Семья Поланецких - Генрик Сенкевич 27 стр.


Невеста в белом платье была хороша необыкновенно, не портили ее даже красные глаза. Загадочное, сонное выражение сообщало ее лицу какую-то особенную женственность и прелесть. Чем-то она напоминала картины Перуджино. Внезапно оживляясь, она вспыхивала, как лампа матового стекла, но быстро угасала, что, впрочем, не лишало ее очарования. В тот вечер в легком белом платье она казалась привлекательней обычного. И Поланецкий отметил про себя: эта женщина с холодным сердцем и холодным умом – вполне подходящая жена для такого вот Машко, для которого тоже важней всего светские приличия. Уже сейчас можно предсказать: их супружеская жизнь уподобится прохладному серому дню, когда солнце не греет, но зато и грозы можно не опасаться. Вот сидят оба в углу гостиной, в стороне от остального общества, но не дальше, чем предписывается правилами хорошего тона, и внимания оказывают друг другу ровно столько, сколько полагается; Машко с ней нежен, но в меру, в его обхождении угадывается прежде всего желание выглядеть вполне correct, – и она платит ему той же монетой. Любезно улыбаются, заглядывают друг дружке в глаза, он разговорчивей, как и пристало будущему главе семейства; словом, являют собой самую идеальную и образцовую пару, если подходить со светскими мерками. "Я бы не выдержал такой пытки", – думал Поланецкий. И вдруг вспомнил беднягу доктора, который так любил ее, а теперь гниет в могиле где-то в тропиках, всеми позабытый, будто его и не было на свете, а она сидит себе невозмутимая, вся в белом, со светской улыбкой на устах. Его взяла злость. Он не просто порицал ее спокойствие, ему претила бесчувственность, эта летаргия души, недуг, еще недавно столь модный и громогласно превозносимый поэтами, почитаемый за нечто демоническое, но с тех пор изрядно опошлившийся и ставший верным признаком умственной и моральной нищеты. "Дура самая настоящая, и еще бессердечная притом", – подумал он. И понял, почему Машко не верит в их благородство, и Машко сразу вырос в его глазах как проницательный и умный человек.

Затем он принялся сравнивать с Краckавской свою невесту и с удовлетворением установил: "Нет, Марыня на нее не похожа". Глядя на нее, он отдыхал душой. Краславская была словно тепличный цветок, лишенный притока вольного воздуха, а от Марыни веяло свежестью и силой. Но, даже подходя со светскими мерками, сравнение оказывалось в пользу Марыни. Поланецкий не был противником так называемой светскости, которая если не всегда, то часто свидетельствовала, по его понятиям, о душевном благородстве, особенно у женщин. И, переводя взгляд с одной на другую, пришел к заключению, что Краславской светскость привита воспитанием, отчего она держится несколько неестественно, а у Марыни это врожденное. Это натура ее, родовая суть, облагороженная вековой культурой, у Краславской же – наружность, наряд. Не во всем соглашаясь с Букацким, но отдавая должное меткости его суждений, он вспомнил, как тот говорил: женщин, независимо от происхождения, можно разделить на патрицианок, у которых культура, нормы поведения, духовные потребности в самой крови, и на плебеек, для кого все это нечто вроде мантильи, накидываемой к приходу гостей.

И, любуясь благородным профилем Марыни, Поланецкий с самодовольством парвеню, который женится на княжне, подумал, что будущая его жена в полном смысле слова патрицианка. К тому же патрицианка красивая. Женщине, чтобы заблистать, недостает подчас фона да капельки счастья. Так и Марыня, после Литкиных похорон показавшаяся Поланецкому чуть не дурнушкой, поражала теперь своей красотой. По сравнению с ней Краславская была точно линялое платье рядом с новым, и, если бы приданое Марыни могло тягаться с ее внешностью, она прослыла бы здесь первой красавицей. Братья Выжи, вздевая пенсне на носы, уже и так с интересом обращали к ней свои лошадиные лица, а барон Кот "из Дембна" развязно заметил: хорошо, что она помолвлена, а то бы и он "втюрился".

В тот вечер Поланецкий обнаружил, что ревнив, – свойство, которого он раньше за собой не замечал. Причем ревнив совершенно безосновательно: ведь он много раз имел возможность убедиться, что Марыня вне всяких подозрений и ей слепо можно верить. В свое время он ревновал ее к Машко, но то было понятно, а теперь сам становился в тупик: почему так бесит его, что какой-нибудь Коповский с личиком херувима и птичьими мозгами подсаживается к Марыне и из приличия занимает ее дурацким разговором, а она тоже из приличия любезно ему отвечает. "Не может же она, в самом деле, язык ему показать!" – стал он себя урезонивать. Но потом ему показалось, что она больно уж часто к нему поворачивается, слишком ласково смотрит и чересчур благосклонно с ним беседует. И за ужином, сев рядом с ней, он угрюмо молчал, а на вопрос, что с ним, не нашел ничего лучше, как сказать:

– Не хочу портить впечатление, произведенное на вас паном Коповским.

Ей приятно было, что он ревнует, и она, сделав усилие, чтобы не рассмеяться, взглянула на него с притворной серьезностью.

– Вы тоже находите, что в нем что-то есть?

– Еще бы! Когда он по улице идет, можно подумать, что прическу свою несет, проветривает, чтобы ее моль не съела.

– Гадкий ревнивец! – прошептала Марыня, все еще сдерживая смех, но в глазах ее запрыгали веселые искорки.

– Я? Вот уж нет.

– Ну так и быть, перескажу наш разговор. Вчера во время концерта – вы, наверно, слышали – у одного музыканта был каталептический обморок. Кто-то рядом с нами заговорил об этом, и я так, между прочим, спросила у Коповского, приходилось ли ему видеть случай каталепсии. Знаете, что он мне на это ответил? Что у каждого может быть свое мнение. Ну, как вам это нравится? Не правда ли, что-то в нем есть?

Поланецкий, перестав сердиться, рассмеялся.

– Он не понимает, о чем его спрашивают, вот и отвечает невпопад, – сказал он.

Остальную часть вечера они проведи вместе в добром согласии. Прощаясь – Плавицкие не могли его подвезти в двухместной пролетке, – Марыня спросила:

– Придете к нам завтра обедать, противный вы насмешник?

– Приду, потому что люблю вас, – отвечал Поланецкий, укрывая ей ноги меховой полостью.

– И я вас, – шепнула она ему на ухо, словно сообщая великую тайну.

И хотя он сказал, что чувствовал, слова Марыни были ближе к правде.

Домой Поланецкий возвращался в сопровождении Машко. По дороге говорили о вечере. И Машко рассказал, что перед прибытием гостей попытался было поговорить с Краславской на деловую тему, но не получилось.

– Была удобная минута, – объяснял он, – и я совсем было решился, конечно, в самой деликатной форме, спросить. Но смелости не хватило. Да и вообще, почему, собственно, сомневаться, что у моей невесты есть приданое? Потому только, что они обходятся со мной лучше, чем я ожидал? Шутки шутками, но я боюсь заходить слишком далеко. Что, если мои опасения окажутся напрасными и деньги у них есть? Тогда моя чрезмерная настойчивость может показаться слишком уж утилитарной. Этого тоже не стоит упускать из вида, чтобы не потерпеть крушения у самой гавани.

– Ну ладно, допустим – и скорей всего это так, – что деньги у них есть. А если нет? Что ты намерен делать? Порвешь с ней или женишься все-таки?

– Нет, в любом случае не порву, потому что ничего не выгадаю. Если свадьба расстроится, все равно меня это от банкротства не спасет. Выложу им начистоту, в каком я положении, и, полагаю, панна Краславская сама мне откажет.

– А если не откажет?

– Тогда влюблюсь в нее и постараюсь как-нибудь поладить с кредиторами. Перестану, как ты говоришь, "барина из себя строить" и примусь зарабатывать на нас обоих. У меня репутация неплохого адвоката. Впрочем, ты знаешь.

– Весьма с твоей стороны похвально, но ни мне, ни Плавицким от этого еще не легче.

– Вы в лучшем положении, чем другие, – у вас на крайний случай остается Кшемень. Ты возьмешь имение в свои твердые руки и сумеешь выжать из него доход. Хуже с теми, кто верил мне на слово; честно говоря, это меня больше волнует. Я пользовался полным доверием – и до сих пор еще пользуюсь… Это мое самое больное место; но если б немножко подождали, выкрутился бы как-нибудь… А капелька семейного счастья только помогла бы работать…

Машко не докончил: они были у дома Поланецкого. Но перед тем как попрощаться, он сказал вдруг:

– Я знаю, в глубине души ты меня считаешь мошенником. Но я честней, чем тебе кажется. Да, я важного барина из себя строил, как ты выражаешься, мне ужом приходилось изворачиваться, не всегда идти к цели прямым путем. Но я устал ловчить и, честно говоря, истосковался по счастью, которого в жизни не имел. Поэтому и хотел жениться на твоей теперешней невесте, хотя у нее нет состояния. А что до панны Краславской, веришь ли, иногда мне хочется, чтобы и у нее не оказалось денег, но чтобы она не отвернулась от меня, узнав, что и я весь тут. Честное слово… Ну, спокойной ночи!

"Ну и ну! – подумал Поланецкий. – Это что-то новое".

Войдя в ворота, он в удивлении остановился перед своей квартирой: оттуда доносились звуки фортепиано. Это оказался Вигель, который ждал его уже часа два, по словам слуги.

Сперва Поланецкий встревожился, но рассудил, что он не стал бы играть, случись что-нибудь. И действительно: Бигелю срочно понадобилась его подпись по делу, которое предстояло завершить завтра утром.

– Чего же ты не оставил бумагу и не пошел домой спать? – спросил Поланецкий.

– А я уже поспал у тебя на диване, а потом сел поиграть. Когда-то я изрядно играл на фортепиано… не хуже, чем на виолончели, но сейчас пальцы не слушаются. Твоя Марыня, кажется играет. Когда в семье музицируют, это приятно!

– Моя Марыня? – засмеялся своим добрым, сердечным смехом Поланецкий. – Моя Марыня играет совсем по евангельскому изречению: "Не ведает левая, что творит правая". Она, бедняжечка, ни на что не претендует, играет, разве уж очень попросят.

– Ты вроде бы подтруниваешь, но так трунят только влюбленные.

– А я и есть самый настоящий влюбленный. По крайней мере, мне так кажется. И в последнее время все чаще, должен тебе сказать. Выпьешь чаю?

– Пожалуй. Ты от Краславских?

– Да.

– Ну и как там Машко? Пристает наконец к берегу?

– Мы только что расстались. Он меня проводил до самого дома. Машко – он иной раз такое скажет… Кто бы ожидал.

Обрадовавшись собеседнику – ему давно хотелось поговорить по душам, – Поланецкий пересказал Бигелю свой разговор с Машко, выразив удивление относительно того, что даже такому человеку не чужды романтические порывы.

– Он не мошенник, – сказал Бигель, – он только еще вступил на этот скользкий путь, и все из-за тщеславия и боязни, что скажут в свете. Но, с другой стороны, эта боязнь и спасает его от окончательного падения. А что до романтических порывов… – Бигель откусил кончик сигары, осторожно поднес к ней спичку, закурил, наморщив лоб, затем сел поудобней и продолжал: – Букацкий отпустил бы в связи с этим десяток иронических замечаний насчет нашего общества. Он вот издевается над тем, что мы не можем жить без привязанностей, – помнится, ты так мне говорил. Считает, что это глупо и бессмысленно, а по-моему, это добрый знак. Каждый должен в жизни что-то совершить, а мы что можем? Денег у нас нет, практического ума и дальновидности мы почти лишены, хозяйствовать не умеем; единственно, что нам дано, – кого-то или что-то любить: дар почти неосознанный, скорее настроение, наклонность или потребность. Я ведь, знаешь, человек деловой, положительный, здраво на вещи смотрю. И об этом только из-за Букацкого говорю… Потому что в другой стране твой Машко был бы шельма первостатейный. Я много знаю таких. А у нас и под личиной мошенника что-то человеческое можно обнаружить – и ничего удивительного тут нет! Ибо пока в душе тлеет хоть искра добра, ты еще не совсем оскотинился, а в нас есть эта искра благодаря потребности любить.

– Ты мне Васковского напоминаешь. То, что ты говоришь, очень похоже на его теорию о миссии славян как самого молодого европейского народа.

– Васковский тут ни при чем! Я говорю, что думаю. И убежден: без этого мы на части распадемся, как бочка без обруча.

– Послушай, что я тебе скажу. Я давно это для себя решил. Любить или не любить что-то или кого-то – это каждый вправе выбирать. А вот вообще не любить, ничего и никого, – нельзя. Я много думал об этом. После смерти Литки казалось мне и кажется иногда до сих пор, будто что-то во мне перегорело. Бывают минуты – не знаю, как тебе объяснить, – апатии, опустошенности, сомнения меня одолевают, и если я все-таки женюсь, то поступаю сознательно, чтобы эта неопределенная потребность в любви получила твердую, реальную почву…

– Не только поэтому, – возразил неумолимо логичный Бигель, – ты ведь не из чисто рассудочных побуждений женишься. Невеста твоя – славная, красивая девушка, тебя к ней влечет, и не внушай себе, будто это не так, а то я и тебя в притворстве заподозрю… А сомнения, милый мой, это перед женитьбой вещь обычная. Вот я, вроде бы никакой не философ, а перед свадьбой раз по десять на дню себя спрашивал: крепко ли я свою невесту люблю? И так ли, как надлежит? И может это не любовь, а страсть? Бог знает что выдумывал! А женился – жена мне попалась хорошая – и успокоился. И вам с Марыней будет хорошо, только не надо усложнять, в себе копаться, свои ощущения анализировать, это самое последнее дело.

– Может, и так, – отвечал Поланецкий. – Я не из числа тех, кто, лежа кверху брюхом, с утра до вечера копается в себе, но все же нельзя на некоторые факты глаза закрывать.

– На какие факты?

– На такие, например, что вначале мое чувство к Марыне было иным. Надеюсь, оно снова станет прежним, к этому, кажется, идет. Женюсь я вопреки этим своим наблюдениям, закрываю на них глаза, но совсем откинуть их не могу.

– Ну что ж, дело твое.

– Но еще я считаю, что лучше пусть окна выходят на солнечную сторону, иначе в квартире будет холодно.

– Вот это ты хорошо сказал.

ГЛАВА XXIX

Зима между тем пошла на убыль, пост близился к концу, а тем самым приближался и срок свадьбы как Поланецкого, так и Машко. Приглашенный шафером Букацкий прислал Поланецкому письмо, в котором, между прочим, говорилось: "Выводить высшую творческую силу из естественного состояния абсолютного покоя и принуждать ее при помощи брака воплощаться в крикливое земное существо, которому потребна люлька и которое развлекается тем, что засовывает в рот большой палец ноги, преступно. Однако же, поскольку у вас топят лучше здешнего, я приеду".

И действительно, за неделю до праздников он приехал и привез в подарок Поланецкому искусно изукрашенный листок пергамента, вроде извещения о смерти, на котором под соответствующей эмблемой – песочными часами – значилось: "Станислав Поланецкий после продолжительной и тяжелой холостяцкой жизни…" и т. д.

Подарок понравился Поланецкому, и назавтра около полудня он понес его показать Марыне. У него совершенно вылетело из головы, что было воскресенье, и, заранее предвкушая, как приятно они проведут время до обеда, он был огорчен и разочарован, увидев Марыню в шляпе.

– Вы уходите? – спросил он.

– Я в костел. Сегодня ведь воскресенье.

– Верно! Как же это я забыл? А я думал, мы вместе посидим… Так было бы славно…

– А служба божия? – спросила она просто, подняв на него свои спокойные голубые глаза.

Поланецкий не придал ее словам особого значения, не предполагая, что в духовном перерождении, которое ему суждено будет пережить, они именно бесхитростностью своей окажут на него определенное действие.

– Служба божия, – повторил он машинально. – У меня есть время, пойдемте.

Марыня искренне обрадовалась.

– Чем я счастливей, тем сильнее верую, – призналась она по дороге.

– Это знак душевного здоровья, другие только в беде про бога вспоминают.

В костеле Поланецкому опять пришло на мысль то, о чем уже думалось ему в Вонторах, где в первое его посещение Кшеменя были они с Плавицким у обедни: "Философские учсния и школы проходят бесследно, а служба – службу правят по-прежнему". В этом было для него что-то необъяснимое. Тяжело пережив смерть Литки, он постоянно возвращался мыслями к этим загадочным вопросам. Стоило только оказаться на кладбище, в костеле или в иных каких-то обстоятельствах, не связанных прямо с повседневностью, как он задумывался о загробной жизни. И его поражало, что, несмотря на все философствование и сомнения, люди живут, словно заранее уверенные в этой будущей жизни. Как много делается во имя ее; сколько мелких эгоистических желаний подавляется, сколько воздвигнуто костелов, больниц, приютов, домов призрения в надежде, что за это воздастся на небесах.

Еще сильней его поразило соображение: ведь чтобы примириться с жизнью, надо сперва примириться со смертью, а без веры в какое-то загробное воздаяние возможно ли это? Когда же веришь, вопрос отпадает сам собой, будто его и не было. Живи себе и радуйся жизни. Ибо если так, чего еще желать? Впереди иное бытие, манящее хотя бы уже своей неведомостью, и надежда на это несет мир и покой. Пример тому Марыня. Из-за близорукости она низко склонялась над молитвенником, но, едва поднимала лицо, Поланецкий видел на нем такую безмятежность, отрешенность, просветленность – поистине ангельские. "Вот она счастлива и всегда будет счастлива, – говорил себе Поланецкий, – к тому же еще и умница; потому что, будь правда на противоположной стороне, исканье ее давало бы хоть какое-то удовлетворение, а так… Изводиться из-за неразрешимых загадок просто глупо".

Поланецкий не мог забыть выражения Марыниного лица и сказал на обратном пути:

– В костеле вы напомнили мне Фра Анджелико. У вас было такое безмятежное и счастливое выражение.

– А я и на самом деле счастлива. И знаете, почему? Потому что я сейчас лучше. Прежде я таила в сердце обиду и неприязнь и никакой надежды впереди, так было горько, даже вспомнить страшно! Говорят, несчастье облагораживает, но я, видно, не отношусь к таким избранным натурам. Не знаю, может, и облагораживает, но горечь, обида, озлобленность отравляют, как яд…

– А вы очень меня ненавидели?

– Очень. По целым дням только и думала о вас, – взглянув на него, ответила Марыня.

– В проницательности Машко не откажешь, – заметил Поланецкий. – Он сказал как-то: "Она не меня любит, а тебя ненавидит".

– Ой, да! Вот уж ненавидела…

За разговором они дошли до дома. Поланецкий не мог отказать себе в удовольствии показать Марыне пергамент. Но ей шутка не понравилась. Брак был освящен в ее представлении не только чувством, но и религией. "Такими вещами не шутят", – сказала она, признавшись, что Букацкий ей неприятен.

Букацкий явился после обеда. За несколько месяцев, проведенных в Италии, он отощал еще больше, что говорило явно не в пользу кьянти, якобы исцеляющего от катара желудка. Нос его заострился наподобие кончика ножа, а уморительное, с кулачок, иронически улыбающееся личико стало словно фарфоровое. От приходился родней и Поланецкому, и Марыне и потому без стеснения нес всякий вздор. Прямо с порога заявил, что ввиду участившихся везде случаев помешательства помолвка их нисколько его не удивляет, хотя огорчает, и приехал он в надежде еще спасти их, но теперь видит, что поздно и остается только смириться. Марыня рассердилась.

– Побереги свое остроумие для свадебного застолья, – укорил и хорошо к нему относившийся Поланецкий. – Скажи лучше, как поживает Васковский?

Назад Дальше