Февраль 1876 года.
Доктор совсем развеселился. Видимо, я, встав на ноги, оказываю ему большую честь. Послушать его, так на мое старческое тело обрушились неисчислимые недуги.
Эти недуги – ужас для человека, а их названия – ужас для филолога; они – словесные гибриды, полулатинские, полугреческие, с окончаниями на ит – для воспалительного состояния и на алгия – для болезненных процессов. Доктор перечисляет их с достаточным количеством прилагательных на ый , характеризующих их отвратительные свойства. Короче говоря, добрый столбец из медицинского словаря.
– Вашу руку, доктор. Вы вернули меня к жизни, я вас прощаю. Вы возвратили меня моим друзьям, благодарю вас. Вы говорите, что я прочен. Конечно, конечно, но я порядком зажился. Я – старая мебель, весьма похожая на кресло моего отца. Этому добродетельному человеку оно досталось по наследству, и он сидел в нем с утра до вечера. Мальчуганом, я взбирался на ручки этого древнего кресла раз двадцать за день. Пока оно держалось крепко, никто не обращал на него внимания. Но оно захромало на одну ногу, и стали говорить, что это хорошее кресло. Затем оно охромело на три ноги, поскрипывало четвертой и почти обезручело. Только тогда стали восклицать: "Какое прочное кресло!" Дивились тому, что, не имея ни одной ручки и твердо стоящей ножки, оно все же сохраняло форму кресла, кое-как держалось и до известной степени было пригодно. Наконец волос из его обивки вылез, и оно приказало долго жить. А когда наш слуга Киприан распилил его на части, чтобы сложить в дровяной сарай, возгласы изумления усилились: "Замечательное, чудесное кресло! На нем сидел Пьер-Сильвестр Бонар, купец-суконщик, его сын Эпименид Бонар и Жан-Батист Бонар – начальник третьего морского отделения, философ-пирроник. Какое почтенное, могучее кресло!" На самом деле это было отжившее кресло. Вот, доктор, и я такое кресло. Вы считаете меня крепким потому, что я выдержал приступы таких болезней, какие прикончили бы изрядное количество людей совсем, а меня доконали только на три четверти. Весьма благодарен. Но это нисколько не мешает мне быть чем-то непоправимо поврежденным.
С помощью многозначительных греческих и латинских слов доктор стремится доказать мне, что я в хорошем состоянии, – для убеждения такого рода язык французский слишком ясен. Я все же даю себя уговорить и провожаю доктора до двери.
– И в добрый час! – говорит мне Тереза. – Вот как надо выпроваживать лекарей. Стоит вам принять его таким манером еще разика два-три, он больше не придет, а оно и к лучшему.
– Вот что, Тереза, раз уж я опять стал молодцом, не лишайте меня писем. Наверно, их накопилась целая кипа, и не давать мне их читать теперь было бы злодейством.
Немного поломавшись, Тореза подала мне письма. Но что толку? Я просмотрел конверты, и ни один не был надписан той милой ручкой, которую хотелось бы мне видеть здесь, перелистывающей Вечельо. Я отбросил в сторону всю пачку, не говорившую мне больше ничего.
Апрель – июнь.
Дело было жаркое.
– Подождите, я обряжусь почище и сегодня еще пойду с вами, – сказала Тереза, – как в прошлые разы, возьму складной стул, и мы посидим на солнышке.
Право, Тереза считает меня немощным. Не спорю, я несомненно, болел, но всему бывает конец. Особа по имени Болезнь давно ушла, и вот уже три месяца, как ее спутница – Поправка, дама с бледным и приятным лицом, мило со мною распрощалась. Слушайся я своей экономки, я бы стал просто-напросто господином Арганом и напоследок дней своих надел бы себе на голову ночной колпак с лентами… Только не это! Я решил пойти один. Тереза решила иначе: в руках у нее складной стул, она желает мне сопутствовать.
– Тереза, завтра мы будем сидеть на солнце, у стены "Маленького Прованса", сколько вашей душе угодно. Но сегодня у меня спешные дела.
Дела! Она думает, что речь идет о деньгах, и толкует мне, что это не к спеху.
– Тем лучше! Но в нашем мире, кроме таких дел, бывают и другие.
Я молю, ропщу, спасаюсь бегством.
Погода довольно хорошая. Благодаря извозчику и божьему неоставленью я выполню свое намерение.
Вот и стена с надписью синими буквами: Женский пансион мадемуазель Виргинии Префер . Вот и решетчатые ворота, готовые широко распахнуться на парадный двор, если бы их отворяли. Но замок заржавел, и железные листы, прикрепленные к решетке изнутри, охраняют от нескромных взглядов юные души, которые мадемуазель Префер, ничтоже сумняшеся, наставляет в скромности, чистосердечии, справедливости и бескорыстии. Вот забранное решеткою окно с грязными стеклами – очевидно, в помещении для прислуги, – мутное и единственное око, открытое во внешний мир.
А вот и боковая дверца, куда я столько раз входил, теперь для меня запретная; я снова вижу ее решетчатый "глазок". Каменный приступок к ней сносился, и я своими близорукими даже в очках глазами все же различаю те белые царапинки, какими его исчертили подбитые гвоздями ботинки проходивших учениц. Не могу ли пройти по нему и я? Мне кажется, что в этом угрюмом доме Жанна страдает и втайне зовет меня. Нет, мне нельзя уйти отсюда. Тревога овладевает мной; я звоню. Испуганная служанка отворяет дверь боязливее, чем когда-либо. Отдан приказ: мои свиданья с мадемуазель Жанной запрещаются. Я, по крайней мере, справляюсь о ее здоровье. Служанка, поглядев направо и налево, говорит мне, что Жанна здорова, и тут же захлопывает дверь перед моим носом. И я опять на улице. Как много раз с тех пор бродил я вдоль этой же стены и проходил мимо боковой дверки, пристыженный и сокрушенный мыслью, что я сам слабее того ребенка, у которого нет в мире другой поддержки, кроме меня.
10 июня.
Я превозмог в себе гадливость и отправился к мэтру Мушу. Прежде всего я обнаружил, что в конторе стало еще больше пыли и плесени, чем в прошлом году. Опять передо мной нотариус с его скупыми жестами и бегающими позади очков зрачками. Я приношу свои жалобы. Он отвечает… Но стоит ли в тетради, хотя бы и предназначенной к сожженью, закреплять воспоминание о пошлом негодяе? Он оправдывает мадемуазель Префер, так как давно оценил ее ум и характер. Воздерживаясь говорить по существу спора, он должен сказать, что внешняя сторона дела не в мою пользу. Это мало меня тревожит. Он добавляет (и это тревожит меня сильнее), что небольшая сумма, хранившаяся у него и предназначенная для воспитания его подопечной, уже исчерпана и он восхищен бескорыстием мадемуазель Префер, согласной держать у себя мадемуазель Жанну при настоящих обстоятельствах.
Чудесный свет, свет ясного дня, непорочною волной вливается в такое пакостное место и освещает такого человека; на улице он затопляет своим блеском все убожество густонаселенного квартала.
Как ласков этот свет, как давно он наполняет мои глаза и как скоро я перестану наслаждаться им! Погруженный в думы, заложив руки за спину, я бреду вдоль укреплений и, сам не знаю как, вдруг оказываюсь среди тощих палисадников в глухом предместье. На краю пыльной дороги мне встретилось растение с ярким и в то же время сумрачным цветком, как будто созданным для единенья с чистейшею и благороднейшею скорбью. Это аквилегия. Наши отцы звали ее перчаткой богородицы. Но богородица могла бы сунуть пальчики в узкие коробочки цветка, лишь превратив себя в малютку, чтобы явиться детям.
Вот толстый шмель хочет насильно протискаться в цветок; однако хоботок его не достигает до нектара, и старания лакомки напрасны. Наконец шмель отступается и вылетает весь обсыпанный пыльцой. И вновь летит своим тяжелым лётом, – но в предместье, загрязненном копотью заводов, цветы редки. Он возвращается к аквилегии и в этот раз, проткнув венчик, высасывает нектар через проделанное им отверстие; я не поверил бы такой смышлености шмеля. Это поразительно. Цветы и насекомые восхищают меня все больше, по мере того как я внимательнее наблюдаю их. Я уподобляюсь доброму Ролену, который восторгался цветами своих персиковых деревьев. Мне бы хотелось иметь красивый сад и жить на лесной опушке.
Август – сентябрь.
У меня явилась мысль пойти воскресным утром и выждать час, когда воспитанницы мадемуазель Префер идут в приходскую церковь к обедне. Я видел, как они с серьезной миной прошли попарно, маленькие впереди. Меж ними было три одинаково одетых, кругленьких, чванливых коротышки, и я признал в них барышень Мутон. Их старшая сестра – та самая художница, которая нарисовала страшную голову Тация, сабинского царя. Сбоку суетилась, хмуря брови, помощница начальницы с молитвенником в руке. Средний возраст, а за ним старший прошли шушукаясь. Но я не видел Жанны.
Спрашивал в министерстве народного просвещения, имеются ли в недрах его папок отзывы об учебном заведении по улице Демур. Я добился того, что туда послали инспектрис. Они вернулись и дали наилучший отзыв. По их заключению, пансион Префер может считаться образцовым. Если я потребую обследования, – мадемуазель Префер наверняка получит академические пальмы.
3 октября.
Сегодня четверг, отпускной день в пансионе, поэтому я встретил в начале улицы Демур трех барышень Мутон. Поклонившись их матери, я спросил у старшей, лет двенадцати, как поживает ее подруга мадемуазель Жанна Александр.
Барышня Мутон ответила мне одним духом:
– Жанна Александр – мне не подруга. Ее держат в пансионе из милости, а потому заставляют подметать классные комнаты. Так говорит мадемуазель.
Три барышни Мутон зашагали дальше, а г-жа Мутон двинулась за ними по пятам, окинув меня через снос объемистое плечо недоверчивым взглядом.
Увы! Я дошел до подозрительных поступков. Г-жа до Габри вернется в Париж не ранее чем через три месяца. Без нее у меня нет ни сообразительности, ни такта; я только неудобная, тяжелая и вредная машина.
Однако же нельзя терпеть, чтобы Жанна оставалась служанкой в пансионе и подвергалась оскорблениям со стороны нотариуса Муша.
28 декабря.
Погода была пасмурная и холодная. Стемнело. Я позвонил у боковой дверцы спокойно, как человек, которому уже ничто не страшно. Как только робкая служанка отворила, я сунул ей в руку золотой, пообещав такой же, если она даст мне возможность повидать мадемуазель Александр. Ответом было:
– Через час, у решетчатого окна.
И она захлопнула передо мной дверь с такою силой, что шляпа дрогнула у меня на голове.
Я добрый час прождал среди метели, затем подошел к окну. Ничего. Бушевал ветер, и густо падал снег. Рабочие с инструментом на плече, наклонив голову от густых хлопьев снега, шли мимо и наталкивались на меня. Ничего. Я опасался, что меня заметили. Я знал, что, подкупая служанку, поступал нехорошо, но нисколько не жалел об этом! Кто при нужде не умеет выйти из рамок общих правил – тот человек нестоящий. Прошло еще четверть часа. Ничего. Наконец окошко приоткрылось.
– Это вы, господин Бонар?
– Это вы, Жанна? В двух словах, что с вами?
– Чувствую себя хорошо, очень хорошо!
– Еще что?
– Меня поместили в кухне, и я подметаю классы.
– В кухне? Подметальщица? Боже милосердный!
– Да. Потому что опекун больше не платит за меня.
– Опекун ваш негодяй.
– Значит, вы знаете?
– Что?
– О, не вынуждайте меня говорить об этом. Лучше умереть, чем оказаться с ним вдвоем.
– Почему же вы мне не написали?
– За мной следили.
В один миг у меня согрело решение, и уже ничто не в силах было изменить его. Правда, мелькнула мысль, что я не вправе это делать, но эту мысль я презрел. Решившись, я стал благоразумен. Я начал действовать с исключительным спокойствием.
– Жанна, сообщается ли со двором та комната, где вы находитесь? – спросил я.
– Да.
– Вы можете сами отпереть дверь?
– Да, если никого нет в швейцарской.
– Идите поглядите и старайтесь, чтобы вас не увидели. Я стал ждать, наблюдая за дверью и окном.
Секунд через шесть-семь Жанна вновь появилась за решеткой. Наконец-то!
– Служанка в швейцарской, – сказала она.
– Хорошо. Есть у вас чернила и перо?
– Нет.
– А карандаш?
– Есть.
– Просуньте его мне.
Я вынул из кармана старую газету и, несмотря на ветер, едва не задувавший фонари, и снег, слепивший мне глаза, смастерил, как мог, бандероль, адресованную мадемуазель Префер.
Надписывая адрес, я задал Жанне несколько вопросов.
– Когда приходит почтальон, он ведь опускает корреспонденцию в ящик и звонит? Прислуга открывает ящик и то, что там находит, сейчас же относит к мадемуазель Префер? Так делают при каждой разноске почты, да?
Жанна ответила, что, кажется, все происходит именно так.
– Увидим. Жанна, пойдите посмотрите еще раз и, как только служанка выйдет из швейцарской, отворяйте дверь и выходите на улицу.
С этими словами я сунул газету в ящик, резко позвонил и спрятался в соседнем подъезде.
Я пробыл там несколько минут. Вдруг дверца вздрогнула, слегка приотворилась, и в нее просунулась юная головка. Я охватил ее руками и привлек к себе:
– Идемте, Жанна, идемте.
Она тревожно смотрела на меня. Вероятно, она боялась, не сошел ли я с ума. Наоборот, я действовал с большим умом.
– Идемте, идемте, дитя мое.
– Куда?
– К госпоже де Габри.
Она подхватила меня под руку. Некоторое время мы бежали, точно воры. Бег – занятие, мало подходящее для человека моего телосложенья. Едва не задохнувшись, я остановился и оперся на нечто, оказавшееся жаровней продавца каштанов, который пристроился возле винной лавки, где пили извозчики. Один из них спросил, не требуется ли нам карета. Конечно! Нам требуется карета. Человек с кнутом, поставив стакан на оловянную стойку, влез на козлы и тронул лошадь. Мы были спасены.
– Ух! – воскликнул я, отирая лоб, ибо, несмотря па холод, пот с меня катился градом.
Странное дело: Жанна, по-видимому, лучше сознавала значенье только что содеянного нами. Она была очень серьезна и явно встревожена.
– В кухне! – воскликнул я с негодованьем.
Она покачала головой, как бы говоря: "Там или в другом месте, не все ли мне равно". При свете фонарей я с болью в сердце увидал, как похудело и вытянулось ее личико. Я больше не находил той живости, тех резких порывов, того изменчивого выражения лица, которые так нравились мне в ней. Взгляд вялый, движенья связанные, вид угрюмый. Я взял ее за руку – руку жесткую, наболевшую и холодную. Бедняжка много выстрадала. На мои расспросы она спокойно рассказала, как мадемуазель Префер однажды вызвала ее к себе, обозвала ее чудовищем и гадюкой, а за что – неизвестно.
– Мадемуазель добавила: "Вы больше не увидите господина Бонара, который давал вам вредные советы и очень дурно поступил со мною". Я ей ответила: "Этому, мадемуазель, я не поверю никогда". Мадемуазель дала мне пощечину и отослала в класс. Весть, что я вас больше не увижу, окутала меня каким-то мраком. Вам знакомы вечера, когда бывает грустно от окружающей вас темноты? Так вот, представьте себе, что это длится недели, месяцы. Однажды я узнала, что вы говорите с начальницей в приемной; я вас подстерегла, и мы сказали друг другу "до свиданья". Мне стало немного легче. Спустя некоторое время мой опекун приехал, чтобы взять меня к себе на четверг. Я отказалась. Он очень мягко заметил, что я капризница, и оставил меня в покое. Но через день ко мне явилась мадемуазель Префер с таким злым видом, что я даже испугалась. В руках у ней было письмо. "Мадемуазель, – обратилась она ко мне, – ваш опекун ставит меня в известность, что ваши деньги пришли к концу. Не бойтесь: я не собираюсь выгонять вас, но полагаю, вы сочтете справедливым, что вам надо работать за свое содержание".
После этого она заставила меня убирать в доме, а иногда по целым дням держала взаперти на чердаке. Вот, господин Бонар, что произошло, пока вы не бывали. Если бы я и могла писать вам – не знаю, стала ли бы я это делать: я не верила, чтоб вы могли взять меня из пансиона; а раз меня не принуждали ходить к господину Мушу, спешить было нечего. Ждать я могла и в кухне и на чердаке,
– Жанна, – воскликнул я, – хотя бы нам пришлось бежать даже в Океанию, мерзкая Префер вас больше не получит! Клянусь вам в том великой клятвой. А почему бы нам не поехать в Океанию? Климат там здоровый, в одном журнале я как-то видел, что там имеются даже фортепьяно. Покамест едем к госпоже де Габри, – на наше счастье, она дня три-четыре тому назад вернулась в Париж; мы оба младенцы, и нам очень нужна помощь.
Пока я говорил, лицо ее бледнело и темнело, взор затуманился, полуоткрытые губы стянула горестная складка. Она упала головой мне на плечо и потеряла сознание.
Я взял ее на руки и, как уснувшего ребенка, понес по лестнице к г-же де Габри. Выбившись из сил от усталости и волнения, я опустился на банкетку на площадке лестницы. Здесь Жанна скоро пришла в себя.
– Это вы! – сказала она, открывая глаза. – Я рада.
В таком состоянии мы постучались в двери нашего друга.
Пробило восемь часов. Г-жа де Габри радушно приняла ребенка и старика. Не подлежит сомненью, что она была изумлена, по она не расспрашивала нас.
– Мы оба пришли отдать себя под ваше покровительство, – сказал я. – И прежде всего мы просим дать нам поужинать. По крайней мере – Жанне, а то сейчас, в карете, она от слабости упала в обморок. Мне же в такой поздний час нельзя съесть ни кусочка, иначе я проведу мучительную ночь. Надеюсь, господин де Габри здоров?