Под влиянием ватерклозета он назвал себя уменьшительным Витенькой и с полотенцем ушел. Сквозь царапины на матовом стекле я осторожно заглянул в ванную. Инженерша, голая, вытирала бедро купальной простыней, а лицо ее, кожа которого была потемнее, мудрое, заострившееся, нависло над жирно-белой, телячьи-невинной, безнадежной коленкой, словно ястреб-стервятник над теленком. И была в этом жуткая антитеза, казалось, орел кружит беспомощно, не в силах схватить теленка, который голосит благим матом, а это инженерша Млодзяк гигиенично и интеллигентно рассматривала свою бабью, дрябловатую ногу. Она подпрыгнула. Стала в позицию, руки уперла в бока и выполнила полуоборот справа налево со вздохом и выдохом! Слева направо с выдохом и вдохом! Выбросила вверх ногу, а ступня у нее была маленькая и розовая. Потом другую ногу с другой ступней! И приседать! Двенадцать приседаний отбухала перед зеркалом, дыша через нос – раз, два, три, четыре, – даже бюст у нее зааплодировал, да и у меня ноги ходуном заходили, и я чуть было не пустился в пляску сатанинскую, в пляску культурную. Отскочил за вешалку. Приближалась легкой походкой гимназистка, я притаился, словно в джунглях, приготовившись к психологическому прыжку, разъяренный… нечеловечески, архичеловечески разъяренный… Сейчас или никогда, я прихвачу ее со сна, неряшливую, теплую, полуодетую, изничтожу в себе ее красоту, ее дешевые гимназические прелести! Посмотрим, спасут ли Копырда с Пимкой ее от гибели!
Она шла насвистывая, смешно выглядела в пижаме, с полотенцем на шее – вся в движении, точном и быстром, само действие. Спустя миг она была уже в ванной, и я набросился на нее взглядом из своего укрытия. Сейчас, сейчас или никогда – сейчас, пока она слабенькая и разнеженная! – но она действовала так стремительно, что никакая разнеженность так и не успела к ней прицепиться. Она впрыгнула в ванну – пустила холодный душ. Она трясла локонами, а ее гармоничное обнаженное тело дергалось, ежилось и захлебывалось от восторга под водной струей. Ха! Не я ее, это она меня за горло схватила! Девушка, никем не понукаемая, утром, до завтрака, лила на себя холодную воду, истязала тело свое до спазм и судорог того ради, дабы, захлебываясь юным восторгом на голодный желудок, обрести дневную красу!
И, сам того не желая, принужден я был любоваться дисциплиной девичьей красоты! Стремительностью, точностью, ловкостью она сумела выпутаться из труднейшего переходного периода от ночи ко дню, словно бабочка взвилась она ввысь на крыльях движения. Мало того – она еще предала тело холодной воде, чтобы молодо и бодро захлебнуться восторгом, инстинктивно ощущая, что доза бодрости окончательно добьет разнеженность. В сущности, что же могло помешать девушке приободренной, повосторгавшейся взахлеб? Когда она прикрутила кран и стояла нагая в струйках стекающей воды, запыхавшаяся, она как бы все начинала сызнова, как бы того и не было. Эй! – если бы вместо холодной она употребила теплую с мылом, немногого бы это стоило. Только холодная могла – через восторг взахлеб – навязать забвение.
Как оплеванный выбрался я из прихожей. Подло потащился к себе, поняв, что дальнейшее подсматривание ни к чему не приведет, больше того, оно может оказаться губительным. Паскудство, паскудство – опять поражение, и на самом дне интеллигентского ада меня все еще настигали поражения. Кусая пальцы до крови, я поклялся не признавать себя побежденным, но продолжать сосредоточиваться, настраиваться, и я написал на стене в ванной только это: "Veni, vidi, vici" . Пусть уж по крайней мере знают, что я видел, пусть почувствуют себя обсмотренными! Враг не спит, враг бдит. Моторизация и динамизация! Я пошел в школу, в школе ничего нового, Бледачка, поэт-пророк, Мыздраль, Гопек и "accusativus cum infinitivo", Галкевич, лица, рожи, попочки, палец в ботинке и повседневная всеобщая несостоятельность, скучно, скучно, скучно! На Копырду, как я, впрочем, и предполагал, письмо мое никак не подействовало, самое большее, он, может, чуть заметнее, чем обычно, акцентировал ноги, но я не был уверен, не кажется ли мне это. Зато на меня коллеги смотрели с отвращением, и даже Ментус спросил:
– Бог ты мой, где ж ты себя так отделал?
Действительно, рожа моя после сосредоточения и настройки стала такой муторной, что я и сам хорошенько не знал, на чем сижу, но плевать, все равно, ночь, ночь была всего важнее, с дрожью ожидал я ночи, ночь решит, ночь даст ответ. Ночью может наступить перелом. Соблазнится ли Пимко? Искушенный, двужильный, двуединый учителишка, позволит ли он выбить себя из формы девичьим чувствительным письмом? От этого зависело все. – Только бы Пимко, – молился я, – только бы он потерял равновесие, только бы потерял голову, – и вдруг, приведенный в ужас рожей, попочкой, письмом, Пимкой, тем, что было, тем, что еще будет, вдруг я порывался бежать, как законченный псих вскакивал на уроке – и садился, – ибо куда же мне было убегать, назад, вперед, направо или налево, от собственной своей рожи, от попочки? Молчи, молчи, никакого побега! Ночь решит.
За обедом не произошло ничего достойного упоминания. Гимназистка и инженерша были весьма сдержанны в словах и не размахивали, как обычно, современностью. Явно опасались. Прекрасно ощущали мою сосредоточенность и собранность. Я заметил, что инженерша Млодзяк сидела истуканом, с достоинством особы, подсмотренной во время своего сидения, смешно, но это делало ее похожей на матрону, я такого эффекта не ожидал. Во всяком случае не подлежало сомнению, что она прочитала мою надпись на стене. Я старался смотреть на нее как можно более проницательно и сказал смиренно, подобострастно, в форме отвлеченной, что отличаюсь взглядом наблюдательным и насквозь просвечивающим, который ввинчивается в лицо, а выходит с другой стороны… Она притворилась, что не слышит, зато инженер судорожно захохотал ненароком и хохотал долго, механически. Млодзяк – если зрение меня не обманывало – под воздействием последних событий стал до известной степени склонен к неряшливости, намазывал маслом большие ломти хлеба и запихивал себе в рот огромные куски, которые прожевывал чавкая.
После обеда я пытался подглядывать за гимназисткой от четырех до шести, однако безрезультатно, ибо она ни разу не вошла в поле моего зрения. Наверняка остерегалась. Я также заметил, что инженерша Млодзяк шпионит за мной, несколько раз под пустячными предлогами входила в мою комнату, а однажды даже наивно предложила мне сходить за ее счет в кино. Беспокойство их росло, они чувствовали себя под угрозой, вынюхивали врага и опасность, хотя толком не знали, что им угрожает и к чему я стремлюсь, – они вынюхивали, и это их деморализовало, неопределенность возбуждала тревогу, а тревоге не на что было опереться. И даже разговаривать между собой об опасности они не могли, ибо слова погружались в бесформенный и зыбкий мрак. Инженерша вслепую пыталась организовать что-то вроде обороны и, как я убедился, весь день провела за чтением Рассела, а мужу сунула Уэллса. Но Млодзяк заявил, что предпочитает годовой комплект "Варшавского цирюльника", а также "Словечки" Боя , и я слышал, как он то и дело разражался смехом. Вообще они не могли себе места найти. Инженерша Млодзяк в конце концов взялась за подсчет домашних расходов, отступив на позиции финансового реализма, а инженер болтался по дому, присаживался то там, то здесь и напевал довольно-таки фривольные мелодии. Их выводило из себя, что я сижу в своей комнате и не подаю признаков жизни. Ведь я, разумеется, старался сохранить тишину. Тихо, тихо, тихо, порой тишина достигала величайшего напряжения, и тогда жужжание мухи походило на трубный звук, а неопределенность сочилась в тишине, собираясь в мутные лужи. Около семи я увидел Ментуса, пробиравшегося вдоль забора к служанке и посылавшего условные знаки в сторону кухни.
К вечеру инженерша тоже стала пересаживаться с места на место, а инженер в кладовке выпил несколько рюмок. Они не могли найти себе ни места, ни формы, не могли усидеть, садились и вскакивали, словно обжегшись, ходили из угла в угол, взъерошенные, будто бы кто-то преследовал их по пятам. Действительность, выброшенная из своего русла к сильными импульсами моей акции, накатывала волнами и бурлила, выла и громко стонала, а темная, смешная стихия безобразия, мерзости, гнусности все осязаемее окружала их и поднималась на их поднимающейся тревоге, как на дрожжах. За ужином инженерша едва могла усидеть на стуле, все внимание сосредоточив на лице и верхних частях своего тела, а Млодзяк, напротив, вышел к столу в жилете, завязал салфетку под подбородком и, намазывая маслом толстые, надкусанные ломти, рассказывал интеллигентские анекдоты и хохотал. Сознание, что он был мною подсмотрен, унизило его до плоской инфантильности, он весь как-то прилаживался к тому, что я увидел, и превратился в мерзкого, кокетливого, смешливого инженеришку, изнеженного, избалованного и шаловливого. Он к тому же пытался подмигивать мне и делать остроумные многозначительные знаки, на что я, естественно, не отвечал, сидя с лицом захиревшим и бледным. Девушка сидела равнодушно, стискивая зубы, игнорировала все с поистине девичьим героизмом, можно было бы поклясться, что онаничего не знает, – о, я с тревогой смотрел на этот ее героизм, который возвышал ее красоту! Однако ночь решит, ночь даст ответ, если Пимко с Копырдой подведут, современная победит наверняка и ничто не спасет меня от рабства.
Приближалась ночь, а с нею и час сведения счетов. Событий нельзя было предвидеть, не было программы, я знал только, что должен сотрудничать с каждым сумеющим пробиться ростком, ростком деформирующим, смешным, подозрительным, карикатурным и дисгармоничным, с каждым разрушительным элементом, – и меня охватил прогорклый, худосочный ужас, по сравнению с которым давящий страх убийцы не стоит ломаного гроша. После одиннадцати гимназистка отправилась спать. Поскольку загодя я пробил долотом в двери косую щель, я мог охватить взглядом часть комнаты, до того мне недоступную. Девушка быстро разделась и сразу же потушила свет, но вместо того, чтобы уснуть, только ворочалась с боку на бок на жесткой постели. Зажгла лампу, взяла со столика английский детективный роман, и я видел, как она заставляет себя читать. Современная пристально вглядывалась в пространство, словно взглядом пыталась проникнуть в смысл опасности, угадать форму, увидеть, наконец, образ угрозы, конкретно понять, что против нее замышляется. Она не знала, что у опасности не было ни формы, ни смысла – бессмыслица, бесформенность и бесправие, подозрительная, разболтанная, безстильная стихия угрожала ее современной форме, вот и все.
Из спальни Млодзяков доносились до меня возбужденные голоса. Я стремглав бросился к их двери. Инженер в белье, заливающийся смехом и весь кабаретный, опять рассказывал анекдоты с явно интеллигентским привкусом.
– Довольно! – инженерша Млодзяк в халате нервно потирала руки. – Довольно, довольно! Перестань!
– Подожди, подожди, Яська, позволь еще… Я сейчас кончу!
– Никакая я не Яська. Я Иоанна. Сними кальсоны или надень брюки.
– Штанишки!
– Молчи!
– Штанишки, хи-хи-хи, штаники!
– Молчи, говорю…
– Штанища, штанища…
– Молчать! – Она решительно потушила лампу.
– Зажги, старая!
– Никакая я не старая… Не могу на тебя смотреть! Почему я тебя полюбила? Что с тобой? Что с нами происходит? Опомнись. Мы же вместе идем к Новым Дням! Мы борцы Нового Времени!
– Ладно, ладно, толстая, толстая лангуста – хи-хи-хи – лангуста толста прыг-скок мне в уста. Хоть и толста туша, да пыл не сушит. Но огню его конец, дряхлый слишком был бабец…
– Виктор! Что ты говоришь? Что ты говоришь?
– Витек веселится! Витек шалит! Трусцой летит!
– Виктор, что ты говоришь? Смертная казнь! – выкрикнула она. – Смертная казнь! Эпоха! Культура и прогресс! Наши стремления! Наши порывы! Виктор! О, по крайней мере не так грубо, не так сильно, не так мелко… Что на тебя нашло? Зута? О, как тяжко! Что-то тут нехорошо! Что-то судьбоносное в воздухе! Измена…
– Изменочка, – сказал Млодзяк.
– Виктор! Не мельчи! Не мельчи!
– Изменушка, Витек говорит…
– Виктор!
Они стали возиться.
– Свет, – задыхалась инженерша Млодзяк. – Виктор! Свет! Зажги! Пусти!
– Подожди! – задыхался он, хохоча. – Подожди, дай я тебя трахну, в шейку трахну!
– Никогда! Пусти, кусаться буду!
– Трахну, трахну, в шейку, шеечку, шееньку…
И он изверг из себя все альковные любовные уменьшительные, начиная с курочки и кончая муму… Яв страхе отступил. Хоть и не испытывал я недостатка в мерзостях, но этого выдержать не мог. Чертово умаление, которое некогда так сильно повлияло на мою судьбу, теперь преследовало их. Дьявольской была эта выходка инженеришки, о, чудовищно, когда маленький инженер заартачится и сбросит узду, до чего же мы дожили? Трахнуло. По загривку шлепнул или по щеке вытянул?
В комнате девушки было темно. Спала? Было тихо, и я представил себе, как она спит, охватив голову рукой, полураскрытая и измученная. Вдруг она застонала. То не был стон во сне. Бурно, нервно заерзала в постели. Я знал, она съеживается, а расширившиеся глаза беспокойно всматриваются в темноту. Неужели же современная гимназистка стала уже настолько впечатлительной, что взгляд мой, проникнув сквозь замочную скважину, поразил ее во сне? Стон был дивно прекрасен, исторгнут из глубин ночи – словно сама судьба заколдованной девушки застонала, тщетно взывая о помощи.
Она опять застонала глухо, отчаянно. Неужели почувствовала, что в эту самую минуту растленный мною отец трескает мать? Неужели распознала окружающую ее со всех сторон гнусность? Мне казалось, я вижу во мраке современную, ломающую руки и до боли кусающую их. Как будто она зубами хотела дорваться до красоты в самой себе. Внешняя мерзость, притаившаяся по углам, возбуждала ее страсть к собственным прелестям. Какими же богатствами, какими же прелестями она обладала? Первое богатство – девушка. Второе богатство – гимназистка. Третье богатство – современная. И все это было заперто в ней, словно орех в скорлупе, она не могла проникнуть в арсенал, хотя и чувствовала на себе нечистый мой взгляд и знала, что отвергнутый вздыхатель стремится духовно испоганить, уничтожить, испортить, обезобразить ее девичью красоту.
И меня вовсе не удивило, что девушка, невзирая на угрозу неявного уродства, разбушевалась вовсю. Она выскочила из постели. Сбросила ночную рубашку. Пустилась в пляс. Она уже не обращала внимания на то, что я подсматриваю, да, она сама как бы вызывала меня на схватку. Ноги легко, ловко поднимали ее тело, руки плескались в воздухе. Она и так и эдак вбирала головку в плечи. Охватывала голову руками. Трясла кудрями. Ложилась на пол, вставала. Рыдала, а то смеялась или тихо напевала. Вскочила на стол, со стола на диван. Казалось, она боится остановиться хотя бы на миг, словно крысы и мыши гнались за ней, казалось, что летучестью своих движений она стремится возвыситься над ужасом. Она уже не знала, что еще предпринять. Наконец, схватила поясок и принялась изо всех сил хлестать себя по спине, лишь бы только пострадать, молодо, мучительно… Она схватила меня за горло! Как же измывалась над нею красота, к чему только не понуждала, как вертела ею, мутузила, валяла! Я замер у замочной скважины с рожей дисгармоничной и мерзкой, равно восторженной и ненавидящей. Гимназистка, метаемая красотой, выкидывала все более бурные коленца. А я обожал и ненавидел, меня бил озноб, рожа судорожно стягивалась и растягивалась, словно она была из гуттаперчи. Боже, до чего же доводит нас любовь к красоте!
В столовой пробило двенадцать. Раздался тихий стук в окно. Троекратный. Я струхнул. Начиналось. Копырда, Копырда идет! Гимназистка прекратила скакать. Стук повторился еще раз, настойчивый, тихий. Она подошла к окну и раздвинула шторы. Всматривалась…
– Это ты?… – долетел с веранды в ночной тиши шепот. Она потянула за шнурок. Луна ворвалась в комнату. Я увидел, что девушка стоит в рубашке, вся напряглась, вся начеку…
– Чего? – проговорила.
Я дивился мастерству этой сороки! Ведь появление под окном Копырды было для нее неожиданностью. Другая на ее месте, старомодная, зашлась бы бессмысленными криками и вопросами: "Простите! Что это значит? Что вам надо в такой час?" Но современная поняла, что удивление в лучшем случае могло бы подпортить… что куда красивее без удивления… О, мастерица! Она высунулась из окна бесцеремонная, бесхитростная, общительная.
– Чего? – повторила она громким девичьим шепотом, кладя подбородок на руки.
Поскольку он называл ее на "ты", и она не обратилась к нему на "вы". И я поражался неправдоподобно резкой перемене стиля – прямо от прыжков в приятельский разговор! Кто бы догадался, что минуту назад она металась и скакала? Копырда, хотя тоже современный, был все же несколько сбит с толку необычайной деловитостью гимназистки. Он, однако, моментально подстроился под ее тон и сказал по-мальчишески небрежно, руки в карманы:
– Пусти меня.
– Зачем?
Он присвистнул и грубо ответил:
– Не знаешь? Пусти!
Копырда был возбужден, и голос у него срывался, но он свое возбуждение скрывал. А я трясся, боясь только бы он не сболтнул о письме. Современные нравы, к счастью, не позволяли им ни много говорить, ни удивляться друг другу, им приходилось притворяться, что все и так само собой ясно. Небрежность, грубость, краткость и пренебрежительность – вот из чего они высекали поэзию, тогда как в давние времена влюбленные исторгали ее с помощью стонов, вздохов и мандолин. Копырда знал, что он мог овладеть девушкой только с пренебрежением, а без пренебрежения – и речи быть не могло. Но, подпуская немного чувственного, современного сентиментализма, он тоскливо, позитивно, глухо добавил, погрузив лицо в дикий виноград, вившийся по стене:
– Сама ведь хочешь!
Она сделала такое движение, будто собиралась закрыть окно. Но вдруг – словно движение это подтолкнуло к чему-то совсем противоположному – она замерла… Стиснула зубы. Секунду постояла неподвижно, только глаза ее осторожно, медленно посмотрели по сторонам. На лице появилось выражение… выражение сверхсовременного цинизма. И гимназистка, возбужденная выражением цинизма, глазами и устами в лунном свете, неожиданно высунулась до половины и рукой, в которой ничуть не было страсти, взъерошила ему волосы.
– Иди! – прошептала она.
Копырда не выказал удивления. Ему было не положено удивляться ни собой, ни ею. Малейшее сомнение могло испортить все. Ему надлежало поступать так, будто действительность, которую они сообща выстраивали, была чем-то повседневным и рядовым.
О, мастер! Так он и поступил. Влез на окно и спрыгнул на пол именно так, словно каждую ночь лазал в окно какой-нибудь гимназистки, с которой познакомился только вчера. В комнате он тихо рассмеялся, на всякий случай. А она потянула его за волосы, чуть приподняла его голову и вгрызлась ртом в его рот!