В книгу одного из крупнейших мастеров русской советской прозы Василия Гроссмана (1905 – 1964) вошли почти все лучшие произведения, созданные писателем за тридцать лет творческой деятельности, ставшие уже библиографической редкостью ("Четыре дня", "В городе Бердичеве", "Повесть о любви", "Тиргартен" и др.).
Уважением к человеку, осмыслением глубинных точек человеческой жизни пронизаны впервые издаваемые рассказы. Их отличает ощущение праздничности бытия при всех его теневых сторонах. Достоинство прозы писателя – богатство и пластичность языка, стремление к афористически насыщенному слову, тонкий психологизм, подлинно высокий драматизм повествования. В. Гроссман – автор и посмертно изданного романа "Жизнь и судьба", который по глубине и масштабности является одной из серьезнейших работ последнего времени.
Л. Лазарев
Содержание:
ЧЕЛОВЕК СРЕДИ ЛЮДЕЙ 1
ЧЕТЫРЕ ДНЯ 4
В ГОРОДЕ БЕРДИЧЕВЕ 11
РАССКАЗИК О СЧАСТЬЕ 14
КУХАРКА 14
ЦЕЙЛОНСКИЙ ГРАФИТ 22
ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ 28
ДОРОГА 41
АВЕЛЬ (ШЕСТОЕ АВГУСТА) 43
НА ВОЙНЕ 47
НЕСКОЛЬКО ПЕЧАЛЬНЫХ ДНЕЙ 49
МОЛОДАЯ И СТАРАЯ 53
ЛОСЬ 56
ТИРГАРТЕН 58
ЗА ГОРОДОМ 64
ИЗ ОКНА АВТОБУСА 64
МАЛЕНЬКАЯ ЖИЗНЬ 65
ОСЕННЯЯ БУРЯ 66
ПТЕНЦЫ 66
СОБАКА 68
ОБВАЛ 69
В КИСЛОВОДСКЕ 71
В БОЛЬШОМ КОЛЬЦЕ 74
ФОСФОР 78
ЖИЛИЦА 81
СИКСТИНСКАЯ МАДОННА 82
MAMA 84
НА ВЕЧНОМ ПОКОЕ 86
Василий Гроссман
Несколько печальных дней
ЧЕЛОВЕК СРЕДИ ЛЮДЕЙ
О Василии Гроссмане
Роман Василия Гроссмана "Жизнь и судьба" наши читатели прочитали лишь в прошлом году, через двадцать восемь лет после того, как он был написан, и через двадцать четыре года после смерти автора. Роман этот, находившийся столько лет в заключении (не в метафорическом, а в буквальном смысле этого слова – рукопись была изъята у автора сотрудниками Комитета государственной безопасности) и чудом, благодаря самоотверженности его друзей, уцелевший, стал одним из главных, если не главным литературным событием восемьдесят восьмого года: номера журнала "Октябрь", опубликовавшего "Жизнь и судьбу", зачитывались до дыр, в библиотеках за ними выстраивались длиннющие очереди, о романе много писали в газетах и журналах, за редчайшим исключением, восторженно, он был у всех на устах. Но большинству читателей романа имя его автора ничего не говорило или, в лучшем случае, было известно понаслышке. Почти никто из них не знал первой книги романа – "За правое дело", ее стали разыскивать после того, как была прочитана "Жизнь и судьба". В лектории Политехнического музея – дело было осенью прошлого года, через несколько месяцев после публикации романа Гроссмана, – я спросил, кто еще не прочитал "Жизнь и судьбу", – три или четыре человека подняли руку. "А кто читал что-нибудь еще Гроссмана", – задал я второй вопрос, – поднялось тоже три или четыре руки. А в зале было больше двухсот человек…
Так что читателям, в сущности, еще только предстоит открыть для себя писателя, недавно прочитанная книга которого явилась для многих из них потрясением – никакое другое слово тут не годится, не передает произведенного впечатления. Впрочем, нет ничего удивительного, что сегодняшний читатель в массе своей не знает Василия Гроссмана, хотя задолго до того, как им был написан роман о Сталинграде, прославивший его имя, еще в предвоенные годы ему отводилось, по "гамбургскому счету", видное место в ряду самых талантливых советских писателей. Гроссмана в послевоенную пору издавали скупо, с большим трудом: официальная репутация у него была более чем сомнительной. В 1946 году как идейно порочная была осуждена его пьеса "Если верить пифагорейцам". В 1952 году свирепой организованной проработке в печати и на писательских собраниях был подвергнут роман "За правое дело", затем, как я уже говорил, была арестована рукопись романа "Жизнь и судьба". Рассказ "Тиргартен" и повесть "Добро вам!", уже набранные, стоявшие в номере, не пропустила цензура. После смерти писателя вышла в 1967 году единственная его книга – далеко не полный сборник послевоенных повестей и рассказов, по которым к тому же изрядно погулял цензорский карандаш. После этого в течение двух десятилетий – ни строчки. Одно время – в изданиях, приуроченных к тридцатилетию Победы, – даже имя его вычеркивалось, словно и не было такого писателя.
Хочется надеяться, что сборник повестей и рассказов Василия Гроссмана, который держит сейчас в руках читатель, поможет ему составить представление – пусть первоначальное, пусть самое общее (за пределами книги остались роман "Степан Кольчугин", повесть "Народ бессмертен" и превосходные очерки военных лет, роман "За правое дело" – все эти вещи, надо думать, тоже будут в ближайшее время переизданы) – о творчестве автора "Жизни и судьбы", главным образом, о его "малой" прозе…
"…Все мы, нынешняя литературная генерация, выпорхнули на свет из широкого горьковского рукава" – это давняя фраза Леонида Леонова стала уже историко-литературной формулой. Многое она объясняет и в судьбе Василия Гроссмана. В той литературной генерации, которую в годы Советской власти пестовал и направлял Горький, он был одним из последних. В 1932 году к Горькому попала рукопись двух первых произведений Гроссмана – рассказа "Три смерти" и повести "Глюкауф". Сочинения эти Горький подверг довольно суровой критике, однако кончил свой отзыв словами, которые обнадеживали начинающего автора: "Человек он – способный…" Гроссман после этого засел за серьезную переработку "Глюкауфа" и в апреле 1934 года представил в редакцию новый вариант.
Что было дальше, рассказал он сам через много лет: "Помню, что я отнес рукопись в редакцию "Альманаха" во второй половине дня, а на следующий день мне сообщили, что Горький уже прочел мой роман.
Рукопись была одобрена Горьким и принята им к печати в альманахе "Год XVII". При втором чтении "Глюкауфа" им было сделано несколько замечаний.
В апреле 1934 года в "Литературной газете" был опубликован мой первый рассказ "В городе Бердичеве". Горький прочел этот рассказ и в мае пригласил меня к себе в Горки.
Эта встреча (5 мая 1934 года) навсегда сохранится в моей памяти. Сперва Горький расспрашивал меня о моей работе, затем он заговорил об общих вопросах – о философии, религии, науке. Помню, что говорил он также о том, как по-новому формируется характер людей в новых советских социальных условиях, приводил примеры.
Эта встреча с Алексеем Максимовичем в большой степени повлияла на дальнейший мой жизненный путь.
В это время я еще не был литератором-профессионалом. Алексей Максимович посоветовал мне всецело перейти на литературный труд".
Так родился писатель. В литературу Василий Гроссман пришел из гущи жизни – провинциальной, шахтерской, заводской, хорошо знал, как живут рабочие, техники, инженеры. Он многое успел повидать в годы своей юности и молодости. Помнил гражданскую войну на Украине, эти впечатления отозвались в ряде его произведений. Родители Гроссмана принадлежали к той низовой интеллигенции (отец – инженер-химик, мать – преподавательница французского языка), которой и в 20-е и в 30-е годы материально жилось очень нелегко, концы с концами сводились с большим трудом, в школе и в университете ему пришлось постоянно подрабатывать себе на жизнь. Он был и пильщиком дров, и воспитателем в трудовой коммуне беспризорных ребят, нанимался на летние месяцы в Среднюю Азию во всевозможные экспедиции. В 1929 году Гроссман окончил химическое отделение физико-математического факультета Московского университета и уехал в Донбасс. Работал в Макеевке старшим лаборантом в Научно-исследовательском институте по безопасности горных работ и заведующим газоаналитической лабораторией шахты "Смолянка-11", затем в Сталино химиком-ассистентом в Донецком областном институте патологии и гигиены труда и ассистентом кафедры общей химии в Сталинском медицинском институте. В 1932 году Гроссман заболел туберкулезом, врачи рекомендовали ему поменять климат, он переехал в Москву, поступил на работу на карандашную фабрику имени Сакко и Ванцетти – был там старшим химиком, заведующим лабораторией и помощником главного инженера. Впечатлениями тех лет навеяно многое в его произведениях – и не только в ранних, как "Глюкауф", "Повесть о первой любви", "Цейлонский графит", но и в романе "За правое дело", в главах, посвященных шахтеру Новикову.
Конечно, подлинный художник наделен особой проницательностью, он видит и то, что не бросается в глаза людям, у которых нет художественного таланта, что закрыто от них. У художника особая отзывчивость, особое воображение, позволяющие ему проникать в мысли и чувства, взгляды и резоны других людей – иного возраста, среды, воспитания, мировосприятия, ставить себя на их место, вживаться в их жизнь, но этот дар, данный природой, питает биография писателя, пережитое им самим, накопленный жизненный опыт. Гроссман немало успел повидать до того, как стал профессиональным литератором, но очень многое ему пришлось пережить и потом, в годы разгула массовых репрессий (была арестована его жена – О. М. Губер), во время Великой Отечественной войны (на всю жизнь незаживающей раной осталась смерть матери, уничтоженной гитлеровцами в еврейском гетто Бердичева), о терниях его литературной судьбы в послевоенное время я уже говорил.
Великая Отечественная война стала для Василия Гроссмана, как для многих наших людей, особым временем, ни с чем не сравнимой школой постижения народной жизни. Четыре года войны, как говорили в армии, от звонка до звонка, он был фронтовым корреспондентом "Красной звезды". В статье "Памяти павших", опубликованной "Литературной газетой" к пятилетию начала войны, 22 июня 1946 года, Гроссман вспоминал: "Мне пришлось видеть развалины Сталинграда, разбитый зловещей силой немецкой артиллерии первенец пятилетки – Сталинградский тракторный завод. Я видел развалины и пепел Гомеля, Чернигова, Минска и Воронежа, взорванные копры донецких шахт, подорванные домны, разрушенный Крещатик, черный дым над Одессой, обращенную в прах Варшаву и развалины харьковских улиц. Я видел горящий Орел и разрушения Курска, видел взорванные памятники, музеи и заповедные здания, видел разоренную Ясную Поляну и испепеленную Вязьму". Здесь названо еще далеко не все – Гроссман видел и форсирование Днепра, и только что освобожденный нацистский лагерь уничтожения – Треблинку, и агонию Берлина. И всюду – огонь, дым, пепел…
Три небольшие выписки из фронтовых записных книжек Гроссмана.
"Горящий Гомель. Выбежал человек и кричит: "Пожар!" Все сидят на мостовой и молча смотрят, он оглянулся и тоже сел – горел весь город.
Огромное здание склада сгорело – на стене сохранилась надпись: "огнеопасно". Гомель горит и когда рушатся дома, странно, точно лес вырастает сквозь рушащиеся стены и крыши – розовые от жара трубы. Их много, тонких, высоких – лес".
Это сорок первый год.
А это запись, сделанная сразу же после сокрушительной немецкой бомбежки Сталинграда:
"Сталинград сгорел. Писать пришлось бы слишком много. Сталинград сгорел. Сгорел Сталинград".
Чуть позднее, преодолев шок первого впечатления, он запишет и некоторые подробности этого ужасного дня:
"Мертво. Люди в подвалах. Все сожжено. Горячие стены домов, словно тела умерших в страшную жару и неуспевших остыть… Среди тысяч громадин из камня, сгоревших и полуразрушенных, чудесно стоит деревянный павильон, киоск, где продавалась газированная вода. Словно Помпея, застигнутая гибелью в день полной жизни".
Так уж случилось, что Гроссман стал очевидцем всей сталинградской эпопеи. Хотя очевидец в данном случае не очень подходящее слово, многое писатель и на себе испытал, например, что такое переправа через Волгу (этот опасный путь ему пришлось проделать не один раз – ведь передать материал в газету да и писать можно было только на левом берегу):
"Жуткая переправа. Страх. Паром полон машин, подвод, сотни прижатых друг к другу людей, и паром застрял, в высоте Ю-88, пустил бомбу. Огромный столб воды, прямой, голубовато-белый. Чувство страха. На переправе ни одного пулемета, ни одной зениточки. Тихая светлая Волга кажется жуткой, как эшафот".
Судя по записным книжкам, Гроссман не раз бывал во многих вошедших в историю местах Сталинградской битвы – на Мамаевом кургане и на Тракторном, на "Баррикадах" и СталГРЭСе, на знаменитом командном пункте Чуйкова, в дивизиях Родимцева, Батюка, Гуртьева, встречался и подолгу разговаривал – и не после, когда все было кончено, а тогда же, в разгар боев, – со многими участниками сражения – и прославившимися военачальниками, и оставшимися безвестными офицерами и солдатами, а нередко видел их в деле.
"Дух армии – великая и неуловимая сила. Она реальность" – эта запись сделана Гроссманом в первую военную зиму. В Сталинграде это наблюдение, многократно подтвержденное всем, что там происходило, было осмысленно им как некий "закон" войны, таящий "разгадку победы и поражения, силы и бессилия армий". Одним из проявлений этого открывшегося писателю "закона" было "чудо", происшедшее в Сталинграде, оно стало возможным, потому что бой шел за "присущую людям меру морали, убежденности в человеческом праве на трудовое и национальное равенство" – так это сформулировано в романе "За правое дело". А в романе "Жизнь и судьба" автор воспринимает историческую драму, разыгравшуюся в Сталинграде, как действие универсальных, всеобъемлющих категорий человеческого бытия. "Закон" войны оказывается лишь частным случаем общего "закона" человеческого существования: жизнь человека немыслима без свободы.
И о чем бы ни писал Гроссман после войны – о маленькой девочке, которая, попав в больницу, впервые сталкивается с неприглядной реальностью трудной, несправедливо устроенной жизни простых людей ("В большом кольце"), о судьбе женщины, полжизни проведшей в лагерях ("Жилица"), о дружбе и сердечности, испытываемыми жестокими обстоятельствами нашего века ("Фосфор"), о Сикстинской мадонне как о самом высоком символе человечности ("Сикстинская мадонна") – он судит действительность, человеческие отношения и натуры, руководствуясь этим общим "законом", глубинную суть которого до конца постиг в годы военных испытаний, народной беды и подвига…
Горький ввел Гроссмана в литературу, но художественный мир Гроссмана сформировался под воздействием другого художника. И это не Толстой, о котором вспоминали так или иначе все, кто писал о "Жизни и судьбе". Кумиром Гроссмана был и оставался до конца дней Чехов. Размышляя о назначении искусства, о том, что есть правда в литературе, об отношении художника к окружающему миру, гроссмановские герои не случайно вспоминают именно Чехова. В одной из ранних вещей, написанной в 1936 году "Повести о любви", есть такой эпизод: с героем в одном купе оказываются кинорежиссер, оператор и автор сценария, едущие снимать фильм о Донбассе. Они вдруг затевают спор, каким должен быть этот фильм:
"– Ленты именно нужно вертеть про главное – уголь, сталь, хлеб.
– Жизнь, смерть, любовь, – добавил писатель.
– Да, за жизнь людей, – согласился режиссер. – Человека интересует человек. Законный интерес. Хорошая лента должна идти в глубину: покажите настоящий характер, сумейте передать простое чувство – вот задача.
– А кто орал про конфликты, драматургические узлы, сценические ситуации? – спросил писатель.
– Я – до вчерашнего дня. Сегодня ночью я все понял. Сюжет чеховской "Степи" в том, как мальчика везли в школу учиться, а он в дороге простудился и заболел насморком. А под этим сюжетом – жизнь России, философия и печаль бренного бытия. Вот так нужно работать.
– Да! Это – настоящее искусство, – сказал писатель".
Этот совершенно неожиданно возникший, как будто бы случайный (в нем нет никакой сюжетной привязки, герой не имеет отношения к литературе – он инженер) разговор исполнен для автора самого серьезного, касающегося его лично содержания, в нем, в сущности, заключена его творческая программа, ориентиром для которой был Чехов.
В этом вагонном разговоре обнаруживает себя сейчас уже едва различимый, а тогда бросавшийся в глаза, даже дерзкий полемический вызов так называемой литературе пятилеток, "производственной" литературе, которая утвердилась в те годы как закономерный и прямой отклик на "социальный заказ" эпохи (разумеется, вульгарно истолкованный), как воплощение "новой", духоподъемной эстетики, на самом деле носившей казенно прагматический характер. Источник вдохновения эта литература искала в процентах перевыполнения планов, тоннах угля и стали, центнерах хлеба, она воспевала ударные темпы и рекорды стахановцев, поэтизировала конвейеры и домны, клеймила разумный инженерный и хозяйственный расчет как проявление консервативного, "старорежимного" мышления, человек занимал ее лишь в качестве самоотверженного или нерадивого добытчика тонн и центнеров, она мало интересовалась и плохо представляла себе, как и чем он живет. Гроссман, пришедший в литературу с производства, хорошо знавший подлинную жизнь людей труда, прекрасно понимал, что эта жизнь никак не вмещается в плоский, одномерный, искусственный мир по одной колодке скроенных сочинений на "производственную" тему. Даже тогда, когда, как в "Цейлонском графите", действие почти целиком разворачивается на территории фабрики, проходная не отгораживает персонажей от непроизводственных забот и проблем.
Герой для Гроссмана всегда "человек среди людей" (так он напишет в одном из последних произведений). Гроссман изображает его жизнь, чем-то похожую на жизнь других людей и соединенную с ними бесчисленными нитями, но всегда неповторимую, являющую собой особый мир, он ловит движения его души и чувств – осознанные и смутные, затаенные и неожиданные, он вскрывает подоплеку его поступков, его поведения. Проза Гроссмана внешне суховата, ей чужды слишком яркие краски, она чурается подробных описаний, – Гроссман повествует, рассказывает, а не рисует, не изображает, но рассказ его отличается высоким внутренним лирическим напряжением – в этом он следует за Чеховым.