Преодоление игры - Любовь Овсянникова 6 стр.


Именно у Таи я впервые увидела куклы, которые можно было переодевать. Вообще–то куклы я не любила, особенно, если девчонки начинали играть в дочки–матери. Фу, как мне это было неприятно видеть маленьких девочек, занятых качанием на руках мнимых младенцев и завыванием колыбельных песен! Но тут было другое дело, тут куклы служили моделями настоящего ателье мод, были участницами интересного дела. И мы часами возились с ними, придумывая нехитрые наряды и изготавливая их прямо по месту.

Хата бабушки Дуни жива еще и посейчас. Она по–прежнему стоит на углу центрального большака и нашей улицы. Для меня она всегда отличалась чистотой и уютностью. А поскольку младшие дети бабушки Дуни дружили с моей сестрой и мы часто бывали там, то была также мне хорошо знакома. Это я вспомнила к тому, что ни в одной из хат мы с Таей не сидели летом с такой охотой, как тут.

Но иногда, долго оставаясь без движения, замерзали - глиняные хаты достаточно теплые зимой и прохладны летом - и тогда спешили на солнышко и начинали бегать. Повод придумывался сам собой.

Однажды Тая предложила наперегонки перебегать дорогу перед носом машин, идущих по большаку. Кажется, то был август - разгар жатвы, множество полуторок и изредка мелькавших новеньких ЗИЛов на всех парах возили урожай с полей на "Заготзерно".

Несколько раз перебежать дорогу удалось, хоть водители и показывали нам кулаки в окно. Но хорошее всегда сменяется плохим, а успех - неудачей. Неудача постигла именно меня. В очередном забеге, сделав пару шагов, я споткнулась и упала прямо посреди проезжей части. Машина приближалась, а я не могла подняться, даже не могла уползти.

Ушибленное и счесанное колено так болело, что его словно заклинило, а меня - парализовало, пригвоздило к земле. Возможно даже, я зашибла бок, и мне забило дыхание, теперь трудно сказать. Знаю только, что, не очень–то страдая от боли, я, однако, не могла двинуться, и это было страшнее всего, потому что машина неуклонно надвигалась, не сбавляя скорости, а я все еще лежала на дороге - бревно–бревном. Мне пришло в голову, что водитель нас просто не видит, хоть мы изрядно помелькали у него перед глазами, и это вселило в меня ужас, от которого скоро полыхнул огонь паники. Кажется, я сама чувствовала, какими страшными стали мои глаза, следящие за подступающей смертью.

Тая мужественно металась туда–сюда, то отскакивала в сторону, то снова возвращалась и тянула меня за руку на обочину. Как можно было не видеть нас? А я продолжала не владеть своим телом и ничем не помогала подружке оттащить меня подальше от опасности. Дикими глазами я следила за машиной, в совершенной беспомощности растянувшись у нее на пути. Помнится, я даже сообразила, что она едет с поля в поселок - значит, с зерном, тяжелая, и остановиться ей труднее, чем пустой. Дистанция между мной и машиной сокращалась, и места для маневра, чтобы объехать меня, уже не оставалось.

Тая, видимо, решила погибать вместе со мной - она больше не убегала и обреченно тянула меня, не отвлекаясь ни на что, с такой силой, что моя поза начинала меняться. Кажется, у нее что–то получилось, и она сдвинула меня с места. И тут со мной что–то произошло, я нашла в себе силы раз–другой оттолкнуться ногой от дороги, помогая своей спасительнице. Наконец Тая уволокла меня с проезжей части.

Я все еще лежала на обочине, когда машина со свистом промчалась мимо, едва не отдавив мне ступни и обдав меня завихрившимся воздухом и пылью. По–моему, скорость она так и не сбросила, и если бы не Тая, пришлось бы мне погибнуть от наезда, как теперь это называют.

Слыша теперь от некоторых людей о желании экстремального отдыха и адреналина, я вспоминаю тот случай. И конечно, воспринимаю их с осуждением, как и себя, тогдашнюю дошкольницу. Но дошкольнице–то простительно, а что сказать о взрослых безумцах?

Просто дежурная медсестра

Тогда только начался учебный год, последний в моей школьной жизни. Стоял солнечный приятный сентябрь с обилием овощей и фруктов, с арбузами и дынями, виноградом… Это была настоящая роскошь - сезон, когда можно не тратить время на кухню, стряпню и мытье жирной посуды, потому что кусок хлеба с ломтем арбуза вполне заменял обед или ужин.

Хорошо помнится тот будний день: родители на работе, я дома оставалась одна. Стряпать для себя не хотела, просто с утра чего–то перехватила - то ли яблок, то ли помидор, радуясь, что на подготовку уроков остается больше времени. Но перед уходом в школу поесть все–таки захотелось, и я приготовила себе любимое блюдо - картошку, жаренную на смальце, очень вкусную и сытную еду.

Школьный день клонился к завершению, не выявив никакой экстраординарности и оставаясь в рамках установленного расписания. Но вот на последнем уроке, когда учитель географии монотонно и скучно рассказывал о залежах полезных ископаемых нашей страны, тыкал указкой в карту, развешенную на доске, и сыпал названиями месторождений, у меня перед глазами поплыли все горы и реки, их обозначения и названия. Стало беспричинно весело и приятно - проявились самые верные признаки эйфории от высокой температуры. Но откуда мне было об этом знать? Конечно, я чувствовала свое возбуждение, понимала, что это какое–то измененное состояние, но коль оно мне не мешало, то и огорчаться, с моей точки зрения, не стоило. Тем более что это был не просто последний урок, а последний урок последнего дня рабочей недели - впереди меня ждал сравнительно долгий отдых и та приятность, что родители будут дома.

Здание нашей школы было маленькое, и обучение проводилось в две смены. По понятным причинам мы, старшеклассники, занимались во вторую смену. Поэтому домой я пришла уже в плотно сгустившихся сумерках, и при искусственном свете родители не заметили творящихся со мной перемен.

Наутро, однако, я проснулась квелой, не отдохнувшей и сразу пожаловалась на головную боль. Мне измеряли температуру и ахнули - больше 40. Первой пришла мысль о простуде. А тут выбирать не приходилось, больному полагалось тепло и горячее питье. В тот день мама поила меня чаем с малиновым вареньем, сбивала жар аспирином и примочками с уксусом, но бесполезно. Состояние мое ухудшалось, даже аппетит, никогда не подводивший меня, тут пропал, что дополнительно сокрушало родителей.

- Поешь, - упрашивала мама. - Я бульон из куропатки сварила.

- Не хочется…

Сельские люди и посейчас отличаются особой скромностью и деликатностью и никогда не тревожат официальных лиц своими нуждами, если еще можно терпеть. Касается это и врачей. Их не вызывали по пустякам, а элементарная простуда именно пустяком и считалась. Если бы мне с наступлением понедельника не надо было идти в школу, то врача бы, скорее всего, не вызвали бы вовсе. А так пришлось - ради справки об уважительной причине пропуска уроков. Правда, к понедельнику вдобавок ко всем неприятностям у меня открылась рвота, но это никого не встревожило - при высокой температуре еще и не такое бывает. Анна Федоровна, наш поселковый терапевт, главврач и акушерка в одной упаковке, пришедшая на вызов, поприкасалась ко мне холодным фонендоскопом и глубокомысленно подтвердила мамин диагноз: простуда. Только уточнила - воспаление легких.

Несколько слов об этой низенького роста полной чернавке с мелкими чертами лица, бусинно блестящими завидущими глазками и приклеенной к лицу улыбкой. Она была немногим моложе моих родителей, лет на пять–семь, имела троих детей, со старшей из которых я тогда встречалась в общих компаниях, отличалась немногословностью, кажущейся многозначительной. Внешне довольно интеллигентная, аккуратная и вежливая, она отвечала всем требованиям врача, казалось, ей можно доверять и на нее можно положиться. Это впечатление было тем опаснее и подлее, что являлось полной противоположностью настоящей сути - эта не весьма успешная в профессиональном смысле дамочка ловко устроилась в сельской больнице и тихо извлекала из этого доступную пользу. Примерно так бывает с выброшенным со старым матрацем клопом, по счастливой случайности попавшим в ласточкино гнездо, где худо–бедно всегда есть прокорм.

- Что у тебя болит? - спросила она, поглядывая на маму и прикидывая, что в этой ситуации может быть интересным лично для нее.

Сейчас это легко представить, как у Анны Федоровны складывались отношения с другими жителями поселка. Я имею в виду женщин, нуждающихся в абортах. Сейчас - легко. Тогда же, в то время, рассказы некоторых бывших больных о ее притязаниях шокировали, правда, и этих больных, и их рассказы я узнала чуть позже. Наверное, и моя мама платила вымогательнице, но только в весьма специфических ситуациях, а не тут, где врач должен был лечить больного по своим прямым и непосредственным обязанностям.

- Не знаю, - сказала я от неумения болеть и общаться на сей счет, а потом вспомнила свои жалобы маме и добавила: - голова.

Анна Федоровна прописала мне какие–то таблетки, выдала маме рекомендации по уходу за мной, пожаловалась на пыль на дорогах и ушла. Несколько дней я еще лечилась дома. Запомнилось одно - все мною съедаемое ровно в течение четверти часа покидало организм, ухудшая самочувствие отчаянными болями в животе. Я теряла силы, худела на глазах. Высокая температура и невозможность подкрепляться едой привели к головокружениям, и я уже не вставала с постели.

Как ни неудобно было маме за то, что я не могла выздороветь и тем добавляла хлопот бедной–бедной Анне Федоровне, но пришлось вызывать ее вторично. Теперь единственный в селе врач своей милостью меня госпитализировала. Я попала в общую палату с кучей больных бабушек, которых мне было жальче, чем себя - они стонали и охали и поверяли друг другу неимоверные страдания. Родители уже не знали, чем меня кормить. Папа приносил рыбные деликатесы, соленья и копчености, мама - изобретала чудеса домашней кулинарии, приготавливала мои любимые голубцы в капустных листьях на томатной подливе, но стоило мне что–то съесть, и я снова сотрясалась в судорогах. Наконец, стало еще хуже - от одного запаха еды появлялась тошнота, и конвульсии повторялись, вытряхивая из меня последние остатки жизнеспособности. Любезные бабушки, лежащие со мной в одной палате, рекомендовали ничего не есть и отдавать свои съестные припасы им - чтобы те не портились. Я так и делала. Только это мало походило на процесс выздоровления.

При очередном обходе больных Анна Федоровна, прослушав меня с таким видом, словно одно ее прикосновение должно производить целебный эффект и не производит его исключительно по моей природной непригодности к жизни или вредности, разочарованно покачала головой.

- Переведите ее в угловую одиночку, - распорядилась она, с улыбкой похлопав меня по груди, и ничего нового к прошлому лечению не прибавив.

Скоро я оказалась одна в плохо освещенной и сырой палате, очень маленькой, кровать в которой стояла вдоль окна, как раз напротив двери. Я потеряла представление о времени, о событиях, о порядке вещей. Как я узнала позже, эта палата предназначалась для безнадежных больных, которые должны были умирать здесь, а не на глазах у остальной выздоравливающей публики и тем шокировать ее. И перевела меня туда Анна Федоровна не зря - мои дни были сочтены.

Я лежала практически неподвижно и, повернув голову вправо, смотрела в окно, удовлетворяясь его малым прямоугольным обзором. Помню, увидела однажды чистый кусок неба цвета серой дымки с легким голубым отливом, скорее напоминанием о голубом: ровного, совершенно безоблачного, кажущегося непроницаемым, словно это было не небо, а паутинный покров, заткавший настоящую бездонную пропасть. Застывшие, неживые декорации.

Чуть ниже справа в видимом поле маячила рябиновая ветка, живущая своей жизнью, земной. Промелькнувшая там неопределенная тень отвлекла меня. Я перебросила взгляд - ветка качалась под тяжестью усевшейся на нее огромной серой вороны с куском съестного в клюве. Примостив добычу на разлапистой листве, птица прижала ее лапой и, сотрясаясь всем телом, питалась. Напоминание о еде мне не понравилось, и я снова посмотрела выше.

Теперь там, посредине все той же ровной одинаковости, неизменности, серебрилась тучка, формой напоминающая летящую птицу. Когда же она выскочила сюда, как смогла остаться такой же компактной, - подумала я и вслед за этим отметила, что эта птица летит. Облачко фантастически быстро меняло форму и плотность, оно не так расплывалось, как становилось прозрачным. И скоро совсем исчезло. И ни крика вокруг, ни вздоха. Просто: было - и не стало. Но так казалось только нам, наблюдающим со стороны. А вверху вихри и ветры рвали пространство над землей! Как сильны они были, как неистовы! Так и меня не станет: незаметно для других, но с бурею огорчений для себя. И тоже ничто не вздрогнет, не проронит звука - природа окутает мой уход обыденностью, придаст ему целесообразности и мило продвинет меня в свои каналы пищеварения, как ворона добытый кусок еды.

Ранее утро, туманное утро, оседало на поверхность земли влагой, и прозрачная веселая капля росы играла на кончике сохранившего зелень листика.

Помню еще два визита. Идя на уроки, ко мне забежала подруга Рая. В палату ее не впустили, но принесли от нее посылку. Это была все та же моя любимая картошка и жареный голубь. Не удивительно: Раин просторный дом стоял на отшибе - раздолье для содержания голубей. У них был даже свой прудик с карасями, не говоря уж о корове и чудном луке–порее, который по весне мы любили поедать со сметаной, густой как масло. В окно Рая увидела мое сильно исхудавшее, изменившееся в цвете лицо и заплакала.

- Поешь, - сдержанно сказала она. - Тебе надо подкрепиться.

- Не хочется.

- Ну хотя бы мясо, - просила Рая. - Ты же любишь такое.

Чтобы не огорчать ее, я принялась есть и неспешно глотать разжёванное. Я специально тянула время, зная, что долго эта благодать продолжаться не будет. Раю следовало постараться быстрее отправить в школу. Кое–как мне это удалось, и едва она исчезла с поля зрения, как у меня снова открылась рвота.

А после работы в окно постучала мама и долго плакала, что–то произнося. Маму я уже не слышала - мой слух ослабел, словно я ушла под воду. Бьется, как птичка, - только подумалось мне, без сожаления к себе. Мама–то знала, что это за палата, хотя и надеялась на лучшее. Я представляю, как она, превозмогая неловкость, надоедала Анне Федоровне, ходила за ней тенью с расспросами о моем самочувствии и просьбами помочь мне. А та, несомненно, очень обещала. И улыбалась, сверкая маленькими черными зеницами.

- Не плачь, мне не больно, - постаралась я успокоить маму.

Больше я не помню ни обходов, ни визитов, которые, наверное, были. Так прошло еще несколько дней.

И вот как–то вечером ко мне зашла медсестра, принимающая ночное дежурство. Это было необычное событие, ибо средний медперсонал лишь выполнял предписания врача и своей инициативы ни к чему не проявлял.

Стоит сказать несколько слов об этой медсестре. Теперь мне не у кого уточнить ее фамилию. Кажется, ее звали Екатерина Георгиевна. Это была высокая, худая и стройная брюнетка с красивым белокожим лицом, всегда очень сосредоточенная, неулыбчивая. Малословная. Трудно сказать, сколько в ней было этих качеств от характера, а сколько от жизненных обстоятельств. Лет ей было около сорока, хотя, возможно, мне так только казалось по причине ее строгого, даже сурового вида. Муж ее работал на заводе, где и мой отец. Знала я о нем лишь то, что он сильно болел, был оперирован, в результате чего ему вывели прямую кишку на живот - жуткая ситуация для молодого мужчины. Чему же здесь было радоваться его жене?

Екатерина Георгиевна присела на краешек кровати, молча осмотрела меня, потом попросила показать язык, белки глаз и ногти рук. Я вяло повиновалась.

- Ты сможешь встать? - спросила она.

- Зачем?

- Надо взять мочу на анализ. Это очень важно, постарайся.

- Смогу.

Я помню, как ссунулась с кровати и присела на корточки, впервые осознав, что такое "голова идет кругом". Тогда же я явно почувствовала сжигавшую меня температуру. С трудом я выцедила из себя нужное для анализа количество мочи, но лечь обратно уже не смогла - упала и бесформенной кучкой осталась на полу. Величавая и неприступная Екатерина Георгиевна, какой она казалась со стороны, начала меня поднимать, и только несоответствие этой роли, добровольно взятой ею на себя, и ее горделивого вида, сообщило мне импульс чуть приподняться. Этого оказалось достаточно - она быстро подхватила меня и вместе со мной качнулась на кровать, затем ловко уложила меня в нее. Ровно через 37 лет я точно так же, помня ее, буду поднимать отца, падающего на пол при попытках сделать еще хоть шаг по земле, и точно так, качнувшись, падать на кровать, увлекая его за собой.

Не покидают память и невольные то ли сетования, то ли причитания, то ли ошарашенные негодования Екатерины Георгиевны о том, что по чужой халатности ей приходится среди ночи вызывать из дому лаборантку, просить сделать срочный анализ, брать на себя другие ответственные решения. И вообще, как можно было допустить такое! Она возмущалась преступностью нашей врачихи, ахала, что та меня недоглядела, не заметила свойственных моей болезни симптомов, и совсем не думала о последствиях своей крамолы.

- Тут же все очевидно… - безотчетно произносила она. - Это же ребенок…

Все это живет в моей памяти какими–то отрывочными картинами той поры, выполненными периферийными осознаниями, констатациями подслушанных восклицаний, когда точных фраз воспроизвести нельзя.

Ясно одно: тогда в мою судьбу вмешались высшие силы - ко мне пришел спаситель в образе Екатерины Георгиевны, которая по долгу службы не обязана была делать чего–то подобного. Почему на нее это снизошло, по какому импульсу она заглянула в палату для безнадежных больных? Ну да, в селе уже шептались, что в больнице умирает очень одаренная девочка, претендующая на Золотую медаль после многих лет отсутствия в школе столь светлых детей. Возможно, это вызвало интерес Екатерины Георгиевны? Это теперь я понимаю, чего ей, простой дежурной медсестре, стоила эта фронда, бунт против единой во всех лицах и всесильной Анны Федоровны, фактически приговорившей меня умирать в промозглой одиночке. Неожиданно обнаруженное Екатериной Георгиевной должностное преступление не принималось ее моралью, она не могла с ним смириться, не хотела замалчивать его, она должна была его пресечь, невзирая на непререкаемый авторитет своей начальницы, которая его совершила.

И пресекла. И ничего ей за это не было, ибо она была права, как прав каждый, уполномочиваемый высшим повелением. Воистину, у Бога нет других рук, кроме наших.

А тогда я покорно угасала, благо, что это было не больно, а ввиду непонимания - и не страшно.

Назад Дальше