отыскал самый высокий, ибо над обеими приземистыми башнями третья возносилась в вечернее осеннее небо так свободно, смело и легко, что ему стало больно. Вдруг его осенила мысль, что в таком большом соборе найдется, где посидеть. Он поискал вход. Просто дверь, не портал. Как ни удивительно, но он вошел. Он буквально свалился на ближайший конец ближайшей скамьи. Здесь, решил он, я смогу отдохнуть. Он только теперь посмотрел вокруг. Таким крошечным он не казался себе даже под необъятным сводом неба. Когда он увидел трех-четырех женщин, таких же крошечных, как он сам, он понял, как велико расстояние между ним и ближайшей колонной; он не видел стен этого храма, а только все новые пространства, и не мог надивиться этому; а самым удивительным было то, что он на миг забыл о себе.
Вошел, твердо ступая на всю ногу, кистер – ведь место было для него привычное, а то, что он делал, было его профессией – и сразу же положил конец изумлению Георга. Топая, ходил он между колоннами, возвещая громко и почти сердито: "Сейчас запирать будем. – Женщинам, которые никак не могли оторваться от своих молитв, он сказал скорее наставительно, чем утешая их: – Господь бог и завтра никуда не денется". Георг испуганно вскочил. Женщины медленно прошли мимо кистера в ближайшую дверь. Георг вернулся к той двери, в которую вошел. Однако она была уже заперта, и он заторопился, чтобы вслед за женщинами пройти через середину собора, но тут у него блеснула мысль. Он вдруг замедлил шаги и присел за большой купелью, а кистер запер и другую дверь.
Эрнст-пастух уже загнал овец. Он свистит своей собачке. Здесь, наверху, вечер еще не наступил. Над холмами и деревьями небо еще только желтоватое, как те холсты, которые женщины слишком долго хранят в сундуках. Внизу туман лежит такой густой и ровной пеленой, что кажется, будто равнина со своими большими и малыми роями огоньков поднялась и деревушка Шмидтгейм лежит не на склоне холма, а на краю равнины. Из тумана доносится вой гехстских гудков, грохот вагонов. Смена кончилась. В городах и селах женщины собирают ужинать. Уже позванивают внизу на шоссе велосипеды рабочих, едущих домой. Эрнст поднимается на холм и останавливается у придорожной канавы. Он выставил ногу. Он скрестил руки на груди. Он смотрит туда, где около трактира Траубе начинается подъем: на его губах появляется насмешливая и высокомерная улыбка, – должно быть, по адресу господа бога и сотворенного им мира. Каждый вечер ему доставляет удовольствие сознание, что люди там внизу вынуждены слезать с велосипедов и вести их в гору.
Через десять минут мимо него прошли первые рабочие – потные, серые, уставшие.
– Эй, Ганнес!
– Эй, Эрнст!
– Хейль Гитлер!
– Катись со своим хейлем!
– Эй, Пауль!
– Эй, Франц!
– Некогда, Эрнст, – отозвался Франц.
Он тащил велосипед через ухабы, на которых утром так весело подскакивал. Эрнст обернулся и посмотрел ему вслед. "Что это с парнем?" – подумал Эрнст. Наверно, опять из-за девчонки. Ему вдруг стало ясно, что он недолюбливает Франца. И на что такому девушка! Если кому нужна, так мне. Он постучал в кухонное окно Мангольдов.
Вернувшись домой, Франц сейчас же прошел в кухню.
– Добрый вечер!
– Добрый вечер, Франц, – пробурчала тетка.
Суп уже был разлит по тарелкам – картофельный суп с сардельками. По две сардельки каждому мужчине, по одной женщинам, по половинке ребятам. Мужчины – старик Марнет, старший сын Марнетов, зять, Франц. Женщины – фрау Марнет, Августа. Дети – Гэнсхен и Густавхен. Дети пили молоко, взрослые – пиво; кроме хлеба, подали колбасу, так как супа было в обрез. Фрау Марнет еще во время войны научилась почти полностью обходиться в хозяйстве своими средствами. Она доила скотину, колола свиней, искусно лавируя среди всевозможных предписаний и запретов.
Тарелки и стаканы, платья и лица, картинки на стенах и слова на устах – все говорило о том, что Марнеты ни бедны, ни богаты, что они ни городские и ни деревенские, ни богомольные, ни безбожники.
– А что Малышу тут же не дали отпуска, это правильно, пусть знает, что упрямой головой стену не прошибешь, – сказала фрау Марнет о своем младшем сыне, стоявшем в Майнце со Сто сорок четвертым полком. – Это ему на пользу.
Все сидевшие за столом, кроме Франца, согласились, что да, Малыша следует хорошенько помуштровать, и вообще слава богу, что всех этих озорников наконец к рукам прибрали.
– Сегодня же понедельник? – сказала фрау Марнет Францу, когда тот, едва проглотив тарелку супу, снова встал. Они надеялись, что Франц подсобит им втащить в дом корзины с яблоками.
Она еще продолжала ворчать, когда он уже скрылся. Конечно, особенно бранить его не приходится, он от работы не бегает и всегда готов помочь, вот только эта вечная игра в шахматы с Германом в Брейльзгейме. "Была бы у него хорошая девушка, – сказала Августа, – он бы не таскался туда".
Франц сел на свой велосипед и покатил в противоположном направлении – полевой дорогой в Брейльзгейм, который был раньше деревней, а теперь, благодаря новому поселку, слился с Гризгеймом. После своей второй женитьбы Герман жил в поселке, на что он имел право, как железнодорожный рабочий. И вообще, когда весной этого года Герман женился вторым браком на Эльзе Марнет, молоденькой кузине Марнетов, он вдруг получил право на великое множество вещей, кучу всяких привилегий, право на какие-то там ссуды и тому подобное. Его жена была из шлоссборнских, из "дальних" Марнетов, что определяло и их положение на Таунусе, и их место среди огромной, разбросанной по многим деревням семьи Марнетов. Герман говорил, обсуждая с приятелем все связанные с браком преимущества:
– Да, наша тетя Марнет из "ближних" Марнетов собирается подарить нам серебряную сухарницу, она ведь крестная мать Эльзы. Каждый год в день рождения Эльза получает от них по серебряной ложечке.
– Конечное дело, если бы целый год да по куску сала от "ближних" Марнетов, это небось пришлось бы твоей Эльзе больше по вкусу, – говорили ему друзья.
– Ну, к празднику ведь принято что-то дарить! – отвечал Герман. – Зато ей приходится навещать их и подсоблять во время жатвы, и когда большая стирка, и когда убой, ведь она член семьи.
Но сама Эльза очень рада была и сухарнице, и всем новым вещам. Круглое личико, восемнадцатилетнее, зеленые глазенки. Правильно ли он поступил, не раз спрашивал себя Герман, что взял в жены такое дитя – и только оттого, что она была милая и ласковая, а он уже столько лет жил вдовцом и последние три года был так невыносимо одинок.
Эльза распевала в кухне. Голос у нее был и не очень сильный и не очень звучный, но, так как она пела от чистого сердца, голос лился, точно ручеек, то печально, то весело, смотря по тому, что у нее было на душе.
Герман хмурился от смутного чувства вины. Они с Францем разложили шахматную доску, сели друг против друга и рассеянно сделали по три хода, с которых обычно начинали партию. Затем Франц начал рассказывать. Он весь день так ждал этой минуты, что когда она наконец наступила и он мог все выложить, его рассказ был несколько сбивчив. Герман иногда вставлял короткие реплики. Да, и до него дошли какие-то слухи. Во всяком случае, надо быть наготове. Может быть, это не только болтовня, вдруг кто-нибудь появится, нужна будет помощь. Герман утаил даже от Франца то, что слышал сам: будто прежний секретарь районной организации Валлау, отличный товарищ, которого он знал раньше, бежал из лагеря Вестгофен. Он слышал даже, будто фрау Валлау принимала какое-то участие в организации побега – обстоятельство, сильно его встревожившее. Ведь если это правда, то никто об этом не должен был бы знать. А насчет Георга, о котором расспрашивает Франц, нет, он ничего не слышал.
– Тут надо очень подумать, – сказал он. – Удавшийся побег – это уже кое-что.
VIII
Должно быть, не один только Франц в эту осеннюю ночь лежал без сна, размышляя: а что, если и мой среди них? Не он один мучился мыслью, что среди бежавших из лагеря может быть и тот, о ком он так неотступно думал. Франц перевертывался с боку на бок в каморке, которую себе выговорил с тех пор, как начал платить родным за стол и квартиру. Вчера вечером наспех прибили к стене еще несколько полок – уж очень велик был урожай яблок.
Франц опять встал и высунулся в окошко – от запаха яблок у него кружилась голова. К счастью, во вторник все это увезут на рынок. И хотя ему уже не хотелось, он все-таки потянулся еще за яблоком, торопливо съел его, а огрызок выбросил в сад. Стеклянный шар, сиявший днем над астрами и анютиными глазками красивым голубым светом, теперь отливал серебром, словно сама луна скатилась сюда с неба. Так как сад тянулся вверх по холму, то небо начиналось прямо за оградой, – сверкающее звездами, в мирном соседстве с землей.
Франц вздохнул. Он снова лег. Почему из всех именно Георг должен быть тут замешан, спрашивал себя Франц в сотый раз. И еще он думал: Георг, а может, кто другой… Но тот, о ком он думал, был другом его юности. А был ли он действительно твоим другом? Конечно, был. Мой лучший, единственный друг, твердо решил Франц. Эта мысль его глубоко потрясла.
Когда он познакомился с Георгом? Да, в двадцать седьмом, в лагере рабочего спортивного общества Фихте. Ах, нет, гораздо раньше. Он встретился с ним на футбольной площадке в Эшенгейме, вскоре после того, как оба они окончили школу. Он, Франц, настолько плохо играл в футбол, что никто не стремился заполучить его к себе в команду. Поэтому-то он и насмехался над такими парнями, как Георг, которые ничего, кроме футбола, знать не хотели. "У тебя, Георг, вместо головы на плечах футбольный мяч", – заявил он однажды. Глаза Георга сузились и стали злыми. И конечно, не случайно Георг на следующий же день послал ему мяч прямо в живот. Скоро Франц перестал ходить на футбольную площадку, – это было не то поле деятельности, где он мог проявить себя, хотя его все вновь и вновь туда тянуло. Ему даже и потом частенько спилось, что он вратарь эшенгеймской команды.
Четыре года спустя он снова встретился с Георгом на лекциях, которые уже сам читал в лагере Фихте. Георг рассказал ему, что в лагерь его привлекли недорогие уроки джиу-джитсу, а курс он решил будто бы прослушать просто от скуки, н что он даже не подозревал, что лектор Франц – это тот же незадачливый Франц с футбольной площадки, вдруг вынырнувший здесь в роли лектора. И глаза Георга снова сузились, в них вспыхнули искорки ненависти, словно он хотел отомстить за что-то, за какое-то поношение или позор. Он, видимо, решил сорвать Францу его курс. Но когда его выходки встретили общее неодобрение и весь класс им воспротивился, он сам после второго же раза бросил ходить. А Франц не переставал издали наблюдать за ним. Красивое смуглое лицо Георга часто становилось надменным; и держался он как-то чересчур прямо, словно хотел подчеркнуть этим свое снисходительное презрение ко всем, кто был не так силен и красив, как он. И только во время гребли или борьбы, когда он забывался, его лицо становилось добрым и оживленным, как будто ему наконец-то удалось уйти от самого себя. Франц, побуждаемый ему самому не понятным любопытством, отыскал анкету Георга: учился на автомобильного механика, с окончания школы – безработный.
Следующей зимой Франц столкнулся с Георгом на ежегодной январской демонстрации. Тот снова улыбался своей застывшей, почти презрительной улыбкой. Только во время пения лицо его смягчилось. Они встретились после демонстрации возле трамвайной остановки. У Георга на скользком городском снегу отскочила подметка. И тут у Франца мелькнула мысль, что Георг такой человек, который и босиком прошел бы с демонстрацией весь путь. Он спросил Георга, какой он носит номер обуви. Георг ответил: "Сын моей матери сам себе башмак починит". Франц спросил, не хочет ли он посмотреть кое-какие фотоснимки из лагеря Фихте. Там есть, мол, и он, Георг. И конечно, Георгу очень захотелось увидеть снимки, особенно те, на которых он участвует в состязании по плаванию и по джиу-джитсу.
– При случае я, разумеется, взглянул бы, – сказал он.
– А какие у тебя планы на сегодняшний вечер? – спросил Франц.
– Какие у меня могут быть планы? – отозвался Георг. Оба без видимой причины смутились. Всю дорогу до Старого города они молчали. Теперь Франц охотно бы придумал предлог, чтобы отделаться от Георга. И для чего он зазвал к себе этого парня! Он ведь хотел почитать. Франц зашел в магазин, купил колбасы, сыру и апельсинов. Георг ждал перед витриной, его лицо было почти мрачно, без обычной улыбки. Франц, совершенно не понимавший, почему он мрачен, наблюдал за Георгом в окно магазина.
Франц жил в то время на Гиршгассе, под одной из уютных горбатых шиферных крыш. Комната была маленькая, с косым потолком и дверью на лестницу.
– Ты здесь совсем один живешь? – спросил Георг.
Франц рассмеялся.
– Семейством я еще пока не обзавелся.
– Значит, ты живешь совсем-совсем один? – продолжал Георг. – Ну, тогда понятно!
Его лицо окончательно омрачилось. А Франц догадался, что Георг, видимо, ютится в тесноте, в большой семье. Это "ну, тогда понятно" означало: "Вот как ты живешь. Не удивительно, что ты такой умный".
– Может быть, хочешь ко мне переехать? – спросил Франц. Георг удивленно уставился на него. На его лице не было и следа улыбки, никакого высокомерия, словно его застигли врасплох и он не успел вооружиться своим обычным выражением.
– Я? Сюда?
– Ну конечно.
– Ты это серьезно? – вполголоса спросил Георг.
– Я всегда говорю серьезно, – отозвался Франц.
На самом деле вопрос о переезде он задал отнюдь не серьезно, эти слова как-то нечаянно вырвались у него. Серьезность, даже мучительную серьезность он приобрел только потом. Георг побледнел. Франц только сейчас понял, что эти случайные слова имеют для Георга безмерное значение, может быть, это поворотная точка его жизни. Он схватил Георга за локоть.
– Значит, решено.
Георг высвободил локоть.
Он сейчас же от меня отвернулся, вспоминал Франц, он подошел к окну и совершенно заслонил мое маленькое оконце. Был вечер, зима. Я зажег свет. Георг сел верхом на стул. Его темные густые волосы прямыми прядями спадали с макушки на лоб. Он чистил себе и мне апельсины.
Я взял кувшин, продолжал вспоминать Франц, чтобы принести воды из коридора. Я остановился в дверях, а он посмотрел на меня. Его серые глаза были совсем спокойны, и эти чудные злые точки в них, которых я в ранней юности так боялся, исчезли. Он сказал: "Я, знаешь, как-нибудь всю нашу комнату покрашу. Вон из того ящика я сделаю тебе полку для книг, а из этого хорошего ящика с запором – шкафчик. Как новый будет! Вот увидишь!"
Вскоре после этого Франц и сам потерял работу. Они вносили свои пособия по безработице и случайные заработки в общую кассу. Какая это была зима, вспоминал Франц, ни с чем не сравнишь ее из того, что им пережито раньше или позднее! Маленькая комнатка с косым потолком, уже выкрашенная в желтый цвет. На крышах снеговые шапки. Вероятно, они тогда с Георгом здорово голодали.
И как всех, кто действительно размышляет о голоде и действительно борется с ним, собственный голод меньше всего занимал их. Они работали и учились, вместе ходили на демонстрации и на собрания; когда район нуждался в таких людях, как эти двое, их всегда привлекали вместе. А когда они бывали одни, то от того, что Георг спрашивал, а Франц отвечал, возникал "наш общий мир", который сам собой молодеет, чем дольше живешь в нем, и ширится, чем больше от него берешь.
По крайней мере, таким все это казалось Францу. А Георг постепенно становился молчаливее и реже задавал вопросы. Я, наверно, чем-нибудь обидел его тогда, думал Франц. И зачем я так принуждал его читать? Я этим, наверно, изводил его. Ведь Георг заявлял мне тогда откровенно, что всего ему все равно не осилить, это не для него; и он стал все чаще ночевать у своего старого товарища по футболу, Пауля, который смеялся, с чего это Георг вдруг стал таким ученым и вечно ораторствует. Не раз, когда Франц уходил из дому, Георг, не желая оставаться один, ночевал у родных. Время от времени он брал к себе младшего брата, крошечного toщего бесенка с веселыми глазками. Это уже тогда с ним началось, размышлял Франц. Он был, сам того не сознавая, разочарован. Вероятно, он ждал, что если поселится у меня и будет всегда со мной… Комната скоро надоела ему, а я так и остался совсем другим, чем он. Я, верно, давал ему чувствовать расстояние между нами, а на самом деле никакого расстояния не было, я мерил неверной меркой.