Библиотека моего дяди - Родольф Тёпфер 5 стр.


Так оно и случилось, и я сразу влюбился в эту юную Антигону . Впрочем моя страсть была столь чистой и невинной, что мне и в голову не приходило спросить себя, не была ли эта девушка одной из тех Калипсо, о которых мне постоянно толковал г-н Ратен. Как ошибаются те, кто думает, будто любовь школьника, лишенная надежды и цели, не может быть пылкой и преданной.

Такие люди никогда не были школьниками, а если и были, то сильными только в знании неизменяемых частей речи и относительных местоимений; они были школьниками с отличной памятью, весьма понятливыми, благоразумными, со спокойным сердцем, ограниченным воображением и трижды в году получали награды; они были образцовыми школьниками, образцовыми по мнению г-на Ратена, и обещали в будущем стать господами Ратенами.

Теперь они стали чиновниками, адвокатами, бакалейщиками, поэтами, учителями, продавцами табака, и где бы они ни были – в табачном ли киоске, на кафедре, в банке, или на Парнасе – они всегда являются образцовыми чиновниками, образцовыми бакалейщиками, образцовыми поэтами, образцами для подражания, только лишь образцами, не больше и не меньше, и одно это уже превосходно!

Если вы думаете, что любовь моя не была пылкой и преданной, потому что не сулила мне ничего, кроме безумных восторгов; если вы думаете, что я не пожертвовал бы для нее всем, хотя не мог ждать от нее ничего, ах! как глубоко вы ошибаетесь! За один взгляд этой прелестной девушки я бы отдал г-на Ратена; за одну ее улыбку я бы швырнул в огонь четыре экземпляра Эльзевиров, хранящихся в библиотеке Ватикана.

Они поднимались по лестнице; когда они прошли мимо моей двери, я потихоньку ее приоткрыл, и в мою комнату тотчас же устремился веселый, жизнерадостный, ласковый спаньель.

Это было чудесное животное! Не только красота и поразительной чистоты шелковистая шерсть этой собачки, все в ней – повадка, движения и даже нрав – имело в себе нечто изящное и милое; так что, позабыв о различии нашей природы, я поймал себя на том, что смотрел на нее с некоторой завистью; я смотрел на нее, как на собачку из светского общества, как на собачку, близко знакомую с особами столь высокого ранга, что они могли лишь снисходительно принимать знаки моего уважения, и, самое главное, я смотрел на нее, как на собачку, любимую прекрасной девицей, для которой я был никем. По имени, вырезанном на ошейнике, я понял, что хозяйка спаньеля была англичанка.

Когда спаньель убежал, мне осталось только прислушаться к тому, что происходило наверху, и я тихонько подошел к окну. Живописец и старик вели беседу между собой, а юная мисс молчала.

"Вам придется, сударь, – сказал старик, – изобразить очень грустное лицо, и так как этой копии суждено в довольно скором времени пережить свой оригинал, было бы желательно придать ей менее мрачное выражение, ибо мне не хотелось бы пугать моих внуков. Разумеется, – продолжал он с доброй улыбкой, – я не из тщеславия вздумал заказать свой портрет в том возрасте и в том состоянии, в каком я сейчас нахожусь; но я думаю, что большинство ваших заказчиков избирает для этого более подходящее время.

– Не всегда, сударь, – возразил живописец. – Лицо, внушающее столько почтения, как ваше, встречается быть может более редко, чем юные и свежие лица.

– Вы мне делаете комплимент, сударь, я его принимаю. Мне уже недолго осталось их выслушивать… Люси, я тебя огорчаю, мое дорогое дитя, но неужели ты не можешь смотреть в будущее так же спокойно, как твой отец. Ну, скажи, пожалуйста, кого из нас двоих придется больше жалеть, когда мы расстанемся? Призываю вас в судьи, сударь!

– Прошу прощения, сударь, но мне как и вашей дочери кажется, что разлука должна пугать вас обоих, так что лучше стараться не думать о ней.

– Вот именно это я называю слабостью, и от нее то и хотел бы исцелить мою дочь. Я извиняю эту слабость, когда смерть, обманывая законные надежды, поражает цветущую юность, похищая у нее лучшие годы. Но, когда смерть настигает нас в назначенный срок… когда она подобна сну после дневных трудов… когда отец до последнего вздоха наслаждается нежностью любимой дочери и мечтает лишь о том, чтобы заснуть у нее на руках, такая ли уж это печальная картина, чтобы стараться о ней не думать, и так ли уж требуется много сил, чтобы ее созерцать?… Люси, ну зачем эти слезы?… Постарайся, дитя мое, смотреть на все это, как я… и наши дни будут спокойны, и мы будем получать от них радость до последней минуты… и горе покажется нам не столь страшным, если посмотреть ему прямо в лицо, не отягощая его еще более всем тем зловещим и ужасным, что способны придать ему воображаемые страхи и тщетное сопротивление. Простите, сударь, – прибавил он, – но это предмет нашего вечного спора с Люси, и если бы не портрет, который опять навел меня на эти мысли, я бы не позволил себе возобновлять здесь военные действия".

Я с восторгом прислушивался к этим словам, столь поучительным для меня, и в то же время придававшим еще больше прелести молодой девушке, окружая ее ореолом печали и дочерней нежности. "Как! – думал я. – Превосходные лошади, важные лакеи, карета, – вся эта роскошь, способная удовлетворить самое непомерное тщеславие, а царица, владеющая этим богатством, проливает слезы и грустит при мысли, что она не всегда будет преданно заботиться о своем престарелом отце!"

В тот же день портрет висел в картинной галерее Это был всего лишь набросок, но я без труда узнал лицо благообразного старца… Оно занимало левую сторону полотна, с правой же стороны оставалось много свободного места, и это произвело на меня плохое впечатление.

Но когда во время второго сеанса картина исчезла с выставки, хотя на этот раз юная мисс пришла одна, я заключил, что свободное место оставлено для нее, и теперь-то наконец мне удастся увидеть ее черты.

"Вы мне обещали, мадемуазель, – сказал живописец, – принести эскиз той части парка, на фоне которого ваш отец хотел видеть свой портрет.

– Я об этом не забыла, – ответила она, – эскиз в карете".

Она подошла к окну: "John, bring me my album, if you please! …Но я вижу, что Джона здесь нет", – добавила она, улыбаясь.

Действительно, ее слуги, оставив лошадей на попечении какого-то бедного малого, отправились перекусить в соседнюю кофейню.

"Позвольте, я принесу!" – сказал живописец.

Но я его опередил и уже поднимался по лестнице, прижимая к губам альбом юной мисс. Я надеялся добежать до мастерской и хоть с порога взглянуть на ее лицо, но по дороге встретил живописца. "Большое спасибо! право, ты самый чудесный мальчик на свете: такого я еще не видал". И он взял альбом у меня из рук.

Я вернулся на свой пост менее поспешно, чем покинул его и совершил большую сшибку: я пропустил слова, каждое из которых было для меня бесценно.

"…Какой любезный мальчик! Так он знает английский язык?

– Очень хорошо. Обычно он служит мне толмачом в переговорах с вашими соотечественниками… Славный юноша! Жаль, что ему не суждено стать художником, это так бы ответило его склонностям и дарованиям…"

Живописец встал. "Я хочу вам показать… – продолжал он, – вот! Это эскиз, который он однажды набросал из моего окна… взгляните: озеро, часть здания тюрьмы… истрепанная шляпа, вывешенная, чтобы прохожие бросали в нее милостыню, напоминает о несчастном узнике, для которого эта прекрасная природа невидима.

– Отличная композиция! – сказала она, – и сколько в ней чувства!… Но зачем подавляют склонность, столь ярко выраженную?

– Это его опекуны: они хотят сделать из него юриста.

– Опекуны!… Значит он сирота?

– С давних пор. Кроме старого дяди, который взял на себя заботу о его воспитании, у него никого нет.

– Бедное дитя!" – промолвила молодая англичанка голосом, полным сочувствия.

Ее слова опьянили меня. Она меня пожалела; этого было достаточно, чтобы я возгордился тем, что я сирота, и самое большое горе моей жизни превратилось для меня в блаженство.

О как бы я хотел еще задержать на себе ее внимание! Но вместо этого высшего счастья она переменила предмет разговора, и я узнал из нескольких слов, что через неделю она возвращается в Англию. Что будет со мной, когда я останусь с глазу на глаз с г-ном Ратеном? Я предался безутешной печали.

"Англия! чудесная страна, к которой плывут корабли! Свежая зелень берегов, тенистые парки, куда приходят юные мисс развеять свою грусть!… А здесь ничего не чарует моих глаз, здесь все так немило!" И я равнодушно смотрел на озеро.

"Когда она будет далеко отсюда… Когда ее увидят другие страны! Когда в полуденный час она будет ехать по пыльным дорогам, глядя на зеленые деревья, на луга… о почему не будет меня ни на этих лугах, ни под этими деревьями?… Юная мисс, вы уезжаете? Ах, почему я не держу под уздцы ее лошадей, и мне не грозит опасность быть ими растоптанным? Она бы испугалась за меня, она бы опять пожалела меня!" Мне казалось, что без ее сочувствия не стоило и жить.

Сеанс закончился. Все время думая о ней, я с жадным нетерпением ожидал, когда портрет появится в галерее; но наступил вечер, а портрета все не было, и следующие дни прошли в таком же бесплодном ожидании. И вот, очутившись однажды у окна, я не смог устоять перед желанием проникнуть в мастерскую живописца, чтобы разглядеть черты той, которая царила в моем сердце. Читатель видел, какая за этим последовала катастрофа, и как я оказался среди всех разрушений, погруженный в раздумье. Я продолжаю свой рассказ.

На этот раз я отчетливо сознавал, что погиб безвозвратно. Мало того, что я повинен во лжи и в порче Эльзевира, я вдобавок взломал дверь, читал запрещенные книги, убежал из своего заключения, вылез на крышу, учинил разгром в мастерской живописца, повалил манекен, продырявил картину!… Ужасная цепь преступлений, первое звено которой держал в своих руках г-н Ратен, а именно – мой беспричинный смех.

Что делать? Навести порядок, все исправить, поставить на место? Невозможно: содеянное зло было слишком велико. Сочинить какую-нибудь басню? Только что, когда дело коснулось майского жука, я убедился, что это не так просто. Покаяться? ни за что на свете! Пришлось бы сознаться, что я влюблен, и я уже видел, как при малейшем подозрении в подобной безнравственности, вся стыдливость г-на Ратена ударит ему в голову, и он уничтожит меня одним взглядом.

Я принял решение вернуться в свою комнату, запереть за собой дверь и приняться за учение с большим, чем когда-либо, рвением, как для того, чтобы отогнать мой навязчивый страх, так и для того, чтобы изменить о себе мнение г-"а Ратена. Он, бесспорно, будет доволен моей нравственностью, если я представлю ему обильную порцию тщательно выполненных уроков, написанных хорошим почерком и говоривших об отменном прилежании. Однако день клонился н вечеру, и я решил отложить на несколько минут мой уход, чтобы в темноте ускользнуть от взглядов узника, когда мне придется снова пройти по крыше.

Я воспользовался этими минутами, чтобы удовлетворить свое любопытство. После недолгих поисков я нашел ее портрет; он был приставлен лицом к стене; я приподнял его и поднес поближе к свету.

Портрет был почти закончен. Юная мисс сидела в грациозной позе рядом с отцом, и ее нежная ручка небрежно покоилась на шее красивого спаньеля. Древние буки бросали тень на эту сцену, а в просвете между деревьями, высоко над морем, среди зелени газонов виднелся прекрасный замок.

При виде этих изящных черт, одухотворенных трогательным выражением кротости и печали, мной овладели самые нежные чувства, но я тотчас же предался горьким сожалениям о том, что я ничто для нее, и что она скоро уедет. Не отводя от нее очарованного взгляда, я твердил ей: "Почему, почему ты не моя сестра? Какого нежного и покорного брата ты бы нашла во мне! Вместе с тобой я бы нежно заботился об этом старике! Как прекрасна зелень там, где ты!.. Как чудесны были бы пустыни, если бы мы были вместе с тобой!… Люси!… Моя Люси!… Любимая моя!"

Стемнело. Я с грустью расстался с портретом и мигом очутился в своей комнате, как раз в ту минуту, когда мне принесли ужин и свечу.

В том состоянии возбуждения, в каком я находился, я не чувствовал ни голода, ни желания спать; я хотел лишь поскорей засесть за работу, чтобы представить г-ну Ратену – в какой бы момент он меня ни застал – явные доказательства моего трудолюбия и полного исправления.

После Цезаря Вергилий; после Вергилия Бурдон ; после Бурдона три страницы сочинения; после трех страниц… я заснул.

Я был очень удивлен, когда на рассвете меня разбудил чей-то голос, громко распевавший псалмы. Я прислушался…, это был узник. Он продолжал петь уже несколько тише и наконец умолк. Это благочестивое занятие почти изменило мое мнение о нем в лучшую сторону. "Вы хорошо поработали этой ночью?… – спросил он меня после некоторого молчания.

– Вы так поете каждое утро? – перебил я его.

– С детства… как вы думаете, разве бы я мог без утешения религии вынести мое несчастье?

– Нет. Я только удивляюсь, что религия не удержала вас от преступления, которое привело вас в тюрьму.

– В этом преступлении я не повинен. Бог допустил, чтобы мои судьи впали в заблуждение; да свершится воля божья! Я бы покорился судьбе, – прибавил он, – если бы • кроме пищи телесной у меня был бы и хлеб для души…, но у меня нет Библии!

– Как! – воскликнул я. – Вам не позволяют иметь Библию?

– Ничего не позволяют тому, кого считают достойным презрения.

– Вы должны иметь Библию! Я хочу, чтобы у вас была Библия! Я готов принести вам свою!

– Добрый юноша, – сказал он тоном, полным признательности, – проникнуть ко мне? Невозможно. Да я бы не согласился на это. Вид моего отвратительного жилища не должен омрачить ваш взор… Но сказать ли, что побудило меня к вам обратиться? Вчера, видя, как поднимаются к вам на веревке пирожки, я подумал с завистью: "Неужели не найдется сердобольной души, которая таким же образом доставила бы хлеб жизни бедному узнику?"

И вдруг меня осенила мысль: "У вас есть веревка?

– Провидение, – подхватил он, – позволило мне иметь веревку, которую я сохранил лишь для этой единственной цели…

– У вас будет Библия! – закричал я, перебив его, – у вас будет Библия!!!"

И, ликуя при мысли, что я в самом деле могу быть полезен несчастному, я стал торопливо искать свою Библию среди книг, которые накануне затолкал в шкаф.

В то время, как я занимался поисками, мне показалось, что из тюрьмы до меня доносятся приглушенные стоны. Я прислушался. "Это вы?" – спросил я узника.

Он ничего не ответил, но стоны становились все громче и жалобнее.

"Что такое? Что с вами? – волнуясь, крикнул я.

– Ужасно больно… – отвечал он, – и ничем нельзя помочь. Кандалы на одной ноге слишком тесны, и на ней появилась опухоль. Железо врезается в нее… Ай, – вскричал он, прервав себя.

– Ну и как же вы, как же вы, бедняга?

– …и причиняет мне ужасную боль. Я не спал всю ночь и потому видел, как вы работали.

– Несчастный, и вы не попросили, чтобы вам помогли?

– Меня посещают только раз в пять дней… Ай!… еще три дня…и я попрошу их…

– О, как мне вас жалко! А не могу ли я чем-нибудь?…

– Ничем! ничем! бедное дитя… Надо было бы… но мне уже легче от того, что вы меня пожалели… надо было бы… О! Ай! Ай!…

– Что надо было бы?

– О боже милосердный!… Кровь так и льется! Если бы подпилить немного железо… ослабить…

– Напильник! – закричал я, – нужен напильник! Подождите! в моей Библии"…

У меня был напильник (при моем знании латыни я еще и столярничал подобно Эмилю) , и я быстро вложил его в Библию. Но, перевязав книгу бечевкой, я с отчаянием вспомнил, что я – взаперти. Между тем узник продолжал причитать самым жалобным образом, и его стоны раздирали мне сердце. Я уже подумывал взломать замок моей двери, как вдруг увидел старьевщика, проходившего по улице, и очень обрадовался.

"Слушай! – закричал я ему, – привяжи все это к веревке, ты видишь, она висит на стене. Живее! живее! надо помочь одному бедняге".

Старьевщик привязал сверток к веревке, и она быстро поднялась вверх, В это мгновение отворилась дверь. Это был г-н Ратен. Он застал меня за работой.

"Вчера, сударь, – сказал он мне, – я был так возмущен вашим поведением, что забыл задать вам уроки на эти два дня…

– Я их сделал", – сказал я весь дрожа.

Г-н Ратен просмотрел сделанные мною уроки с некоторым недоверием: уж очень это было неожиданно. Затем, убедившись, что я действительно поработал в моем заточении, он сказал:

"Я хвалю вас за то, что вы по собственному почину избежали пагубного влияния праздности. Праздный юноша способен на самые скверные поступки, ибо находится во власти дурных мыслей, которые в вашем возрасте осаждают ленивые умы. Вспомните Гракхов, которые доставляли радость их матери потому лишь, что с ранних лет были благонравны и прилежны.

– Да, сударь! – сказал я.

– Вы даже не нашли времени поесть? – продолжал г-н Ратен, заметив, что моя пища осталась нетронутой.

– Нет, сударь!

– Я с радостью вижу действие глубокой печали, которую вы должны были испытывать, вспоминая о вашем вчерашнем поведении.

– Да, сударь!

– И вы серьезно размышляли по этому поводу?

– Да, сударь!

– Вы хорошо поняли, что беспричинный смех довел вас до забвения всякой почтительности?

– Да, сударь! (В эту минуту кто-то поднимался по лестнице!)

– А потом и до греха лжи… (Дверь в мастерскую живописца отворилась!)

– Да, сударь! (Послышался возглас изумления!!!)

– Что это за шум?…

– Да, сударь!" (Раздались восклицания, громкие крики, проклятия; я был близок к обмороку!!!)

Собрав, однако, все свои силы, чтобы отвлечь внимание г-на Ратена от проклятий, доносившихся сверху, я сказал ему:

"Когда вы покинули меня вчера…

– Подождите!" – перебил он меня, все внимательнее прислушиваясь к тому, что происходило в мастерской.

И верно: шум был ужасный.

– "Погибло! все погибло! – вопил живописец. – Кто-то влез в окно"… Живописец подошел к окну. "Жюль, ты со вчерашнего дня не выходил из своей комнаты?

– Нет, сударь! – ответил, выступив вперед, г-н Ратен, – и по моему приказанию.

– Черт побери! мою мастерскую разгромили, картины уничтожили, мольберт поломали!… ваш ученик должен был все это слышать…

– Не откажитесь выслушать бедного заключенного? – послышался голос из окошка епископской тюрьмы, – я все видел, я все вам расскажу.

– Говорите…

Назад Дальше