И вот в один прекрасный день прибыл экипаж, которого с нетерпением и слезами на глазах ожидала мастерица Юлиана. Из экипажа появилась Эльза, в дорожном костюме и мягкой соломенной шляпке на голове. Она легко, как серна, бросилась в объятия матери и утонула в прачкиных слезах.
Потом они вошли в дом и говорили долго и обстоятельно обо всем, что было и чему надлежит быть. Заботливая, любящая мать наставляла дочку так:
– У меня тут есть младенец, дали мне его на воспитание, но дела никому до него нет. Возьми-ка ты его с собой в Белград, отнеси к господину начальнику и оставь у его дверей на следующий день после свадьбы. И положи там же записку, что это его ребенок. Лучшей мести не придумаешь.
Эльза охотно согласилась с этим планом, потому что лучшего способа отомстить начальнику и в самом деле не было. Итак, план был принят, и Эльзе с Неделько надлежало на другой же день тронуться в путь.
Пока мать и дочь разговаривали о мести, Неделько лежал в бельевой корзине с чьим-то грязным бельем и блаженно играл никелированной соской и той самой погремушкой, которую на память о счастливых денечках он получил от господина Васы Джюрича, сожалевшего о тех же счастливых денечках не меньше Неделько.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. Чувство семинариста Томы, несколько отличное от чувства Неделько
На заре экипаж затарахтел по мостовой, а потом выехал на дорогу, которая была украшена телефонными столбами и вела прямо в столицу.
На экипаже поднят верх, и под ним, кроме Эльзы с Неделько, сидит еще один путник, которого кучер с разрешения Эльзы взял до ближайшего городка, где путники собирались остановиться на ночлег.
Этот путник был молодым человеком, тонким, как тростинка, и прозрачным, как голодный комар. Длинноволосый, он был одет в белые пикейные брюки и какой-то безобразный пиджак, скроенный, казалось, на грузного архимандрита. С первых же его слов выяснилось, что путника зовут Томой и что он семинарист.
Потом всю дорогу Тома задумчиво молчал и вежливо жался к краю сиденья, боясь потревожить Эльзу, которая держала на коленях Неделько. Когда Эльзе надоело молчать, она спросила, чтоб завязать какой-никакой разговор:
– А вы далеко едете?
Семинарист сперва ужасно смутился, но потом взял себя в руки и тонким девичьим голосом ответил:
– Недалеко, до первого города.
– А зачем вам туда? – продолжала спрашивать Эльза.
Тома быстро осмелел и непринужденно поддержал разговор:
– Барышня… то есть, это, наверно, не ваш ребенок?!
– Мой, – ответила Эльза и сделала материнское лицо.
– Значит, сударыня, – продолжал семинарист Тома, – история моя удивительна, вернее, не столь удивительна, сколь интересна.
– Ну? – произнесла Эльза, проявив интерес к истории Томы.
И Тома начал свой рассказ тем ровным, нежным, монотонным голосом, каким поют херувимскую.
– Видите ли, я изучал богословие и с отличием закончил три курса духовной семинарии. Мне не терпелось закончить семинарию, чтобы стать священником… Ах, сударыня, быть священником – это мой идеал. Представьте себе только: я – батюшка, идеальный священник… Ряса, церковная служба, епитрахиль, причастие, слово… слово божье, слово, которое я произносил бы каждое воскресенье наизусть… подумайте только, наизусть…
Рассказывая, Тома возбудился необычайно и, казалось, заговорил "на шестый антифонский глас". И бог знает что он наговорил бы в таком состоянии, если бы Неделько не разорался так неистово, что его принялись успокаивать и Эльза, и семинарист Тома, и даже кучер, которому надоел рев.
Тома оказался настолько услужлив, что взял Неделько к себе на колени, чтобы дать госпоже Эльзе отдохнуть, а сам, покачивая ребенка, продолжал рассказывать:
– Но, сударыня, господь всемогущ, пути его неисповедимы, веления неоспоримы. Я хотел стать священником, и на тебе… решил идти в актеры.
– Ай-ай-ай! Как же это получилось? – спросила Эльза.
– Не знаю, веленье божие! – пожав плечами, сказал семинарист Тома и понизил голос, будто пел "на седьмый глас".
– А как вы узнали об этом велении? – простодушно спросила Эльза.
– Как?… Во сне. В нашем городке недавно гастролировал один маленький театр, который сейчас находится в том городе, где вы собираетесь заночевать, а я останусь, потому что меня приняли в труппу. Вот и письмо, которым директор труппы извещает меня, что я принят.
Тома достал из левого кармана грязное письмо и начал читать:
"Милостивый государь, в нашем необъятном мире есть узкое поприще с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая, жизнь, отражающая все. Сцена, сцена, сцена, милостивый государь, вот идеал человечества. Поскольку сцена вдохновила и Вас, желаю Вам успеха. Принимаю Вас в труппу с жалованьем 30 динаров в месяц…" и так далее.
– Как видите, дело сделано, меня ангажировали. А случилось это так. Однажды вечером я был в театре и по возвращении домой лег спать, прочитав по обыкновению молитву "на сон грядущий". Я крепко спал, и вдруг во сне мне явилась Мария Магдалина, но одетая так, как одеваются нынешние барышни, вот как вы, в шляпке, перчатках и с зонтиком в руке. Я удивился и стал говорить ей стихами: "Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем такой являешься ты мне?" А она мне нежным добрым голоском отвечает: "Послушай, Тома, кончай валять дурака и поступай в актеры, не пожалеешь!" Я испугался и говорю: "Что с вами, Мария Магдалина, как же вы мне можете такое советовать?" А Мария Магдалина отвечает мне: "Кончай валять дурака и поступай в актеры!…" И тут Мария Магдалина исчезла, а я проснулся весь в поту, будто разговаривал с самим апостолом Петром или ректором семинарии.
Я эту тайну никому не выдам, и не ради себя, а чтобы не осрамить Марию Магдалину. На другой вечер ложусь опять и засыпаю, дважды прочитав молитву "на сон грядущий". И снова, как в прошлый раз, является мне во сне Мария Магдалина, одетая по современной моде. Я опять говорю ей стихами: "Скажи, скажи, Мария Магдалина, зачем толкаешь ты меня на скользкую дорогу?" – "Кончай заниматься ерундой, Тома, – отвечает мне Мария Магдалина, – послушайся меня, иди в актеры!" – "А разве мне подобает это?" – спрашиваю я Марию Магдалину. "Иди в актеры ради любви ко мне!" – говорит Мария Магдалина, кокетливо улыбается, щиплет меня за щеку, а я, готовый провалиться со стыда, пригрозил ей, что завтра же пожалуюсь на нее ректору семинарии. Но она только весело рассмеялась и говорит: "Тома, Тома, вглядись-ка в меня получше!" Я вгляделся… и что же: это была не Мария Магдалина, а актриса Ленка, та самая, что играет роли роковых женщин и умеет так зловеще смеяться.
Теперь, как сами понимаете, дело предстало предо мной в ином свете. Я помолился господу, чтобы простил мне, что я принял актрису за Марию Магдалину, а сам подумал: во всем виновата привычка видеть во сне только святых. На другой день мне повстречалась актриса Ленка, одетая в точности так же, как Мария Магдалина. И не знаю почему, может быть, по велению божию, Ленка улыбнулась мне, и так, знаете, прелестно улыбнулась, будто хотела сказать: "Кончай заниматься ерундой, Тома, иди в актеры!"
Потом труппа уехала из нашего города, но мне каждую ночь снилась Ленка и очень редко – ректор. В конце концов я понял, что мне не одолеть искушения, что это наитие, что это веление божие, и решился… написать письмо директору театра, который, как видите, ответил положительно.
Тут Тома замолчал и похлопал Неделько, который беззаботно лежал у него на коленях и смотрел ему прямо в глаза, будто тоже слушал его рассказ.
Эльза, слушавшая Тому с превеликим любопытством, кокетливо улыбнулась (совсем как Мария Магдалина) и сказала:
– Теперь мне все понятно, господин Тома, совершенно все.
– Простите, что понятно? – испуганно спросил Тома.
– Понятно веление божие. На самом деле вы влюбились в актрису Ленку.
– Кто, я?! – воскликнул Тома и покраснел как рак, потому что сам еще не верил в это.
– Признайтесь.
– Но как же мне признаться, если это неправда, – решительно защищался семинарист Тома, хотя эта страшная правда впервые стала очевидной и для него.
– Вот вы и краснеете всякий раз, когда слышите ее имя, – кокетливо добавила Эльза.
– Чье имя, простите?
– Ленкино. Не Марии же Магдалины.
– Не знаю… – смущенно произнес Тома и едва не уронил Неделько.
– Признайтесь, и я вам помогу.
– Вы?
– Да, я. Вечером, когда приедем в город, я все расскажу Ленке. Признайтесь.
– Мне не в чем вам признаваться. Сказать, что я ее люблю (это "люблю" Тома пропел басом), я не могу, но чувство какое-то есть. Я ощущаю это чувство, оно мучит меня, пронизывает все тело. Я ощущаю это чувство в сердце, в душе, в крови, в груди. Я ощущаю это чувство в руках…
Тут-то Тома и запнулся, так как и в самом деле ощутил в руках нечто… Но это нечто было не Томиным, а скорее Неделькиным чувством, несколько отличавшимся от чувства семинариста…
Эльза заткнула нос, кучер выругался, а семинарист Тома со скорбным лицом поглядывал то на свою ладонь, то на белые пикейные брюки, которые стали похожи на штабную карту со всеми гаванями, заливами, островами и полуостровами.
Потребовалось остановить экипаж, чтобы семинарист Тома и Неделько могли перепеленаться и почиститься, а потом оба, смирив свои чувства, забрались в экипаж и двинулись дальше. Немного погодя экипаж свернул на скверную мостовую и затарахтел по рыночной площади, пока не остановился перед трактиром "Золотой лев".
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. Страшная ночь
Уже стемнело, когда экипаж остановился перед "Золотым львом", трактиром второразрядным, но примечательным тем, что в нем в настоящее время дает представления театральная труппа под руководством господина Радисава Станковича.
Хозяин этого заведения как раз стоял в дверях, когда из экипажа вылезли Эльза с Неделько и семинарист Тома. Заметив их, хозяин плюнул, скверно выругался и исчез в дверях. Он это сделал потому, что принял их за актеров, а с тех пор, как труппа стала давать у него представления и столоваться, он люто возненавидел эту возвышенную профессию.
Поскольку и горничная встретила их с недоверием, они с трудом получили номера, Эльза – седьмой, а Тома – одиннадцатый. И сразу принялись за дело: Эльза стала перепеленывать и кормить Неделько, а Тома – стирать и сушить брюки, чтобы явиться к директору труппы в приличном виде.
Тома едва закончил первую половину дела, как кто-то постучал к нему. Брюки его уже висели на окне, поэтому он содрогнулся и, спрятавшись за печку, спросил:
– Кто там?
– Простите, – сказала Эльза, приоткрыв дверь, – нельзя попросить вас об одном одолжении?
– О, пожалуйста, пожалуйста.
– У меня в городе есть очень близкий друг, и мне бы хотелось встретиться с ним. Вы не посмотрели бы за ребенком?
– Охотно… но… – промямлил Тома, не вылезая из-за печки… – А вы быстро вернетесь? Вы же знаете, что мне сегодня вечером надо явиться к господину директору.
– О, конечно, знаю! – ответила Эльза и просунула в распахнутую дверь Неделько, а семинарист Тома нежно принял своего крошечного мучителя, который именно сегодня, когда Томе предстояла встреча с молодой актрисой Ленкой, так злодейски испортил белые пикейные брюки.
Дверь захлопнулась, Эльза легкими шагами спустилась вниз, а Тома остался с двумя заботами – со своими брюками и Неделько.
Прошло весьма много времени, стало совсем темно, уже зажгли лампы, уже и брюки просохли, а Эльзы все не было. Тома высунулся из окна по пояс, посмотрел направо и налево, но ее не увидел. Внизу заиграла музыка, и публика стала собираться на представление, а Эльзы нет как нет. Семинарист Тома выходил из себя и то высовывался в окно, то подбегал к двери. Один раз он даже спустился с верхнего этажа во двор, но, добросовестный по натуре, тотчас поднялся наверх, чтобы не оставлять ребенка одного.
Но вот началось представление. Тома услышал первый звонок, услышал второй, услышал аплодисменты. Это приветствовали господина директора – как только он появлялся в какой-нибудь сцене, ему обязаны были аплодировать кассир и капельдинер, их аплодисменты подхватывали актеры за кулисами и, наконец, те из публики, что получили контрамарки. А Тома, слыша музыку, звонки, аплодисменты, метался по комнате с Неделько на руках, злой, как зверь.
Кто знает, не ей ли, мадемуазель Ленке, аплодируют сейчас; кто знает, не она ли сейчас на сцене в одной из своих ролей роковых женщин, как в тот вечер, после которого Томе приснилась Мария Магдалина? В комнате было сумрачно, сквозь открытое окно едва проникал свет луны, и в этой полутьме семинаристу Томе стало чудиться, что он видит Ленку всюду, во всех уголках комнаты, за кроватью, за шкафом, за печкой. Он отчетливо видел, как она чертовски обольстительно смеется, слышал ее голос, а глаза, ее прекрасные глаза, казалось, смотрят на него со всех сторон. Словно рой звезд в ночном небе, бесчисленные Ленкины глаза светились в темной комнате, и были похожи они на свечки набожных христиан во время бдения о страстной неделе.
Из этого чудесного забвения Тому вырвала ужасная действительность, как только его взгляд упал на несчастного Неделько, которого он не спускал с рук и который упорно не давал ему увидеть свое счастье не в мечтах, а наяву. В тот же миг снизу снова донеслись аплодисменты, и Тому неодолимо потянуло на первый этаж.
Наконец он решился на отчаянно смелый шаг, поскольку иначе поступить не мог. Совесть не позволяла ему бросить ребенка, которого ему оставили на попечение, поэтому у него не было другого выхода, как взять с собой и Неделько. Тома не собирался появляться с чужим ребенком на подмостках и представляться в таком виде господину директору и, может быть, самой мадемуазель Ленке, он хотел смешаться с публикой, забиться куда-нибудь в уголок и оттуда посмотреть представление, увидеть ее… Марию Магдалину.
Отважившись, Тома приступил к осуществлению своего замысла. По привычке он запер за собой дверь, хотя никаких вещей в номере не оставлял, и сошел вниз, откуда доносились музыка и аплодисменты. Наверно, уже кончился первый, а то и второй акт, потому что кассира перед входом не было, и Тома свободно вошел в зал трактира, превращенный в зрительный зал.
Очевидно, был антракт, потому что занавес на сцене был опущен, публика за столами громко разговаривала, а цыгане, сидевшие под сценой, настраивали инструменты. Тома ничего не замечал, ничего не видел, кроме этого занавеса, потому что за ним было то самое "узкое поприще с обширными возможностями, на котором сосредоточена вся жизнь человеческая", о чем так чудесно говорил в своем письме господин директор; где-то там была и она – Ленка.
На занавесе, колеблемом сквозняком, была намалевана чудесная картина. Облака, облака, и сквозь эти облака летит кит. Правда, за кита эту фигуру принимали лишь в первое мгновенье. Стоило приглядеться, и зритель видел русалку, изображенную в виде голой женщины со швом на животе. Как будто ей когда-то делали операцию – живот, сшитый веревкой, зарос, но врачи забыли извлечь веревку. Этот оптический обман происходил по той причине, что живот русалки был намалеван на том самом месте, где были сшиты два полотнища, составлявшие занавес. Краска со временем стерлась, и шов стал виден. На первый взгляд в одной руке у русалки была пара сосисок, а в другой – окорок. Но стоило присмотреться, и уже не оставалось сомнения, что пара вареных сосисок очень похожа на лиру, а окорок – это не что иное, как рог изобилия. Довольно высоко, на правом бедре русалки, зияла дырка. Сквозь эту дырку актеры смотрели на публику со сцены.
Увлеченный чудесной картиной на занавесе, Тома не заметил, что публика хохочет над ним. Веселье среди публики было вызвано не тем, что он принес на представление младенца. В этом не было ничего удивительного, но обычно младенцев приносили матери, они держали их на коленях, кормили грудью во время действия, перепеленывали. Смех вызвал сам Тома, одетый в необъятный пиджак, с ребенком на руках. Когда хохотал уже весь зал, Тома очнулся, перевел взгляд с занавеса на зрителей и обнаружил, что все смотрят на него и что смеются над ним. Он смутился, покраснел и понял, что надо бежать, но он и теперь не сумел бы объяснить, почему он не скрылся в ближайших дверях, а стал пробираться к сцене через всю публику, провожавшую его громким смехом. Возможно, глядя на занавес, он заметил чуть в стороне небольшую обтянутую полотном дверь, из нее выходили те, кто был занят на сцене. Эта дверь вела в новую жизнь; через эту дверь он войдет в мир, который, как он думал, тотчас станет его миром. Спасаясь бегством от издевательств толпы, он вдруг решил, что за этой дверью найдет друзей, которые его, нового своего собрата, примут и спасут от позора.
Войдя в дверь, он вдруг оказался среди декораций, поломанных кресел, перевернутых столов и прочего хлама. На сцене никого не было, кроме слуги, который что-то расставлял, и Тома спросил у него, где актеры. Слуга показал на служившую дверьми дыру, завешенную ветхой грязной тряпкой. Тома приподнял тряпку и вошел в уборную, полную актеров, одетых кто во что горазд. Одни одевались, другие раздевались. Одни еще только прилепляли бороду и усы, а другие снимали… Все сидели за одним длинным столом, на котором горела керосиновая лампа. В комнатушке стоял дым, смрад; всевозможные вещи были разбросаны по полу, висели на стенах.
Когда Тома вошел, все актеры подняли головы и посмотрели на странного гостя. Тома, сообразив, что ему надо представиться, сказал:
– Я актер… то есть хочу стать актером. Я получил письмо от господина директора, что он меня принимает, вот я и приехал работать.
Актеры покосились на него, и на губах у них зазмеились ехидные улыбки. Разумеется, этим они не ограничились, и на Тому обрушился град ядовитых реплик.
Первый любовник спросил Тому:
– Вы ангажированы играть матерей?
Комик ласково добавил:
– Какой прелестный ребенок! Вы его уже отняли от груди?
А злодей подхватил:
– Как вы еще слабы! Давно ли вы встали с постели?
Комик продолжал доверительным тоном:
– Вы, конечно, скрываете, кто его отец?
А благородный старик, одевавшийся в одном из углов, закричал:
– Ради бога, уйдите в женскую уборную, в вашем присутствии я не могу снять брюки.
После каждой из этих издевок вся уборная дружно хохотала, а бедняга семинарист дошел до того, что не знал, то ли ему плакать, то ли просто задушить Неделько. У него даже не хватило смелости объяснить своим будущим коллегам, почему у него на руках ребенок; слушая ядовитые реплики, он только спрашивал шепотом:
– Где мне найти господина директора?
Наконец один из молодых актеров сжалился над Томой, вывел его из уборной, где семинарист чувствовал себя как в осином гнезде, и оставил его за кулисами дожидаться директора театра.
Вскоре заиграла музыка. На сцене поднялась суматоха. Кто-то из актеров завопил: "Скатерть, быстрее скатерть сюда, Сима!" Одна из актрис помянула мать помощника режиссера, суфлер залепил пощечину расклейщику афиш. Это была та самая театральная истерия, которая начинается обычно перед поднятием занавеса. Тома смотрел на все это с интересом, с новым, не изведанным доселе чувством.