Семья Поланецких - Генрик Сенкевич 19 стр.


– А вы сказали, что хотели бы расти рядом… И мне захотелось здесь, на паспарту, нарисовать березы. Видите, даже начала, но плохо получается, давно не рисовала, и потом, я не умею так, по памяти.

И она показала Поланецкому березы, нарисованные акварелью на одной из фотографий, низко склонясь над нею, так как была немного близорука, и на мгновенье коснувшись волосами его виска.

Для него она давно уже была совсем не той Марыней, о которой он мечтал вечерами, возвратясь от пани Эмилии, и которая владела всеми его помыслами. Это время прошло, и мысли его были заняты другим. Но тот тип женщин, к которому она принадлежала, по-прежнему необычайно волновал его как мужчину. И когда волосы коснулись его виска и он совсем близко увидел ее матовое, чуть зарумянившееся личико, склоненный над рисунком стан, влечение к ней вспыхнуло с прежней силой, и кровь стремительней побежала в жилах, разгорячая воображение.

"А что, если сейчас поцеловать ее в глаза, в губы… – промелькнуло в голове. – Интересно, как она к этому отнесется?"

И им вдруг овладело страстное искушение уступить этому порыву, пускай даже и оскорбительному для нее. Хотя бы такой ценой вознаградить себя – и отомстить ей за долгое пренебрежение, за все горе, волнения и неприятности, которые он по ее милости испытал.

– Сегодня мне это кажется еще хуже, – продолжала меж тем Марыня, рассматривая рисунок. – К сожалению, деревья уже облетели, а я только с натуры умею рисовать.

– Нет, совсем не плохо, – возразил Поланецкий. – Но если эти березы должны изображать пани Эмилию, Литку и меня, почему же их четыре?

– Четвертая – это я, – немного смешавшись, ответила Марыня. – Мне тоже хотелось бы когда-нибудь расти вместе со всеми вами…

Поланецкий кинул на нее быстрый взгляд, а она торопливо заговорила, заворачивая фотографии:

– У меня столько воспоминаний связано с Литкой… В последнее время мы с ней и с Эмилькой почти не разлучались… И теперь Эмилька мне самый близкий человек… Я была им другом, как и вы… Не знаю, как бы это сказать… Нас было четверо, осталось трое, и общая память нас связывает… Литка нас связывает. Как вспомню о ней, тотчас начинаю думать об Эмильке и о… вас. Потому и нарисовала четыре березки. И фотографии три заказала, видите: одна Эмильке, другая мне, третья вам.

– Спасибо, – ответил Поланецкий.

– В память о ней, – крепко пожав протянутую им руку, сказала она, – мы должны простить друг другу все взаимные обиды.

– Я уже о них забыл, – отвечал Поланецкий. – Что до меня, я стремился к этому задолго до Литкиной смерти.

– Моя вина, что этого не случилось, простите меня.

Теперь она протянула ему руку. Поланецкий хотел было поднести ее к губам, но заколебался и вместо этого спросил:

– Итак, мир?

– И дружба, – сказала Марыня.

– И дружба.

Глаза ее светились тихой радостью, сообщая лицу такое доброе, доверчивое выражение, что Поланецкому невольно вспомнилась та, прежняя Марыня в лучах заходящего солнца на веранде кшеменьской усадьбы.

Но после Литкиной смерти подобные воспоминания казались ему неуместными, поэтому он поднялся и стал прощаться.

– Вы не останетесь у нас на вечер? – спросила Марыня.

– Нет, мне пора.

– Я скажу Эмильке, что вы уходите, – сказала она, направляясь к двери в соседнюю комнату.

– Она о Литке думает или молится, иначе сама бы пришла. Не надо ей мешать, а я приду завтра.

– И завтра приходите, и каждый день, хорошо? Помните, вы теперь для нас "пан Стах", – сказала Марыня, подходя к нему и с нежностью заглядывая в глаза.

Уже второй раз назвала она его так после Литкиной смерти, и Поланецкий задумался по дороге домой:

"Она ко мне очень переменилась. Держится так, словно уже моя невеста, и все оттого, что дала обещание умирающей девочке. Обязалась меня полюбить – и обязательно себя заставит! Ну, таких у нас хоть отбавляй!"

И внезапная злость охватила его.

"Знаю я эти рыбьи натуры с холодным сердцем и экзальтированной головой, набитой так называемыми принципами. Все ими делается из принципа, во имя долга, а чувств – ровно никаких! Я мог бы дух испустить у ее ног и не добиться ничего, но раз уж долг повелевает полюбить меня, она полюбит, причем всерьез".

В заграничных своих странствиях – или, во всяком случае, в прочитанных романах – Поланецкий сталкивался, видимо, совсем с иными женщинами. Но тут в нем пробудился здравый смысл.

"Послушай, Поланецкий, – заговорил голос рассудка, – но этим как раз и отличаются избранные, преданные натуры, на которые можно положиться, с кем можно связать свою жизнь. Не сходи с ума! Тебе ведь жена нужна, а не мимолетная любовная интрижка". Но Поланецкий не внял своему внутреннему голосу и продолжал упорствовать.

"Хочу, чтобы меня любили ради меня самого".

"Но ведь не важно, за что полюбили, – стал увещевать рассудок, – со временем полюбят и ради тебя самого, это в порядке вещей, важно, что после стольких перипетий и взаимных обид пали вдруг преграды, вот это почти что чудо, поистине божий промысел". Но Поланецкий все дулся.

Наконец на помощь рассудку пришло чувство – то влечение, которое он испытывал к Марыне, делавшее ее желанней всех остальных.

"Любишь ты ее или нет, – говорило оно, – но сегодня, когда ты ощутил ее близость, у тебя дыхание захватило. Отчего же тебя не бросает в дрожь рядом с другой женщиной? Подумай-ка!"

Но у Поланецкого был на все один ответ: "Рыба! рыба с принципами!"

Однако в голове опять промелькнуло: "Лови же ее, если она все-таки предпочтительней остальных. Другие женятся, пора и тебе. Да и чего тебе, собственно, нужно?.. Той любви, над которой ты первый готов посмеяться? Ну, хорошо, любовь угасла, но осталось влечение и убеждение: она – девушка честная и надежная".

"Да, но любовь, безразлично, от ума она или от сердца, – размышлял он, – дает решимость, а какая у меня решимость? Одни колебания, сомнения, которых раньше не было. И вообще, надо еще взвесить, что лучше: панна Плавицкая или приходно-расходное сальдо фирмы "Бигель и Поланецкий"? Деньги – это могущество и свобода, а свободой вполне можно воспользоваться, лишь когда руки не связаны и сердце не занято".

Поглощенный этими мыслями, пришел он домой и лег спать. Во сне привиделись ему березы на песчаных косогорах, ясные голубые глаза, и повеяло теплом от лица, обрамленного темными волосами.

ГЛАВА XXI

Несколько дней спустя, когда Поланецкий собирался утром в контору, к нему пожаловал Машко.

– У меня к тебе просьба, даже две, – сказал он. – Начну с денежной, тут легче сказать "да" или "нет".

– Финансовыми делами я, мой дорогой, занимаюсь в конторе, поэтому начни лучше со второй.

– Контора ваша тут ни при чем, просьба у меня частная. Деньги мне нужны, потому что я, как ты знаешь, женюсь. Расходов у меня больше, чем волос на голове, и вдобавок уйма неотложных платежей. И тебе платить тоже подходит срок – первый взнос по кшеменьской закладной. Так вот, не можешь ты отложить этот платеж еще на квартал?

– Если говорить совершенно откровенно, могу, но не хочу.

– Откровенность за откровенность: а что если я не уплачу в срок?

– Что же, со всяким бывает, – отвечал Поланецкий, – но ты, я знаю, заплатишь, не считай меня, пожалуйста, глупее, чем на самом деле.

– Почему ты так в этом уверен?

– Ты женишься, притом на богатой невесте; слухи о твоей несостоятельности могли бы тебе повредить. Из-под земли достанешь, но заплатишь.

– Из пустого кувшина сам Соломон ничего не выцедит.

– Выцедил бы, поучись он у тебя. Ты, между нами говоря, всю жизнь только этим и занимаешься.

– Так, значит, ты уверен, что заплачу?

– Да.

– Ты не ошибся. И я, конечно, не вправе просить тебя об одолжении. Но я устал от всего этого. Без конца изворачиваться, просить у одного, чтобы заткнуть рот другому, – никаких сил не хватает!.. Но скоро я вроде бы брошу якорь. Через два месяца пристану к берегу, только пара мало в котлах… Что ж, не хочешь выручить, придется кшеменьский лес вырубить, другого ничего не остается.

– Да какой так в Кшемене лес? Старик Плавицкий небось все уже повырубил.

– А за усадьбой, туда, к Недзялкову, большая дубрава.

– Верно, там есть.

– Вы, по-моему, с Бигелем и с такими делами управляетесь. Так вот, купите у меня лес. Мне, по крайней мере, покупателя не искать, а вы будете с барышом.

– Я поговорю с Бигелем.

– Значит, ты не против?

– Нет. Если дешево отдашь, может, я и сам… Но надо прежде прикинуть все выгоды и невыгоды такого дела. И ты тоже прикинь и давай твои условия. Пришли опись, сколько там леса и какого сорта. Я не помню.

– Пришлю через час.

– Тогда я дам тебе вечером ответ.

– Но одно условие я хотел бы оговорить заранее: раньше двух месяцев лес не вырубать.

– Почему?

– Эта дубрава – истинное украшение Кшеменя, и после свадьбы я ее у тебя откуплю, внакладе ты, разумеется, не останешься.

– Там видно будет.

– Кроме того, мергель. Помнишь, ты сам говорил. По оценке Плавицкого его там на миллионы, что, кенечно, ерунда, но в умелых руках и это может оказаться делом прибыльным. Подумайте с Бигелем, я принял бы вас в долю.

– Если дело стоящее, почему бы и нет? Фирма наша для того и существует.

– Но об этом потом, давай вернемся к дубраве. В общих чертах сделка наша такова: я в обеспечение долга уступаю тебе дубраву – или часть ее, в зависимости от стоимости – вместо первого взноса по закладной, а ты обязуешься ее не вырубать в течение двух месяцев.

– Ну что ж, это меня, пожалуй, устраивает, – сказал Поланецкий. – Потом, конечно, возникнут такие вопросы, как доставка леса на железную дорогу и тому подобное, но это мы обсудим при заключении контракта, если вообще до этого дойдет.

– Ну, хоть эта забота с плеч! – вздохнул Машко, потирая лоб. – Мне ежедневно десятки таких вот дел приходится улаживать, представляешь, это не считая переговоров с пани Краславской, которые стоят всего остального. Да еще за невестой ухаживай… – махнул рукой Машко и, запнувшись, прибавил: – Тоже нелегко.

Поланецкий удивленно посмотрел на него. В устах Машко, который слова не скажет без оглядки на светские приличия, это было неожиданно.

– Но не в этом дело… – продолжал между тем Машко. – Помнишь, мы чуть не поссорились перед смертью Литки… Ты был расстроен и раздражен, я упустил из вида, как ты привязан к ней, вел себя просто по-хамски… Прости меня, я сам во всем виноват.

– Кто старое помянет… – отвечал Поланецкий.

– Я к тому, что у меня еще одна просьба. Окажи услугу: друзей у меня нет, родственники, какие есть, того не стоят, а шаферы нужны, ума не приложу, где их взять, куда толкнуться… Приходилось, конечно, вести дела разных знатных баричей… Но просить только ради титула первого попавшегося шута горохового неловко как-то, да и желания нет. А хочется, чтобы шаферами у меня были люди достойные и – скажу прямо – с положением. Теща и невеста придают этому большое значение. Короче: согласен ты быть моим шафером?

– В другое время я бы не отказал. Сейчас все объясню. Ты видишь, у меня ни крепа нет на шляпе, ни плерезов на сюртуке, вроде бы я не в трауре, но поверь: горюю так, будто собственного ребенка потерял.

– Прости, я не подумал об этом, – сказал Машко.

Его слова тронули Поланецкого.

– Если другого выхода не будет… и ты действительно никого не найдешь, придется, видно, согласиться, но, честно говоря, после таких похорон тяжело быть на свадьбе.

Он не сказал, правда, "на такой свадьбе", но Машко угадал его мысли.

– И потом еще одно, – продолжал Поланецкий. – Ты, наверно, слышал о бедняге докторе, который безнадежно был влюблен в твою невесту. Осуждать ее за то, что она не отвечала взаимностью, нельзя, конечно, но он за это жизнью поплатился: уехал куда-то к черту на кулички и умер, понимаешь? А мы в приятельских отношениях были, он мне свои горести поверял, плакался в жилетку… Ну скажи сам, могу я после этого быть шафером другого?..

– Неужто он и правда умер от любви к моей невесте?

– А ты что, не знал?

– Первый раз слышу и просто ушам своим не верю.

– Оказывается, уже помолвка, а не только женитьба меняет человека… Я тебя не узнаю.

– Я же тебе сказал, что устал безумно, просто дух вон, тут уж не до маски.

– До какой маски?

– До такой, что есть две категории людей. Одни живут, как бог на душу положит, поступая по обстоятельствам; у других есть жизненная программа, которой они более или менее придерживаются. Так вот, я отношусь к этим последним. Привык носить благопристойную личину, она стала моей второй натурой. Но представь, что идешь с кем-нибудь в страшную жару; тут и самый что ни на есть comme il faut не выдержит и не только сюртук, но и жилет расстегнет… Вот и я позволил себе расстегнуться.

– То есть?

– То есть я просто потрясен, что кто-то мог без памяти влюбиться в мою невесту, в ней ведь все неестественно: и мысли, и движения, и слова – холодная, чопорная, будто заводная кукла, как ты однажды сказал в сердцах. Так оно и есть, совершенно с тобой согласен. Но я не хочу, чтобы ты думал обо мне хуже, чем я заслуживаю. Да, я не люблю ее, и моя женитьба – это брак по расчету, такому же трезвому, холодному, как сама невеста. Влюблен я был в панну Плавицкую, но она меня отвергла. А на Краславской женюсь ради ее состояния. Ты скажешь, это непорядочно, на это я возражу тебе: тысячи так называемых порядочных людей, которым ты подаешь руку, поступали и поступают так же. И живут, пусть без особых радостей, и никакой трагедии в этом нет. Сначала хуже, потом получше. Приходит на помощь привычка, сближают прожитые вместе годы, которые приносят что-то вроде привязанности, дети; так оно и идет, ни шатко ни валко. И таких браков большинство, потому что большинство предпочитает ходить по земле, а не витать в облаках. Гораздо хуже, если муж, скажем, существо земное, а жена – небесное создание или наоборот, тогда никакое согласие невозможно. Что до меня, я всю жизнь жилы из себя тянул. Родом я из бедной семьи и не скрываю, что хочу выбиться в люди. Можно бы остаться безвестным адвокатишкой и только деньги копить, сколотил бы состояние – сыну открыл в жизни дорогу. Но как это не рожденных еще детей любить, я этого не умею. И потом, сам хочу что-то значить, определенное положение занимать, какое у нас возможно занять, вес иметь в своем кругу. Так вот и вышло: что адвокат наживет, то grand seigneur спустит. Положение, как известно, обязывает. Но мне уже надоело это безденежье и вечное верченье: там отрежешь, тут залатаешь. Вот почему я и женюсь на панне Краславской, а она, в свой черед, выходит за меня, принимая меня за того, за кого я себя выдаю, – за важного барина, который балуется адвокатурой… Так что мы квиты с ней, никакого подвоха, обмана тут нет, или, вернее, оба друг дружку обманываем одинаково. Вот тебе вся правда, можешь, если угодно, меня презирать.

– Клянусь, я никогда не уважал тебя больше, – отвечал Поланецкий. – Кроме чистосердечия, еще и удивительная смелость.

– Благодарю за комплимент, но при чем тут смелость?

– При том, что ты, нисколько не обольщаясь, все-таки женишься на ней.

– Это скорее свидетельствует об уме. Да, я хотел жениться на богатой, но не думай, что взял бы первую попавшуюся! Нет, любезный друг, вступая в брак с панной Краславской, я знаю, что делаю. У неб масса достоинств, для такого брака поистине неоценимых. Женой она будет малоприятной: холодной, надутой, даже высокомерной, если ее не приструнить. Зато соблюдение приличий для них с матерью – настоящее священнодействие, они до тонкостей знают, что "принято", что "не принято" и вообще все так называемые светские условности. Это во-первых. Во-вторых, она уж никак не авантюристка по натуре, и хотя совместная жизнь с ней радости не сулит, но не сулит и скандалов. И потом, она во всем очень педантична, а это немаловажно не только в отношении религиозных обрядов, но и будущих супружеских обязанностей. Счастья с ней я не узнаю, зато обрету покой, и, как знать, может, от жизни больше и требовать нельзя. И тебе, друг мой, тоже советую: выбирай жену прежде всего спокойную. Возлюбленная может быть какая угодно: пикантная, пылкая, романтичная, утонченная. Но в жене, с которой надо жизнь прожить, ищи того, на что можно опереться: уравновешенности.

– Никогда я тебя глупым не считал, но ты, оказывается, еще умнее, чем я думал.

– Возьми наших женщин, к примеру, из деловых, финансовых кругов. Они воспитываются на французских романах, и знаешь, кем потом становятся в собственных глазах?

– Представляю более или менее, но с удовольствием послушаю тебя, ты сегодня завидно красноречив.

– Непогрешимыми богинями и судительницами.

– А для мужей?

– Лицемерками и мучительницами.

– Это, пожалуй, больше относится к очень богатой и не имеющей традиций среде. Там – все внешность и туалет, а внутри – не душа, а более или менее изящный хищный зверек.

– Да, но именно этот мир с его богатством и роскошью, с его забавами и повальным дилетантизмом – художественным, литературным, даже религиозным, задает тон и всеми дирижирует.

– Нас это пока не коснулось.

– Нас пока еще не очень. Впрочем, бывают и исключения, тем более вне этой среды. Вот хотя бы панна Плавицкая. Какое спокойное, безмятежное счастье сулит жизнь с такой женщиной, притом очаровательной! Но увы, она не про меня.

– Ай да Машко! В уме твоем, должен признаться, я не сомневался, но пылкости такой не ожидал.

– А как ты думал! Ведь как-никак я в Плавицкую был влюблен, а женюсь вот на Краславской.

Последние слова Машко выговорил чуть ли не со злостью. Наступила минутная пауза.

– Значит, ты отказываешься быть у меня шафером? – спросил он.

– Дай подумать.

– Через три дня я уезжаю.

– Куда?

– В Петербург. По делам. И пробуду там недели две.

– Когда вернусь, дам тебе ответ.

– Ладно. Сегодня же пришлю тебе план дубравы с указанием количества и размера стволов. Главное – пока не платить!

– А я сообщу тебе мои условия.

Назад Дальше