Том 4. Белая гвардия, Дни Турбиных - Михаил Булгаков 6 стр.


Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а "Капитанскую дочку" сожгут в печи. Мать сказала детям:

- Живите.

А им придется мучиться и умирать.

Как-то, в сумерки, вскоре после похорон матери, Алексей Турбин, придя к отцу Александру, сказал:

- Да, печаль у нас, отец Александр. Трудно маму забывать, а тут еще такое тяжелое время. Главное, ведь только что вернулся, думал, наладим жизнь, и вот…

Он умолк и, сидя у стола, в сумерках, задумался и посмотрел вдаль. Ветви в церковном дворе закрыли и домишко священника. Казалось, что сейчас же за стеной тесного кабинетика, забитого книгами, начинается весенний, таинственный, спутанный лес. Город по-вечернему глухо шумел, пахло сиренью.

- Что сделаешь, что сделаешь, - конфузливо забормотал священник. (Он всегда конфузился, если приходилось беседовать с людьми.) - Воля Божья.

- Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет? - неизвестно у кого спросил Турбин.

Священник шевельнулся в кресле.

- Тяжкое, тяжкое время, что говорить, - пробормотал он, - но унывать-то не следует…

Потом вдруг наложил белую руку, выпростав ее из темного рукава ряски, на пачку книжек и раскрыл верхнюю, там, где она была заложена вышитой цветной закладкой.

- Уныния допускать нельзя, - конфузливо, но как-то очень убедительно проговорил он. - Большой грех - уныние… Хотя кажется мне, что испытания будут еще. Как же, как же, большие испытания, - он говорил все увереннее. - Я последнее время все, знаете ли, за книжечками сижу, по специальности, конечно, больше все богословские…

Он приподнял книгу так, чтобы последний свет из окна упал на страницу, и прочитал: "…Третий ангел вылил чашу свою в реки и источники вод; и сделалась кровь…"

2

Итак, был белый, мохнатый декабрь. Он стремительно подходил к половине. Уже отсвет Рождества чувствовался на снежных улицах. Восемнадцатому году скоро конец.

Над двухэтажным домом № 13, постройки изумительной (на улицу квартира Турбиных была во втором этаже, а в маленький, покатый, уютный дворик - в первом), в саду, что лепился под крутейшей горой, все ветки на деревьях стали лапчаты и обвисли. Гору замело, засыпало сарайчики во дворе - и стала гигантская сахарная голова. Дом накрыло шапкой белого генерала, и в нижнем этаже (на улицу - первый, во двор под верандой Турбиных - подвальный) засветился слабенькими желтенькими огнями инженер и трус, буржуй и несимпатичный, Василий Иванович Лисович, а в верхнем - сильно и весело загорелись турбинские окна.

В сумерки Алексей и Николка пошли за дровами в сарай.

- Эх, эх, а дров до черта мало. Опять сегодня вытащили, смотри.

Из Николкиного электрического фонарика ударил голубой конус, а в нем видно, что обшивка со стены явно содрана и снаружи наскоро прибита.

- Вот бы подстрелить чертей! Ей-богу. Знаешь что: сядем на эту ночь в караул? Я знаю - это сапожники из одиннадцатого номера. И ведь какие негодяи! Дров у них больше, чем у нас.

- А ну их… Идем. Бери.

Ржавый замок запел, осыпался на братьев пласт, поволокли дрова. К девяти часам вечера к изразцам Саардама нельзя было притронуться.

Замечательная печь на своей ослепительной поверхности несла следующие исторические записи и рисунки, сделанные в разное время восемнадцатого года рукою Николки тушью и полные самого глубокого смысла и значения:

Если тебе скажут, что союзники спешат к нам на выручку, - не верь. Союзники - сволочи…

Он сочувствует большевикам.

Рисунок: рожа Момуса.

Подпись:

"Улан Леонид Юрьевич".

Слухи грозные, ужасные,

Наступают банды красные!

Рисунок красками: голова с отвисшими усами, в папахе с синим хвостом.

Подпись:

"Бей Петлюру!"

Руками Елены и нежных и старинных турбинских друзей детства - Мышлаевского, Карася, Шервинского - красками, тушью, чернилами, вишневым соком записано:

Елена Васильевна любит нас сильно.

Каму - на, а кому - не.

Леночка, я взял билет на Аиду.

Бельэтаж М 8, правая сторона.

1918 года, мая 12 дня я влюбился.

Вы толстый и некрасивый.

После таких слов я застрелюсь.

(Нарисован весьма похожий браунинг.)

Да здравствует Россия!

Да здравствует самодержавие!

Июнь. Баркаролла.

Недаром помнит вся Россия

Про день Бородина.

Печатными буквами, рукою Николки:

Я ТАКИ-ПРИКАЗЫВАЮ ПОСТОРОННИХ ВЕЩЕЙ НА ПЕЧКЕ НЕ ПИСАТЬ ПОД УГРОЗОЙ РАССТРЕЛА ВСЯКОГО ТОВАРИЩА С ЛИШЕНИЕМ ПРАВ. КОМИССАР ПОДОЛЬСКОГО РАЙОНА. ДАМСКИЙ, МУЖСКОЙ И ЖЕНСКИЙ ПОРТНОЙ АБРАМ ПРУЖИНЕР.

1918 года, 30-го января

Пышут жаром разрисованные изразцы, черные часы ходят, как тридцать лет назад: тонк-танк. Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких ночных туфлях, в любимой позе - в кресле с ногами. У ног его на скамеечке Николка с вихром, вытянув ноги почти до буфета, - столовая маленькая. Ноги в сапогах с пряжками. Николкина подруга, гитара, нежно и глухо: трень… Неопределенно трень… потому что пока что, видите ли, ничего еще толком не известно. Тревожно в Городе, туманно, плохо…

На плечах у Николки унтер-офицерские погоны с белыми нашивками, а на левом рукаве остроуглый трехцветный шеврон. (Дружина первая, пехотная, третий ее отдел. Формируется четвертый день, ввиду начинающихся событий.)

Но, несмотря на все эти события, в столовой, в сущности говоря, прекрасно. Жарко, уютно, кремовые шторы задернуты. И жар согревает братьев, рождает истому.

Старший бросает книгу, тянется.

- А ну-ка, сыграй "Съемки"…

Трень-та-там… Трень-та-там…

Сапоги фасонные,
Бескозырки тонные,
То юнкера-инженеры идут!

Старший начинает подпевать. Глаза мрачны, но в них зажигается огонек, в жилах - жар. Но тихонько, господа, тихонько, тихонечко.

Здравствуйте, дачники,
Здравствуйте, дачницы…

Гитара идет маршем, со струн сыплет рота, инженеры идут - ать, ать! Николкины глаза вспоминают:

Училище. Облупленные александровские колонны, пушки. Ползут юнкера на животиках от окна к окну, отстреливаются. Пулеметы в окнах.

Туча солдат осадила училище, ну, форменная туча. Что поделаешь. Испугался генерал Богородицкий и сдался, сдался с юнкерами. Па-а-зор…

Здравствуйте, дачницы,

Здравствуйте, дачники,

Съемки у нас уж давно начались.

Туманятся Николкины глаза.

Столбы зноя над червонными украинскими полями. В пыли идут пылью пудренные юнкерские роты. Было, было все это и вот не стало. Позор. Чепуха.

Елена раздвинула портьеры, и в черном просвете показалась ее рыжеватая голова. Братьям послала взгляд мягкий, а на часы очень и очень тревожный. Оно и понятно. Где же, в самом деле, Тальберг? Волнуется сестра.

Хотела, чтобы это скрыть, подпеть братьям, но вдруг остановилась и подняла палец.

- Погодите. Слышите?

Оборвала рота шаг на всех семи струнах: сто-ой! Все трое прислушались и убедились - пушки. Тяжело, далеко и глухо. Вот еще раз: бу-у… Николка положил гитару и быстро встал, за ним, кряхтя, поднялся Алексей.

В гостиной - приемной совершенно темно. Николка наткнулся на стул. В окнах настоящая опера "Ночь под Рождество" - снег и огонечки. Дрожат и мерцают. Николка прильнул к окошку. Из глаз исчез зной и училище, в глазах - напряженнейший слух. Где? Пожал унтер-офицерскими плечами.

- Черт его знает. Впечатление такое, что будто под Святошиным стреляют. Странно, не может быть так близко.

Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны. Что же значит, что Тальберга до сих пор нет? Старший чувствует ее волнение и поэтому не говорит ни слова, хоть сказать ему и очень хочется. В Святошине. Сомнений в этом никаких быть не может. Стреляют, двенадцать верст от города, не дальше. Что за штука?

Николка взялся за шпингалет, другой рукой прижал стекло, будто хочет выдавить его и вылезть, и нос расплющил.

- Хочется мне туда поехать. Узнать, в чем дело…

- Ну да, тебя там не хватало… - Елена говорит в тревоге. - Вот несчастье. Муж должен был вернуться самое позднее, слышите ли, - самое позднее, сегодня в три часа дня, а сейчас уже десять.

В молчании вернулись в столовую. Гитара мрачно молчит. Николка из кухни тащит самовар, и тот поет зловеще и плюется. На столе чашки с нежными цветами снаружи и золотые внутри, особенные, в виде фигурных колонок. При матери, Анне Владимировне, это был праздничный сервиз в семействе, а теперь у детей пошел на каждый день. Скатерть, несмотря на пушки и на все это томление, тревогу и чепуху, бела и крахмальна. Это от Елены, которая не может иначе, это от Анюты, выросшей в доме Турбиных. Полы лоснятся, и в декабре, теперь, на столе, в матовой, колонной, вазе голубые гортензии и две мрачных и знойных розы, утверждающие красоту и прочность жизни, несмотря на то, что на подступах к Городу - коварный враг, который, пожалуй, может разбить снежный, прекрасный Город и осколки покоя растоптать каблуками. Цветы. Цветы - приношение верного Елениного поклонника, гвардии поручика Леонида Юрьевича Шервинского, друга продавщицы в конфетной знаменитой "Маркизе", друга продавщицы в уютном цветочном магазине "Ниццкая флора". Под тенью гортензий тарелочка с синими узорами, несколько ломтиков колбасы, масло в прозрачной масленке, в сухарнице пила-фраже и белый продолговатый хлеб. Прекрасно можно было бы закусить и выпить чайку, если б не все эти мрачные обстоятельства… Эх… эх…

На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса.

В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.

Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, что-нибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и "Господин из Сан-Франциско". Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова:

…мрак, океан, вьюгу.

Не читает Елена.

Николка наконец не выдерживает:

- Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть…

Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и - тонк-танк - идет к четверти одиннадцатого.

- Потому стреляют, что немцы - мерзавцы, - неожиданно бурчит старший.

Елена поднимает голову на часы и спрашивает:

- Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? - голос ее тосклив.

Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.

- Ничего не известно, - говорит Николка и обкусывает ломтик.

- Это я так сказал, гм… предположительно. Слухи.

- Нет, не слухи, - упрямо отвечает Елена, - это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка.

- Чепуха.

- Подумай сама, - начинает старший, - мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра. Сами же они его называют не иначе, как бандит. Смешно.

- Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.

- Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии,

- Так, по-вашему, Петлюра не войдет?

- Гм… По-моему, этого не может быть.

- Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.

- Но Боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и…

- И что? Ну, что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.

- Почему же его нет?

- Господи Боже мой! Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.

- Революционная езда. Час едешь - два стоишь.

Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:

- Господи, Господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какую-то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? У-у, негодяи. Обещали, обещали…

Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ - вот он. Пожалуйста:

Союзники - сволочи.

Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили - раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.

- Слава Богу, вот и Сергей, - радостно сказал старший.

- Это Тальберг, - подтвердил Николка и побежал отворять.

Елена порозовела, встала.

Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.

- Здравствуйте, - пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.

Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского. Голова это была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.

- Откуда ты?

- Откуда?

- Осторожнее, - слабо ответил Мышлаевский, - не разбей. Там бутылка водки.

Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:

- Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.

- Ах, Боже мой, конечно.

Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.

- Ну, конечно… Полно. Кишат.

- Вот что, - испуганная Елена засуетилась, забыла Тальберга на минуту, - Николка, там в кухне дрова. Беги зажигай колонку. Эх, горе-то, что Анюту я отпустила. Алексей, снимай с него френч, живо.

В столовой у изразцов Мышлаевский, дав волю стонам, повалился на стул. Елена забегала и загремела ключами. Турбин и Николка, став на колени, стягивали с Мышлаевского узкие щегольские сапоги с пряжками на икрах.

- Легче… Ох, легче…

Размотались мерзкие пятнистые портянки. Под ними лиловые шелковые носки. Френч Николка тотчас отправил на холодную веранду - пусть дохнут вши. Мышлаевский, в грязнейшей батистовой сорочке, перекрещенной черными подтяжками, в синих бриджах со штрипками, стал тонкий и черный, больной и жалкий. Посиневшие ладони зашлепали, зашарили по изразцам.

Слух… грозн…

Наст… банд…

Влюбился… мая…

- Что же это за подлецы! - закричал Турбин. - Неужели же они не могли дать вам валенки и полушубки?

- Ва…аленки, - плача, передразнил Мышлаевский, - вален…

Назад Дальше