Больше она не говорила с Тьерре о его стихах. Эго молчание показалось ему странным. Четыреста строк все-таки заслуживают хотя бы четырех одобрительных или благодарственных фраз, по одной за сотню. По-видимому, она решила, чтобы стихи остались их с автором тайной от всех остальных. Эвелина встревожилась и, будучи слишком откровенной, чтобы скрывать это, на глазах у Тьерре целый вечер приставала к сестре, чтобы га показала ей его послание. Натали отказалась наотрез, заявив, что то, что принадлежит ей, принадлежит ей одной. Удивленный Дютертр вмешался: как и Тьерре, и Эвелине, ему казалось, что Натали доставляет себе злобное удовольствие, заставляя сестру ревновать и тревожа зарождающееся счастье влюбленных. Он стал настаивать, ласково, но с той непреклонностью тона, которую он не счел нужным облекать в слова. Тогда Натали, обернувшись к Тьерре, сказала:
- Меня, сударь, вынуждают признаться. Произошла очень печальная история: я потеряла ваше письмо через чао после того, как его получила. Но ведь у поэтов отлична" память! Я уверена, что вы можете без труда прочесть нам ваши четыреста строк.
- Это будет прескучно, - сказал Тьерре, - потому что стихи плохие; я писал их в унынии и без вдохновения. На раз вы непременно хотите заставить вашего отца и вашу сестру их выслушать, то я постараюсь их вспомнить.
Благодаря своей памяти и способности к импровизации, сочиняя там, где в его воспоминании оказались пробелы, и прочел все четыреста строк, которые Натали слушала так, как будто они были для нее совершенной новостью. Тьерре заподозрил, что она бросила их в огонь, не читая, и простил ей это пренебрежение с большей легкостью, чем простил бы попытку лицемерить.
Эвелина нашла стихи прекрасными, Дютертр долго аплодировал - словом, Тьерре имел большой успех и уехал домой, полагая, что Натали побеждена. Он и не подозревал, что Натали, как она выражалась, уже схватила свою победу за крылья.
После того как Эвелина, едва державшаяся на ногах от усталости, удалилась к себе, Дютертр пожелал услышать от Натали разгадку ее поведения.
- Отец, - сказала она, - не спрашивайте меня об этом. В день, когда я начну оправдываться, меня возненавидят по-настоящему. Я стала жертвой роковой случайности, но меня непременно обвинят в предательстве.
Дютертр всерьез поверил, что Тьерре совершил нечто вроде предательства.
- Кажется, я догадываюсь, - сказал он, - и если я угадал, то вы поступили правильно и великодушно, отказавшись предъявить сестре доказательство коварства или легкомыслия господина Тьерре. Без сомнения, он посвящал вам не только те стихи, которые он нам прочел?
- Он не посвящал мне никаких стихов, - отвечала Натали, - перед моими глазами была только проза. Но весьма примечательная! - добавила она с выражением глубокой иронии.
- Дочь моя! - сказал добрый Дютертр. - Может быть, ты придаешь слишком большое значение письму, которое господин Тьерре написал тебе в минуту раздражения против твоей сестры? Ты, конечно, не будешь этим хвалиться, поскольку ты не раз говорила мне, что не испытываешь к нему ни интереса, ни даже простого расположения. Я полагал, что и с твоей, и с моей стороны он заслуживает приязни. Мне показалось, что он и твоя сестра испытывают друг к другу заметную склонность, которую я молчаливо поощрял. Но если он недостоин моего уважения и доверия, то выяснить все - моя обязанность. Мой и только мой долг судить о том, серьезный или легкомысленный это человек. Я благодарю тебя еще раз за проявленную сдержанность, но прошу - отдай мне письмо и не бойся, что кто-нибудь когда-нибудь обвинит тебя, будто ты сама его вызвала своим поведением.
- Уверены ли вы в этом, отец? - сказала Натали. - Хорошо ли вы меня знаете? Мало ли вам указывали на мои недостатки? Наконец, сможете ли вы поклясться честью, на какие бы ужасные вещи вам ни намекали, что я неспособна кокетством вызывать мужчину на дерзкие поступки и что в этом вы уверены?
- Да, дочь моя! - сказал Дютертр, надеясь обратить ее на путь истинный этим доказательством величайшего уважения - Клянусь честью вам, как я бы поклялся всему свету: я знаю, что ваша строгость и ваша безмерная гордость никогда не позволят вам того кокетства, к которому наша дорогая Эвелина иногда прибегает, не понимая, насколько это опасно.
- Мне достаточно вашего уважения, отец, - сказала Натали. - Оно утешит меня во всем; теперь я могу хранить презрительное и смиренное молчание.
- Прошу прощения, Натали, но я сделал другой вывод. Я хочу знать, достоин ли Тьерре стать моим зятем, и прошу вас отдать мне его письмо.
- Это невозможно, отец!
- Он никогда не узнает, что вы мне его отдали; я не захочу подвергать свою дочь мести беспринципного человека.
- Я в этом совершенно уверена, отец, - сказала Натали; несмотря на то, что все еще сопротивлялась, она слушала жадно и, по-видимому, заботливо отмечала каждое новое обязательство, которое ей удавалось вырвать у отца. - Но моя сестра?
- Ваша сестра никогда не узнает, что я прочел эго письмо, она даже не узнает о его существовании. Я удалю Тьерре под каким-нибудь другим предлогом, не вмешивая в это никого из вас; самолюбие порой приводит к столкновениям, после которых в атмосфере семьи навсегда остаются тучи.
- А моя мачеха?
- Если вы хотите, чтобы моя супруга ничего не узнала об этом домашнем происшествии, я очень охотно избавлю ее от лишних беспокойств и забот.
- Я вас об этом прошу, отец!
- Хорошо, таково и мое желание, тем более что она и не могла бы ничем помочь.
- Значит, вы обещаете никогда и никому на свете не рассказывать о существовании этого письма?
С этими словами Натали вытащила было из кармана довольно объемистое послание Тьерре, но спрятала его снова.
- Уж не сомневаетесь ли вы в моем слове, дочь моя? - суровым тоном спросил Дютертр.
- Нет, конечно, если вы мне дадите его формально, точно, клятвенно.
- По-моему, я уже дал вам слово и повторяю это опять.
Натали снова вытащила письмо, бумага зашуршала в ее пальцах, но тут, заколебавшись, она торопливо спрятала письмо, восклицая:
- Нет, нет, это невозможно! Это причинит вам слишком сильную боль!
Дело, которое она собиралась совершить, и впрямь заставляло ее дрожать от страха.
Дютертр, не подозревавший, насколько все это серьезно, решил, что она его разыгрывает и, не имея никаких причин и доказательств, просто хочет разрушить счастье сестры.
- Берегитесь! - сказал он. - Вы заставите меня поверить, что в этом письме нет ничего такого, что заслуживало бы ваших стараний его опорочить.
- Значит, если я не отдам его вам, отец, вы будете думать, что я сама виновата в том, что мне его написали, не так ли?
- Может быть! - сказал Дютертр, теряя всякое терпение.
XXI
Натали готова была признать себя побежденной и все-таки, частью от ужаса, что ее оружие оборачивалось против нее самой, частью от угрызений совести по поводу того горя, которое она готовилась причинить отцу, продолжала сопротивляться. Быть может, существуют до конца испорченные души, которые давно живут в зле; но нет душ окончательно развращенных в самом начале жизни, и Натали в эту минуту переживала великую борьбу своей совести с демоном зависти и ненависти.
- Отец, не говорите так, не соблазняйте меня, не играйте моей оскорбленной гордостью. Я не должна отдавать вам это письмо. Правда, правда! Помните, что я говорю вам - я не должна этого делать. Это не то, что вы думаете. Оно не касается ни Тьерре, ни Эвелины. Тут тайна, которую вы уже не имеете права разоблачить. Вы поклялись! Вы не сможете драться за свою честь без риска скомпрометировать себя как отец или как…
Она остановилась, испуганная словом, которое собиралась произнести. Дютертр закончил:
- Или как супруг?
И смертельная бледность разлилась по его лицу. Рана, которую он считал исцеленной, открылась снова.
- Довольно! - сказал он с силой, протягивая руку за письмом. - Отдайте его мне. Я не хочу оставлять огня под пеплом, не хочу грезить под обманчивым покровом видимого благополучия. Если злые помыслы живут в моем доме, мой долг погасить их. Отдайте это письмо!
- Значит, вы отнимите его силой, если я вам откажу, - сказала Натали, втайне желая, чтобы ее насильно заставили заглушить угрызения совести.
- Нет! Боже сохрани меня от того, чтобы поднять неправедную руку на предмет моей привязанности! Я взываю к вашему священному долгу, который состоит в том, чтобы не иметь тайн от своего отца.
- Я не могу вам противиться, но призываю вас в свидетели страха и горести, с которыми я вам повинуюсь.
Трепеща, она вложила и его руку письмо и уже хотела уйти, когда Дютертр, еще владевший собой, остановил ее.
- Останьтесь! Быть может, это отравленная парфянская стрела; я побеседую с вами об этом письме, каково бы оно ни было, когда просмотрю его; садитесь.
Натали села на некотором расстоянии, повернув голову так, чтобы казалось, будто она не наблюдает за отцом, однако внимательно следя за его отражением в зеркале.
Дютертр, увидев, что письмо очень длинное, положил его на стол, придвинул кресло и прочел… не письмо Тьерре к Натали, как он ожидал, но письмо, которое Тьерре накануне получил от Флавьена.
В том состоянии озабоченности и переутомления, в котором прошлой ночью в Мон-Ревеше его застала Эвелина, Тьерре, за полчаса до ее появления, положил в конверт и запечатал, вместо собственных стихов, десять листков, составлявших письмо его друга. По воле случая обе пачки лежала на столе рядом, обе были одинаковой толщины, одинакового вида даже голубоватая бумага их была одинаковая, потому что Тьерре воспользовался остатками бумаги, которую Флавьен привез с собой в Мон-Ревеш. Тьерре заботливо спрятал свои стихи в ящик письменного стола, надписав адрес Натали на весьма конфиденциальном и довольно компрометирующем письме, в котором его друг открывал ему свою любовь к госпоже Дютертр.
Если вспомнить выражения этого письма, то для Дютертра смысл его сводился к следующему.
Цветок, отданный заснувшему Флавьену тайком и, быть может, с любовью, разжег в нем пламенное любопытство, чувственную и дерзкую страсть. Случайно или намеренно Олимпия приколола такие же цветы к своему корсажу. Ее странное, плохо скрытое волнение позволило предприимчивому молодому человеку в течение целой недели говорить о желаниях, одна мысль о которых заставляла трепетать от бешенства деликатного мужа и страстного любовника. В минуту, когда Флавьен уже был готов отступиться перед сопротивлением напускной или истинной добродетели, новое таинственное появление тех же самых цветов воспламенило его до такой степени, что он спасся бегством, чтобы не пасть перед искушением.
"Ну да, великодушный Флавьен удостоил оставить мне жену еще незапятнанной! - думал Дютертр. - Не будь он столь великодушен, еще день - и слабая, неосторожная женщина упала бы в его объятия завороженная и досталась бы ему, как воробышек ястребу".
Таково было первое впечатление Дютертра. Человек слаб, когда любовь в нем берет верх над способностью рассуждать. Портрет его жены, изображение ее привлекательности, слабости и соблазнительной кротости, которое Тьерре нашел великолепным в его несколько первобытной наивности; рассказ о трепещущей и потрясенной Олимпии в объятиях Флавьена - все это заставляло кровь Дютертра кипеть и бурлить в его жилах. "Я никогда бы не поверил, что она так робка перед наглостью, - говорил он себе, - никогда бы не подумал, что ей угрожают те опасности, которых женщина, по-настоящему целомудренная, даже и знать не может".
Эти картины волновали и мучили Дютертра так сильно, что не давали ему задуматься над таинственной историей с цветами. Читая первые строки послания, он улыбнулся самодовольству Флавьена, настолько невероятной, невозможной казалась ему мысль, что его жена способна на такое заигрывание. Но когда его воображение мучительно приковали к себе сцены, которые рассказчик написал с несомненной искренностью, простодушием и даже скромностью, он допустил, что Олимпия, во всяком случае, могла прислать цветы в Мон-Ревеш. Олимпия не старалась вызвать страсть, но, быть может, поддалась ее магнетизму и, быть может, сама в конце концов на нее ответила; может быть, и впрямь Флавьен проявил великодушие, пытаясь еще сомневаться а ее взаимности и обратившись в бегство. Так говорил себе Дютертр.
Натали наблюдала в зеркале удивление, сомнение, муки своего отца. Она испытывала одновременно радость и угрызения совести, восторг и ужас.
Дютертр дочитал письмо и вернулся к его началу, взвешивая каждое слово, и тут увидел в нем то, чего не заметил раньше.
Новая мысль всколыхнула его, и, не владея собой, он грозно встал перед Натали.
- Дочь моя, - сказал он, испепеляя ее взглядом, - это гнусная интрига. Это вы в один прекрасный день заметили, что моя супруга приколола цветок к корсажу. Это вы решили позабавиться жестокой игрой, подсунув такие же цветы заснувшему молодому человеку. Это вы послали ему цветы в Мон-Ревеш, внушая ему, что моя жена, моя бедная жена в него влюбилась. Вы хотели скомпрометировать, погубить ее; он сам это почувствовал, и скоро вы будете разоблачены и наказаны отвращением, которое люди станут испытывать к вам.
- Этого я и ждала! - дерзко ответила Натали. - Не постаралась ли госпожа Олимпия дать это почувствовать господину Флавьену? Не думает ли она в своем милосердии, что дело обстояло именно так? И, конечно, ее "прекрасные слезы", как он говорит, и ее достаточно ясные намеки - страшное обвинение, поддерживающее торжество ее ненависти, когда, написанное пером господина Флавьена, оно попадается на глаза моему отцу. Неужели я уступила бы вашему приказанию показать письмо, если бы не предвидела, что в один прекрасный день госпоже Олимпии удастся уверить вас в том, во что уже верит ее обожатель? Разве не следовало мне обезопасить себя от подобного коварства? Ведь оно сделало бы меня беззащитной перед ее ненавистью ко мне и вашим гневом? Посмотрите, какая между нами разница: я ни в чем ее не обвиняю! Я не говорю, я не думаю, что она передавала или посылала цветы; но я вижу, что он их получил, что он приписал это проявление кокетства ей и что завистливая и жестокая женщина, плача от злости перед господином Флавьеном, сразу же обвинила во всем меня.
Натали остановилась, впервые увидев лицо отца, залитое слезами. Гнев его длился недолго, уступив место глубокому страданию.
Натали испугалась и на мгновение почувствовала искреннее раскаяние.
- Отец, - воскликнула она, - я прощаю ей! Простите и вы мне, что я заставила вас страдать, но только не надо меня ненавидеть! Клянусь вашей добротой, вашей честью, вашими добродетелями, что у меня не было мысли скомпрометировать вашу жену. Я страдаю от ее подозрений, эго вызывает у меня горькую обиду на нее; но заявляю вам и клянусь перед богом, что этих подозрений я не заслуживаю.
Натали говорила правду. В ошибке, или, вернее, в сомнениях Флавьена был виновен только случай. Натали не заметила на груди у мачехи цветок азалии, полускрытый кружевами, потому что приколола такой же сама. Правда, она через несколько минут его выбросила, оскорбленная невниманием Флавьена к ее особе. Но в тот день, когда Флавьен в последний раз посетил Пюи-Вердон, ей померещилось, что он поглядывает на нее с некоторым интересом. Старые девы постоянно тешат себя такими иллюзиями, а Натали, всем назло именовавшая себя старой левой, уже и в самом деле начинала ею становиться. И тогда она послала в Мон-Ревеш букет с подписью "Элиетта", сумев вовлечь в эту проделку и свою сестру.
На минуту ей захотелось сознаться во всем, чтобы полностью успокоить отца. Это было бы проще всего; но ведь вначале она все отрицала! Она уже слишком запуталась в своих интригах. Ложный стыд удержал ее; кроме того, несмотря на то, что ее испугала собственная месть, она не могла начисто от нее отказаться. С той минуты как она увидела письмо Флавьена, в ней вспыхнуло новое чувство. Юношеский пламень впервые обжег ее ледяное чело. Смутные желания родили в ней потребность искать в другом существе, молодом, решительном и кипучем, того жара, которого не хватало в ее собственной одинокой и холодной жизни. Благодаря Флавьену, не подозревавшему об этом, ей открылась любовь, хотя и не слишком бесплотная для молодой особы со столь возвышенными устремлениями. Любовь открылась ей, в сущности, в том единственном виде, который может взволновать женщину, лишенную нежности и самоотверженности: в виде смятения чувств.
И поэтому она страдала, ревновала и доходила до бешенства, видя, что другая женщина - женщина, которую она ненавидела, - стала по ее собственной вине предметом желаний, которые она хотела бы внушать сама, хотя от волнения и полного непонимания себя она не отдавала себе отчета в своих чувствах.
Дютертр увидел, что в главном она была искренна, и не решился настаивать, чтобы узнать остальное. Ему казалось даже, что вся проделка с цветами больше похожа на дело рук сумасбродной Эвелины, которая в своей наивности пыталась таким образом возбудить ревность Тьерре. Но эго еще более уязвляло его любовь. Если Эвелина была в известной мере, хотя и без дурного умысла, виновата перед мачехой, а Натали невинна, то Олимпия по справедливости заслуживала осуждения за то, что обвиняла старшую дочь в беспричинном коварстве. Бедная женщина столько страдала, что могла поддаться неправедному порыву. Она это почувствовала, она сама сказала об этом Флавьену; конечно, потом она всеми силами старалась изгнать внушенную ею мысль, готовая даже обвинить себя, только бы снять вину с падчериц; но ей не удалось сделать это, не взволновав более, чем она могла предвидеть, пылкое воображение молодого человека, и все ее испуганные отрицания и робкие возражения так запутали и завлекли Флавьена, что он поступил, как было ему свойственно, то есть, не поняв ровно ничего, просто обжегся, как стремительный и захмелевший мотылек-бражник о дрожащее пламя, колеблемое ветром.
Дютертр утешил и успокоил дочь, которая плакала то ли от злости, то ли от горя. Он взял письмо и бросил его в огонь.
- Да сгинут всякая злоба и беспокойство, - сказал он, - как это неосторожное и легкомысленное письмо. Знайте, дочь моя, что Олимпия больна. Она нервна, слаба, и, может быть, кое-кто из нашей семьи обижал ее прежде, что, не оправдывая ее подозрительности, может послужить ей извинением. Забудьте об этом. Господин де Сож не возвратится, а если когда-нибудь моя жена, на что, я знаю, она неспособна, и выскажет мне свои сомнения, по поводу этой глупой истории с цветами, поверьте, что я, со всей отцовской любовью, которую всегда вам выражаю, сумею оправдать вас в ее глазах.
- И конечно, отец мой, вы сделаете это с той же суровостью, которую иногда проявляете по отношению ко мне? - сказала Натали, почувствовав, что к ней вернулась вся ее ненависть. - Меня глубоко оскорбили: ваша жена возвела на меня напраслину перед совершенно посторонним человеком.
- Натали, вы только что сказали: я прощаю ей, таково, значит, ваше прощение?