Доподлинную скуку пришлось сносить Леоре.
Она сидела тихо (тоненькая девочка, ростом человеку по плечо, не ставшая и на девять минут старше за девять лет замужества) или безобидно дремала в длинной столовой их квартирки, в то время как Мартин до часу, до двух трудился над своими скучными, растрепанными книгами, - дремала и вежливо просыпалась, чтобы выслушать его жалобу: "Ты подумай, я должен еще при этом продолжать свою работу в лаборатории. Боже, как я устал!"
В марте она потащила его в беззаконную пятидневную поездку на мыс Код. Мартин сидел между двумя маяками в Чэтеме и бурчал:
- Вернусь и скажу Терри и Готлибу, что они могут идти к черту со своей сумасшедшей физической химией. Хватит с меня: математикой я овладел - и хватит.
А Леора поддакивала:
- Да, я тоже бы так рассудила, но только странно, почему доктор Готлиб всегда оказывается прав?
Он так ушел в свой стафилолизин и в интегральное исчисление, что не заметил, как мир приготовился спасать демократию. И несколько растерялся, когда Америка вступила в войну.
6
Доктор Табз помчался в Вашингтон предложить военному министерству услуги своего института.
Все научные сотрудники, за исключением Готлиба и еще двоих, отклонивших эту честь, были произведены в офицеры и получили приказ пойти купить обворожительную форму.
Табз сделался полковником, Риплтон Холаберд - майором, Мартин, Уикет и Билли Смит - капитанами. Гарсоны не получили никакого воинского чина, не несли никаких воинских обязанностей, кроме чистки желтых ботфортов и кожаных краг, которые завели почти все воители, сообразуясь со своей фантазией или со своими икрами. А самый воинственный представитель института, мисс Перл Робинс, героически убивавшая за чаем не только всех мужчин Германии, но и всех немецких женщин и змеенышей-детей, - о позор! - не получила признания и должна была сама измыслить для себя военную форму.
Изо всех этих воителей, дальше Либерти-стрит ушел в сторону фронта только один Терри Уикет: взял неожиданно отпуск, зачислился в артиллерию и отплыл во Францию.
Он извинялся перед Мартином:
- Мне совестно бросать работу, и, конечно, я вовсе не хочу убивать немцев - то есть не больше хочу убивать их, чем многих других людей, - но я не могу не вмешаться во всякую заваруху. Слушай, Худыш, присматривай за папашей Готлибом, хорошо? Для него это большой удар. У него в германской армии куча племянников и всякой родни, - патриоты, вроде нашей Перл Кожаный Сапог, уж конечно, патриотизма ради начнут преследовать старика. Всего хорошего, Худыш, береги себя.
Мартин глухо протестовал, когда его загоняли в армию. Война для него была прежде всего новой помехой в работе, как "кампании" Пиккербо в Наутилусе, как в Уитсильвании необходимость зарабатывать на жизнь. Но когда он впервые горделиво прошелся по улицам в своей форме, это оказалось так приятно, что несколько недель он был образцовым патриотом. Никогда он не был так хорош собой, так прям и подтянут, как облачившись в хаки. Упоительно, когда рядовые тебе козыряют, и столь же упоительно отвечать им с важной покровительственной и товарищеской снисходительностью - блестящая привилегия, которую Мартин делил с другими врачами, педагогами, адвокатами, маклерами, писателями и бывшими социалистами-интеллигентами, - со всеми, кто стал вместе с ним офицерами.
Но через месяц радость превращения в героя стала чем-то чересчур привычным, и Мартин затосковал по мягкому воротничку, покойной обуви и пиджаку с нормальными карманами. Носить краги было мучительно, а надевать их - сущий ад; воротник не давал согнуть шею и больно упирался в подбородок; и человека, который до трех часов ночи сидит над ответственным и опасным делом изучения интегралов, утомляло вечно быть начеку, не возьмет ли кто под козырек.
Под неусыпным оком полковника А. де Уитт Табза Мартин должен был носить в институте форму или по меньшей мере ее наиболее заметные атрибуты, но по вечерам он завел привычку переодеваться в штатское и, когда ходил с Леорой в кино, испытывал приятное чувство, точно он самовольно отлучился из казарм, точно рискует на каждом шагу, что будет арестован военной полицией и на рассвете казнен.
Военная полиция, как назло, на него и не глядела. Но однажды вечером, предаваясь почтенному и невинному удовольствию - любоваться останками солдата, только что умерщвленного другим солдатом, - Мартин заметил, что майор Риплтон Холаберд стоит рядом и смотрит на него гневным взором. Майор заговорил без обычной учтивости:
- Капитан, вы, кажется, считаете вполне уместным ходить в штатском? Мы, работники науки, к сожалению, лишены возможности вступить в ряды тех славных ребят, что участвуют в настоящих боях, но мы обязаны соблюдать дисциплину так же, как если бы сидели в окопах, куда некоторые из нас охотно пошли бы опять! Капитан, я уверен, что больше никогда не увижу вас нарушающим приказ о ношении военной формы - в противном случае… гм…
Немного погодя Мартин изливался перед Леорой:
- Мне осточертело слушать о его ранении. Не вижу, что мешает ему вернуться в окопы. Рана давно зажила. Я хочу быть патриотом, но мой патриотизм - в погоне за антитоксинами, в моей работе, а не в том, чтобы носить известного покроя штаны или известного покроя мысли о немцах. Заметь себе, я, доподлинный германофоб, считаю, что немцы, по всей вероятности, так же мерзки, как и мы. Ох, идем домой, займемся интегралами… Родная моя, тебе не слишком надоело, что я работаю по ночам?
Леора обладала редким даром: когда она не могла загореться энтузиазмом, она умела молчать так, что в ее молчании не чувствовалось упрека.
В институте Мартин убедился, что среди защитников отечества он не был единственным, кого стесняло одеяние героя. Из научных сотрудников несчастнее всех выглядел доктор Николас Йио, истый янки, рыжеусый руководитель отдела биологии.
Йио надел форму майора, но никак не мог с ней сжиться. (Он знал, что был майором, потому что так сказал ему полковник Табз, и знал, что форма у него майорская, потому что так сказал приказчик в магазине готового платья.) С удрученным, виноватым видом выходил он на улицу из Дома Мак-Герка, одна штанина всегда висела у него мешком над голенищем; и как ни добросовестно старался он запомнить, он все забывал застегнуть китель, надетый поверх рубашки в лиловых цветочках (такую рубашку, как он часто объяснял, можно очень дешево купить на Восьмой авеню).
Но майор Йио все же одержал одну великую военную победу. Маршируя в идеально милитаризованную столовую, он хрипло толковал Мартину:
- Скажите, Эроусмит, вы не путаетесь, когда приходится отдавать честь? Вот чертовщина! Никак не могу разобраться во всех этих значках. Я однажды принял лейтенанта Армии спасения за генерала из ХАМЛа. А, может быть, он был вовсе португальским офицером. Но потом я напал на мысль! - Йио приложил палец к своему большому носу и изрек: - Когда я вижу человека в форме, который с виду постарше меня, я отдаю ему честь, - мой племянник Тед натаскал меня, так что я теперь шикарно козыряю, - и если он не козыряет в ответ, ладно, бог с ним, я просто стараюсь думать о своей работе и не тревожусь. Если посмотреть с научной точки зрения, военная служба в конце концов не так уж тяжела!
7
В Париже, в Бонне ли Макс Готлиб всегда смотрел на Америку как на страну, которая благодаря свободе от монархических традиций, благодаря живому соприкосновению с такими несомненными реальностями, как кукурузные поля и метели и общегородские собрания избирателей, решительно отвратила лицо от мальчишеского военного чванства. Он верил, что перестал быть немцем и давно сделался соотечествеником Линкольна.
Европейская война была единственным событием, если не считать изгнания из Уиннемака, нарушившим его саркастическую ясность духа. Он не видел в войне ни величия, ни надежды - только нескончаемую трагедию. Как сокровище, он берег память о долгих месяцах работы и хороших разговорах во Франции, в Англии, в Италии; он любил своих французских, английских, итальянских друзей, как любил своих старых Korpsbrüder, и глубоко под его сарказмом крылась подлинная любовь к немцам, с которыми он так много работал и пил.
Сыновья его сестры (на каникулах, стосковавшись по родине, он навещал их, видел их младенцами, мальчиками, ершистыми юношами) в четырнадцатом году были призваны под знамена кайзера; один из них стал oberst’ом в орденах, другой никак не отличился, третий через десять дней был мертв и гнил в земле. Готлиб скрепя сердце примирился с этим, как примирился и с тем, что сын его Роберт вступил лейтенантом в американскую армию и пошел воевать против своих двоюродных братьев. Но что сразило этого человека, для которого абстракции и научные законы значили больше, чем живая плоть, что совсем сразило его, так это мания человеконенавистничества, овладевшая чуждой милитаризму Америкой, куда он эмигрировал из отвращения к юнкерству.
Не веря своим глазам, смотрел он на женщин, утверждавших, что все немцы убивают маленьких детей, на университеты, искоренявшие язык Генриха Гейне, на оркестры, ставившие вне закона музыку Бетховена, на профессоров в военной форме, оравших на канцелярских служащих, в то время как те не смели ничего возразить.
Трудно сказать, что было сильней оскорблено - любовь его к Америке или его самолюбие: как мог он так чудовищно обмануться! Но любопытно: Готлиб, всегда громивший машинное американское воспитание, был все-таки поражен, когда страна весело ринулась в старое-престарое автоматизированное шутовство войны.
Когда институт санкционировал войну, Готлиб убедился, что стал теперь для всех не великим и бесстрастным иммунологом, а подозрительным немецким евреем.
Правда, Терри, служивший в артиллерии, не глядел на него с ненавистью, но майор Риплтон Холаберд чопорно выпрямлял спину, встречаясь с ним в коридоре. Готлиб однажды заявил за завтраком Табзу:
- Я готов признать за французами все добродетели - я очень люблю этот самобытный народ, - но, по теории вероятности, из шестидесяти миллионов немцев тоже, я думаю, наберется с десяток хороших людей.
И полковник Табз прогремел в ответ:
- Перед лицом мировой трагедии эти шуточки представляются мне не совсем уместными, доктор Готлиб!
В магазинах и в вагонах надземной железной дороги краснолицые потные человечки, слыша его акцент, косились на него и бурчали: "Один из тех, из проклятых гуннов, отравителей колодцев!" И при всем его презрении к толпе, при всем старании гордо ее игнорировать, эти уколы превращали Готлиба из высокомерного ученого в настороженного, издерганного, съежившегося старика.
А однажды хозяйка одного дома, в былые дни гордившаяся знакомством с профессором Готлибом, дама, носившая в девичестве фамилию Штрауфнабель и вышедшая замуж за некоего Росмонта, отпрыска старой именитой английской семьи, - эта дама, когда Готлиб сказал ей, прощаясь: Auf Wiedersehen, - закричала на него:
- Доктор Готлиб, извините, но в моем доме этот гнусный язык воспрещен!
Он почти оправился от треволнений, пережитых в Уиннемаке и у Ханзикера; он расцветал; он начал принимать гостей - ученых, музыкантов, остроумных собеседников. Теперь же он опять вынужден был замкнуться в себе. С отъездом Терри он доверял только Мириам, Мартину и Россу Мак-Герку; и его запавшие глаза под морщинистыми веками обращены были всегда на горестное.
Но он умел еще быть язвительным. Он посоветовал Капитоле вывесить в окне своего дома Флаг Патриота с количеством звезд по числу членов института, надевших военную форму.
Она приняла совет всерьез и в самом деле вывесила флаг.
8
Военные обязанности мак-герковского персонала не ограничивались ношением формы, отдаванием чести и выслушиванием за торжественным завтраком речей полковника Табза о "роли, которую предназначено сыграть Америке в деле восстановления демократической Европы".
Они изготовляли сыворотки; помощник руководителя отдела биофизики изобретал электрифицированные проволочные заграждения; доктор Билли Смит, полгода назад распевавший в погребке у Люхова немецкие студенческие песни, работал над газами для отравления всех, кто поет немецкие песни; а Мартину предписано было изготовлять липовакцину - взвесь в растительном масле мелко растертых бацилл паратифа и брюшного тифа. Работа была грязная и скучная. Мартин выполнял ее добросовестно, отдавая ей почти все утра, но ругался хуже, чем всегда, и непристойно радовался, когда научные журналы объявили липовакцину не более полезной, чем обыкновенный солевой раствор.
Он понимал, как тяжело было Готлибу, и старался его приободрить.
Самый некрасивый недостаток Мартина состоял в том, что он был не слишком добр к робким и одиноким людям или к людям глупым и старым; он не был к ним жесток, он просто не замечал их или же избегал, потому что их жалобы раздражали его. Когда Леора его отчитывала, он ворчал:
- Хорошо, но я… Я слишком поглощен всегда своей работой или ученьем, чтобы тратить время на разгильдяев. И это неплохо. У нас, если человек поднялся хоть на одну ступень выше свиньи, он так носится с туманной филантропией, что не может ничего достигнуть, - и большинство твоих смиренных человечков (провались они к дьяволу!) докатываются до полной духовной нищеты. Ох, насколько легче быть сердобольным, и мило мурлыкать, и льстить самому себе, оставаясь вполне беспринципным, чем продираться вперед и строго ограничивать себя только своей работой, которая к чему-то ведет! У очень немногих хватает храбрости быть приличными эгоистами - не отвечать на письма и отстаивать свое право на работу. Дай им волю, так эти твои сентименталисты заставили бы Ньютона - а то и Христа! - бросить все, что они делали для мира, и выступать с речами на митингах, и слушать нытье полоумных старых дев. Оставаться твердым, сохранять ясность мысли - вот что требует наибольшей храбрости.
Но даже и этой храбрости ему недоставало.
Случалось, когда Леора его упрекнет, он дня на два, на три становился преувеличенно внимательным ко всяким нытикам, но потом опять замыкался в себе. Были только два человека на земле, чье горе всегда его трогало: Леора и Готлиб.
Хоть он был так занят, что, казалось, свободной минуты не было - утром липовакцина, вечером физическая химия, а в напряженные часы между тем и другим исследование по стафилолизину, - он урывал, какие мог, часы, чтобы навестить Готлиба и, почтительно слушая, отогреть его больное самолюбие.
Потом работа со стафилолизином оттеснила все остальное, заставила его забыть Готлиба, и Леору, и физическую химию, заставила переложить военную работу на других и смешала ночи и дни в сумасшедший огненный туман: Мартин понял, что нащупал нечто, достойное самого Готлиба, нечто, близкое к таинственному источнику жизни.