Чудесные похождения портного Фокина - Иванов Всеволод Вячеславович 2 стр.


Думает весело Фокин: "Теперь главное – паспортишко какой ни на есть достать, и работать можно". Выглянул на радостях в окно, на двор тощий, как вздох, – ксендз лупит суковатой палкой работника Андрея, дышит ксендз, точно щепы из горла кидает, – а хозяин стоит в отдалении и глядит с сожалением – не то оттого, что сам не может побить, не то – работника жалко.

"Вот поповская пропадь", – подумал со злостью Фокин и хотел было вступиться, вспомнил: где пробежишь, живешь во втором этаже, паспортишка нет, да и не в России он. Здесь за ксендза кишки развесят.

Пока он так думал, ушел ксендз, работник под навесом чинил сбрую, грохотал вдалеке поезд, и вообще Варшава была опрятна, как носовой платок попадьи, и тут-то вспомнил Фокин поля песчаные, Гликерию Егоровну, широкую, как пески, и как утречком приносила она ему крынку снятого молока, да такого, что лучше сметаны!

Мужики, пожалуй, сев окончили и занимаются домашними делами, разговаривая о сенокосе.

А сумерки здесь такие же, и так же хрипло орет петух.

Но тут постучали в дверь, и входит работник, которого так усердно бил ксендз и который так усердно подставлял спину.

– А пан не спит?…

– Еще рано, – ответил портной, – на новом месте как в новом галстухе. Садитесь, пан работник, и расскажите, за что вас так охально бил пан поп…

Сел работник, руками колени охватил, словно душу свою охватил, и говорит:

– А бьет меня ксендз Винд за то, что невзначай испортил я ему однажды лебединое дело. Теперь жениться мне надо, а он родителям невесты говорит, что я большевик, и кому же охота, судите сами, пан, кому же охота за мертвого отдавать дочку?

– Да какой же вы, пан Андрей, мертвый, когда вы быку горло перекусите легче, чем я нитку?

Потрогал его за рукав пан Андрей, точно показывая, что не был он мертвым, и была его рука горячее угля.

– А так, что всех большевиков и коммунистов кончают тут незамедлительно, и через это ждет Моисей Абрамыч, мой хозяин, ждет моей смерти и не платит мне жалованья, – родным, говорит, твоим заплачу, а родные, перепугавшись моей болыневицкой смерти, возьмут и не приедут, и останется у него, пан, мое жалованье!.. И к радости скажи моей, пан, скоро русские на Варшаву пойдут?

– Неизвестно мне это, пан работник.

– А как же неизвестно, разве пана прислали не за шпионством?

Мирный же нрав у Фокина, даже подскочил на кровати от таких мыслей:

– Да что же – мне каждому объяснять, зачем я пришел, я и без шпионства узнаю, как шьют гражданские фасоны.

– И выходит, быть вам, пан, мертвым напрасно, а зря мертвым быть жалко, пан. Окончательно не знаете, когда пойдут?

– Ха, да зачем мне знать, пан работник, когда пойдут на Варшаву, и зачем создаете вы мне смертельные мысли?

Но тут запридвигался к нему пан работник Андрей, зарасетегивал пиджак, а пиджак у него до колен, и сейчас только заметил Фокин – сюртук это.

– А может, это знает пан?

И вытянул кусок синей материи.

Как рыба на горох, глядел на него Фокин.

– Тут, пан, на костюм, собственно на рубаху, пан. Скройте мне по своему ремеслу такую рубаху, пан, такую рубаху, которую носят большевики.

– Комиссары?

– Та не, можно и поменьше, а як хватит у пана смелости, то и на комиссара меня.

– Скажу тебе, носят у нас комиссары френчи.

– Какие?

Не хотелось Фокину обидеть доброго парня, объяснил, хотя и приврал немного, – внизу большущие карманы, такие большие, что во всю полу, – эти карманы для мандатов.

– Буржуев резать?

А вверху – два маленьких, один для партийной книжки, а другой для профессиональной.

– И делай же мне скорее, чтоб не зря умирать, – в большом запале сказал пан Андрей, – делай, пан портной, быстро, не буду тебе мешать.

И вышел.

"Ну, – подумал Фокин, – не успел приехать, как уже и френчи шить приходится".

Вот кроит, вот шьет портной, – и быстрее машинки бежит из рук его игла. Тут рукав, там пола выскакивает, и надивиться не успеешь.

Только слышит – в соседнем номере за дощатой перегородкой кто-то тяжело дышит, точно щепы кидает, – по сухим таким вздохам сразу можно узнать ксендза Винда. Стучит о стол деревянными локтями и спрашивает коридорного:

– Скоро, говоришь, придет она?

– Так скоро, пан добродже, так скорехонько, что и ответить нельзя.

Шьет портной, и мысли всякие веселые в голову: вот и женщины к ним хорошие идут, и добрых людей они бьют, а нам от женщин какие лоскутки остаются, и за битье хотя бы и жандармов – в тюрьму садят. Какая такая справедливая выкройка!

Час сидит и шьет, два сидит и шьет, и самому удивительно – как это быстро, словно мысли, создается одежда.

А ксендз все щепками в горле играет и ждет.

"Эх, шить легче, чем ждать", – думает портной.

Отворяет дверь работник.

– Примерить не надо ли, пан портной?

– Да что примерять, когда почти готово, – говорит Фокин, – одни пуговицы. Носи на счастье.

Надевает тому на плечи, и вдруг работник, словно другой человек, выпрямился, грудь, как волна, поднялась, и в полной радости говорит:

– Пуговицы я сам пришью, а вас, пан Фокин, не забуду.

И оголтелейше выскочил. Фокин даже полюбоваться не успел.

Разделся затем портной, погасил лампу и подумал перед сном: "Хоть бы приходила скорей ко ксендзу паненка, – не кидался бы хоть щепами из глотки".

Но только царапают ему легонько в дверь, словно пыль соскребают, и есть в этом скребете какая-то нежность, или со сна так кажется. Открыл Фокин дверь.

Лампочка тусклая в коридоре, клопам такой бы свет, а не людям. Стоит человек в кожухе работника Андрея, и поверх темно-бордовая шаль, и прямо в щель дверную лезет.

Шепчет по такому случаю Фокин:

– Эх, проходите же, пан работник, что вас так по ночам таскает…

А сам уже по-внутреннему понимает – не он.

Мелькнул кожух, скинулся кожух, и вот под руками и на руках у Фокина женщина, да такая, что по запаху (да и в темноте не стыдно мне быть банальным) – лебединая у ней шея, глаза с поволокой, и вся в такой пазушной широкой дрожи.

Бормочет она пагубными словами: "Пан милый, почему кашляете, я ж вам дала превосходные капли?"

От удивления не может Фокин сказать, что не он кашляет, а пан ксендз за перегородкой.

И к тому же будто в пене она, и русскому ли человеку понимать тут слова и спрашивать – почему?

Какие паршивые собачьи кровати со скрипом делают в Варшаве, будто качели! Кашляет кровать, словно пан ксендз за перегородкой!

Тем временем пан ксендз Винд, поправляя опрятнейший, как Варшава, воротничок и поглаживая, словно асфальтовую, лысину, рассказывал коридорному:

– Такой сон, пан коридорный, такой необыкновенный сон. Лежу я с панной, я не буду называть ее имени, лежу я у пруда на мураве, и как приласкаю однажды панну, так и плывет по пруду лебедь неизреченнейшей белизны, опять приласкаю – другой, и под утро покрылся весь пруд лебедями, даже воды не видно… Ведь не отпускает же наяву создатель такой способности человеку!..

Но недаром широко, по-степному, вздохнула панна.

– Ой, до чего ласковы вы сегодня, пан Винд!.. Все равно не понимает польского языка портной

и помогает ей натянуть кожух работника; зажечь было лампу хотел, чтоб рассмотреть ее, а она как волос меж рук – и в дверь.

А из соседних дверей, уставший ждать, выходит тогда же ксендз Винд.

И вдруг словно щепы посыпались из его рта, и рот огромный, как щепа, – такой рот ногой целовать нужно.

– Грешная панна Андроника, как вы смеете выходить из соседнего номера, когда вам надо быть в другом?!

Заплакала пышнорукая Андроника:

– Ой, пан Винд, пан Винд, то, значит, не вы были. Не видала ли я грешный сон в соседнем номере, куда меня ошибкой направил работник Андрей.

Помялся, помялся ксендз, заглянул в ее заплаканные очи, немного успокоился.

– Значит, там никого не было, и вы ошиблись, легкопамятная Андроника, вернемся с вашего разрешения в тот номер.

– Дурные сны снились мне там, пай Винд, не лучше ли пройти к вам?

Пробует ручку двери пан Винд.

А Фокин чувствует, вот словно вынули все кости, и там тесто.

Драться нет сил, запер на ключ дверь, распахнул окно и любуется небом. Впрочем, одна крыша виднелась над его головой, а он все-таки ухитрялся найти там звезды.

Гнет медленно дверь ксендз, медленно, дабы не было скандала, и, словно дверь, трещит:

– Там есть вор и большевик!..

Коридор визжит: "Вот, вор!" – и вдруг чувствует себя Фокин вором. "Что же я украл?" – думает он. Зажигает спичку.

Маленький огонек у спички, как душа у пана Пилсудского, а, однако, видно при нем – лежит на стуле часть дамского туалета, которую, по словам Пильняка, англичане рекламируют на облаках.

Думать в такой усталости трудно; хватает он свою сумку и прыгает в окно.

Дверь трещит, перегибается, падает; ксендз выгибается в окно, трещит, и летят на голову спускающемуся по водосточной трубе портному – стаканы, оловянные тарелки и даже чайник. Сумка у него соскользнула на голову, защищает, а только странные шипы издает она.

По трубе – а нет легче такого лета – падает Фокин в бочку с водой и от великой свежести приобретает желание драться.

Из бочки его вытягивают толстые объятия харчевника, и голос, что толще его рук, гудит над бочкой:

– И зачем вам, пан русский, надо лезть в бочку, или мало у вас бочек в России, что вы приехали в Польшу?

А Фокин оглядывается вверх, на мелкоизгрызенные, словно молью, ступеньки лестницы, – и по ним вдруг несутся ксендз и панна Андроника. "Влип", – думает портной, а они почему-то мимо, под арку, через ворота, и вот бричка грохочет где-то далеко по улице.

Бормочет ему работник Андрей:

– То я крикнул, что вона воровка, а пан Винд испугался, что донесут на него преосвященному, и утек…

Жильцы расспрашивают портного, как его воры ухитрились выбросить в окно и даже попасть им в бочку.

– Потому что он мелкий, – говорит один хриплым сонным голосом, и все расходятся.

Пощупал Моисей Абрамыч в темноте портного и все-таки ничего не понял, а поэтому заинтересовался профессией Фокина.

– Портной, – сказал он, все еще почему-то стоя над бочкой, – а почему это вы в первый же день приезда попали в бочку и почему у вас воры, да и что, разве мало у вас за революцию пообносились, что вы в Польшу приехали? Может, вы по-простому объясните мне, зачем приходили к вам четверо очень плохих портных на улице Липки и очень любящих рассуждать о большевиках? Нас полиция и без того много беспокоит, пан; у меня с ней свои разговоры, но я не хочу из-за вас иметь своих разговоров. Не зайти ли вам ко мне и не попробовать ли пошить на моих бедных детей, или есть, лучше, у меня такой знакомый, который может дать вам работу – и очень простую, нисколько не унизительную вашему знанию…

4. Фокин действует в немецкой фильме

Легко неся свое тучное тело, ведет Фокина харчевник Моисей Абрамыч к своему знакомому.

Лавочка, приступочки, – и внизу, за толстыми стенами, неизвестно для чего неимоверно толстыми, – семейство Станислава Перемышля, которое обладает такими толстыми стенами своего жира, что на Липках говорят: "Бог – и тот тоньше Перемышля".

Впрочем, не подумайте ничего скоромного про самого пана Перемышля. Он совсем не походит на знаменитую крепость, – вся вина в его супруге и в сестрах ее. Сам Моисей Абрамыч мог быть гвоздем или, вернее, перстнем на одном из ее пальцев!

Так вот, ткнула она пальцем на Фокина и словно обмазала того жиром.

Сел Фокин и начал шить.

Стосковалась, что ли, рука его по игле, или спокойствие хотел он найти в работе, только скоро словно растопилось от удивления семейство Перемышля, а сама панна Ядвига даже вытрясла откуда-то из себя изумленный смешок.

Кажется, штаны, самые верные польские штаны должны получиться вот из этого куска материи через день, а тут – смотришь – через полчаса, словно перестриг волосок, – совсем готовы штаны. Крепость их – топором не разрубишь, и складка, будто тончайшая проволока вложена или острие бритвы.

Дивятся все, немеют на необыкновенного портного, а тут еще прибавляется чуда – прибегает дня через два работник Андрей и…

Эх, обождите, – забыл я вам описать работника Андрея. Я долго не задержу. Он белокур, бородку чешет в ладонь и очень любит помечтать о деревне, да и не о своей, а о русской. Там, верит он, давно коммунизм и все люди – братья. В городе много жуликов и попов, а в деревне всех попов давно перерезали. Стоило бы описать, как он проводит вечера и какие разговоры ведет с извозчиками, но об этом после.

Итак, как только умеют растроганнейше говорить поляки, начинает Андрей.

– Вы, – говорит, – спаситель мой, а также, не забуду, благодетель. Тетка меня вдруг признала, назначила своим наследником и на свадьбу прислала денег. Против такой тетки сам ксендз Винд ничего не поделает, да и нечего ему, собачьему сыну, поделывать, когда епископ узнал, что пойман он и избит мужем панны Андроники, и избит так, что у ксендза от страху на голове волосы выросли. Узнал про то епископ и выгнал его с позором из костела. Брехняком оказался ксендз, и буду я скоро жениться, и дети мои будут думать о России и о русском портном, сшившем мне счастливую блузу.

– Суеверный опиум, – сказал Фокин, а блуза того уж на дворе, – и, неизвестно отчего, еще быстрее заработал портной.

Дотронется пальцем – пуговица, глазом моргнул – и шов идет, как пламя; мерку с заказчика чует еще на улице.

И вот, от слов ли брешливых или от необыкновенной радости Андрея, вдруг пошло по несчастной улице Ново-Липки, где профсоюз мешали с потребиловкой, а коммунизм с винной монополией, – вдруг понесло, закрутило вихрем, и многие в этом вихре понимать дельное кое-что стали: пришел из России неизвестного имени портной, и как сошьет, так и счастье на того, а на кого откажется, – лучше в Вислу.

Однако молчат все, потому что кто же о счастье просит, – но заказов и гордости у панны Перемышль больше, чем иголок на всех Ново-Липках.

И замечают еще одно – не заканчивает работы неимоверный портной. Начнет пару и к другой перескакивает, а заказчики не хотят, чтоб оканчивали подмастерья.

Так и ходят все около счастья, и все боятся поторопить.

Сидит он так как-то, оглядывает костюмы и все не может выбрать, который окончить, и еще-то хочется начать. Так страстный рыболов натычет в берег десяток удочек и по всем-то клюет – и нельзя все сразу вытащить.

Звенят в прихожей шпоры и каблуки, как молотки.

– Здесь ли живет портной, который шьет очень счастливо?

"Их, арестовать пришли", – думает Фокин и оглядывает: успеть разве платье какое-нибудь дошить! Вспомнил заказчиков, и ни один не улыбнулся перед глазами.

– А ну их, – говорит, – к черту!

Шпоры же за перегородкой на гордые вопросы панны Ядвиги:

– Нам его надо не как военного, а как штатского.

Робко, словно в первый раз, отворяется дверь, и гуськом – жандармы, которых он встретил на шоссе под Изяславлем, и пан ксендз Винд, и панна Андроника, и даже пан Матусевич.

Но так было велико желание иметь счастье, что промолчали все о ранних встречах, и одна панна Андроника с поперхом выговорила:

– Это и есть портной.

Но тут так тесно стало от гордости панны Перемышль, что Фокин на край верстака к стенке продвинулся и смотрит оторопело на всех.

Стоят жандармы и все хотят подумать, что это, может быть, и не он, а дабы показать – не зря пришли, а за счастьем, – рассказали они свои несчастья.

Судьбу панны Андроники мы отчасти знаем, и можно лишь добавить, что выгнал ее муж за измену с ксендзом Виндом, а так как последний раз она изменяла не с ксендзом, а с портным, то была она очень обижена на мужа. О ксендзе добавлять нечего, – а жандармы со страху тогда на шоссе так много описали примет и по этим приметам арестовывали даже честных патриотов, и в жандармерии поняли, какие это дураки и как проводят их контрабандисты, и, выгнав, грозили их посадить в тюрьму. Пан Казимир Матусевич, – столь были известны его приметы и столь много стражи стояло теперь на границе, что блохе бы не проскочить, – пан не мог попасть в Россию и к тому же на последней спекуляции в Варшаве жестоко пострадал последними деньгами.

– Как же мне с вами разделаться, добрые люди? – спросил Фокин.

– А сшейте вы нам, пан Фокин, по костюму!

– Почему не сшить, сшить я могу, покажите мне материю!

И вот подала панна Андроника ту парчовую материю, которую напоследки выторговала у мужа.

Ксендз Винд надел лучшую свою лиловую рясу, в которой последний раз конфирмировал нежнейших паненок. Жандармы – превосходные свои мундиры, в которых делал им смотр сам пан Пилсудский. И, наконец, пан Матусевич – кусок синего сукна, под честное слово занятый у приятеля.

Оглядел их Фокин, и тут выдала свое раннее знакомство панна Андроника:

– И не зайти ли мне, пан портной, позже, – я очень беспокоюсь за свою парчу, я сейчас чувствую себя усталой, и моя фигура ослабла.

Посмотрел Фокин на аршин, вспомнил бочку и сказал:

– Нет, пока примерки особой не требуется, заходите все скопом через три дня, у меня дело верное,

я крою в точку.

В тот же вечер привел работник Андрей четырех своих приятелей и девицу.

– Вот, – говорит Андрей, – вот, отложи свои работы, добрый человек: эти несчастные только что вышли из тюрьмы, их надо одеть, я куплю тебе материи. Они за Россию сидели…

Слетел с верстака Фокин:

– Да что вы ко мне все с Россией пристаете, я хочу мирного шитья, а вы с Россией!.. И материи мне твоей не надо!..

Мотнулся он в угол, схватил материю Матусевича, а дальше и жандармскую, и ксендза, и парчу панны Андроники, сплюнул так, что чуть угол не проломил, и сказал:

– На Иртыше – небось плоты ладят! Ну, становись в ряды: сейчас из этой материи шить буду.

И как примерил, так сразу забыл, чья материя.

Шьет и свистит.

Самая красивая птица в Варшаве – воробей, потому что нет там иной живой птицы.

А свистеть воробьи не умеют, в этом их портновский недостаток.

Пришли на примерку пятеро приятелей Андрея, совсем уже готово – кое-где сборки разгладить, а сборки оттого, что на грубом русском сукне попортил слегка себе руку Фокин.

В это же время входят пять заказчиков – и жандармы, и ксендз, и панна, и Матусевич. Видят свои материи на четырех здоровеннейших детинах и спрашивают:

– Это что, манекены?

Обиделся Фокин:

– Сами вы манекены, да разве на манекенах так материя лежит? Ясно, на людей шью и безо всяких там манекенов, по-павлодарски, если угодно знать.

– Тогда они на нас велики будут.

– Кто?

– Костюмы.

– Какие?

– Что на этих господах.

– То не господа, а мои заказчики.

– А как же так, что у заказчиков наша материя?

– Тут мое дело, – ответил Фокин, – я портной и могу соответствовать свой вкус на лучшие фигуры даже и во вред заказчикам. Человек есть обшитое украшение природы.

Назад Дальше