Осина при дороге - Знаменский Анатолий Дмитриевич 5 стр.


– Так собирались же печку перекладать?

– Любу тогда возьмешь к себе, – подсказал Белоконь.

– Ну чего же, вам видней, – кивнула женщина покорно. – Там все чисто, прибрано, пускай живет…

– Столовую человеку покажешь и самовар вечером поставь, – напомнил Белоконь и обернулся к Голубеву. – Определяйтесь, а потом, если хотите, поговорим, я буду в конторе.

Голубев пошел за женщиной.

По пути выяснилось, что Агриппина Зайченкова, бывшая звеньевая, с прошлого февраля начала прихварывать и больше не работала в поле. Теперь она сдавала свою хату совхозу под дом приезжих. За это совхоз перекрыл хату и покрасил полы в двух небольших комнатушках. В третьей обитала сама хозяйка.

В прихожей стоял большой комнатный лимон в кадке, ветки разлопушились и обвисли от десятка тяжелых зеленоватых плодов. На подоконнике – телефон, как и положено в гостинице.

Хозяйка показала Голубеву умывальник в углу, за занавеской, и отперла угловую дверь, крашенную густой синей краской, включила электричество.

– Ключ вот сюда кладите, – показала она место над верхним наличником. – Хоть у нас тут и тихо, а лучше запирать двери… Ну, а столовка-то совсем близко, вот как пройдете склады, так и будет налево, там написано.

– А магазин до которого часа? – спросил Голубев.

– До девяти. Поди открыт еще…

Обедать в столовой нынче он не хотел. Лучше было бы пересидеть вечер за чаем, поговорить с хозяйкой и по возможности сократить время командировки. Он сбросил плащ на высокую никелированную спинку кровати и попросил у Агриппины авоську, но выйти так, сразу, ему не удалось. На порожках протопали быстрые, летучие шаги, и в переднюю влетела, запыхавшись и на ходу бормоча какие-то обиженные, запоздало-гневные слова, тонкая, порывистая девушка с неприметным, курносеньким личиком, в странной одежде. На ней был серый, грубый комбинезон мужского покроя, перехваченный широким армейским ремнем со звездой, и высокие резиновые боты, а на голове – зеленая форменная фуражка с лакированным козырьком и дубовыми листьями, эмблемой лесного ведомства. Толстые рыжие косы, непривычные на взгляд горожанина, загнуты по обе стороны калачиками и дрожат… А за лесной девушкой, след в след, явилась еще древняя, сгорбленная старуха, опирающаяся на палку и вся словно пережаренная и усохшая на южном солнце. Лица ее почти не видно было из-под надвинутого платка, хотя она и задирала с усилием голову, стараясь превозмочь ужасную свою горбатость. И в протянутой, жилистой руке держала чайную чашку с отбитым краем.

Девушка порывисто и раздраженно повернула ключ в ближней двери и скрылась, а старуха остановилась у порога, нюхая лимон, и окликнула хозяйку.

– Выдь-ка на час, Груня… – густым и вроде бы даже прокуренным голосом заговорила она. – Я это – за накваской к тебе. Може, есть у тебя кислое молоко либо кихвир этот проклятый, а то пошла я в магазин, так у них, идолов, как раз нету, чтоб их собаки разорвали!

Голубев насторожился от этих веселых слов, а хозяйка, как и следует, приняла чашку и с тревогой глянула на дверь, за которой скрылась девушка.

– Кефир найду… А чего это с Любой-то? Опять, что ли?

– А то чего ж! Опять этот Гентий, мать-ть его… – тут старуха грохнула такими словами, что Голубев в страхе прирос к притолоке и начал исподволь краснеть. – Опять этот конь с горы присыкался к девке!

Старуха затрясла от ярости головой и закатила такую невиданную цепь ругательских слов, что Голубев содрогнулся от внутреннего хохота.

Хозяйка зарделась, опуская глаза:

– Ой, да замолчи ты, Ивановна, ради бога! Чего уж ты ругаешься этак страшно! Хуже иного пьяницы, рази можно!

Старуха через силу задирала голову, стучала палкой о пол:

– Чего-о?

– Да ругаешься-то, прямо… Страшно!

– Да господь с тобой, Грушка, когда ж это я ругалась-то? – удивилась старуха. – Чего зря-то грех на душу берешь, шалава проклятая?

– Помолчи, помолчи уж, ради бога… – Агриппина скрылась на кухне, звякнула там посудой.

– Чего ж ты брешешь-то, Грушка? – гудела ей вслед старуха. – По соседски-то, да на старого человека? Я, конечно, нервенная теперь стала, но так чтобы дурное слово какое… Нет уж, чего не было, того не выдумывай, Грушка!.. Это ж надо? – покосилась она в сторону незнакомого человека.

Агриппина вынесла ей накваску, а старуха отвела протянутую руку и зачем-то заглянула через порог, в хозяйкину комнату, перекрестилась:

– Сказали, будто печь перекладать будешь?

Чего ей хотелось высмотреть за порогом, Голубев так и не понял, а хозяйка посуровела, свела черные густые брови и сказала сухо:

– Завтра.

– Эт чего ж, опять Васькя перекладать будет? – обрадованно зачастила старуха. – Ежли один придет, так горючего не готовь, ни черта не пьет, окаянный! Весь день мычит токо про подмосковные вечера, а ишо "скакал казак", а пить не схотел, правду говорю!

Она еще успела рассказать скороговоркой, обиженно:

– Васькя-то меня совсем попутал, бес, покуда у меня шерудился с печкой! С уровнем попутал! Выложил, эта, кирпичи под самую плитку, стал ее укладать так и сяк и кричит: давай, мол, уровень! Касьяныча как раз собаки утянули к сушилкам, а я-то знаю, что ль, какой ему уровень? Чтоб ты сломался, думаю… Ну, кричит, полный стакан вровень с краями налей, да и подай, мол, я его поставлю тута! Полный стакан! А у меня, поверишь, и налить-то как раз нечего было, совсем прохудилась, старая бадья! К соседке уж бегала, выручалась… Вернулась, говорю ему: ты уж погоди, милой, я и сальца разжарю, яичков разобью, чтоб ровнее было… Ну, так – не поверишь – не стал ведь, не стал, паразит, токо в трату ввел!

– Чего же он? – скупо усмехнулась Агриппина.

– Ты бы, говорит, воды налила, да и все…

– Деньгами, значит, взял?

– Какой там! По наряду ж работал, от совхоза!..

Потом, правда, пришел Касьяныч мой, так уж вдвоем-то они посидели! Хорошо посидели, по-людски, всю бутылку высосали, ироды! Потом-то, видишь, остался, а один, говорит, не хочу. Взглядный такой, чтоб его черти взяли, в трату ввел!..

Хозяйка вздохнула.

– Ты бы, Ивановна, человека вот проводила к магазину, человек-то новый, дорогу не знает, – сказала она с усмешкой, кивая на Голубева. – Шла бы, а то старик-то заждался небось…

– А-а?.. Ты чего ж это, Грушка? Вроде как выставляешь меня? – подозрительно спросила старуха, поднося к уху ладошку, сложенную корчиком. – Ась? С молодым мужиком, значит, спровадить хочешь в темную ночь?

– Господь с тобой, Ивановна! Чего уж ты… Старая ты уж, чтобы такие слова!..

– Чегой-то – старая? – вовсе окрысилась старуха. – Я ишо злая бываю, как оса! Касьяныч-то иной раз валенком отпихивается, а я его все ж таки опрокину, старый должок стребую!

– Тьфу! – всплеснула руками хозяйка, наконец освободившись от чашки.

– А то чего ж! – мстительно сказала старуха и костлявым локтем тронула Голубева. – Пошли, что ли, казак?

"Не старуха, а настоящая ведьма! – подумал он, сторонясь в дверях. – С такой поживешь десяток лет, непременно в сговорчивого Касьяныча обратишься…"

Старуха успела еще обругать хозяйку и, держа чашку перед собой на вытянутой руке, пошла. Словно слепая, она ощупывала каждую ступень палкой, спускалась медленно и осторожно. Голубев поддерживал ее под локоть.

По пути она успела еще рассказать, что Грушка эта – не баба, а "пройди-свет", что росла без отца-матери бедовой девкой, но по-соседски, мол, приходится с нею водиться, тем более что за стариком еще нужен глаз: чуть недоглядишь, он к этой окаянной Грушке-то и завернет! Вот ушел уж, видать, с работы, и у Грушки его не оказалось, теперь где ж его искать-то?

Старуха уже явно выживала из ума, колготилась в каком-то вздорном полусне, расходуя остатки уродливых, измельчавших чувств.

– Плохо, значит, со старичком живете? – скрывая насмешливость, спросил Голубев, тщетно пытаясь разглядеть дорогу в темноте.

– Чегой-то плохо? – удивилась старуха и стала вдруг на месте как вкопанная. – Чегой-то? Это теперь мода такая: жалиться на жизнь! Куда там! Одна корова на дворе, руки-то завсегда свободные, оттого у него и амуры в голове, у черта! Да и все так-то! Чисто перебесились от этой жизни! До войны-то, помню, на весь хутор – один мотоцикыл, да и на том наш участковый раскатывал, – скороговоркой частила старуха. – Ежели, бывало, и задавит курицу, так одну за целое лето! А теперь, не поверишь, чуть не каждый день куриную лапшу варю! Что ни день – то праздник!..

Она сдвинулась наконец-то с мертвой точки, пошла, часто оступаясь в темноте. Голубев все еще поддерживал ее под руку.

В окнах по всему порядку горели огни, но свет дробился и терял силу в палисадниках, виноградных навесах и садовой листве, почти не освещал дорогу. Хутор спрятался в ночную непроглядь и тишину.

– А Люба эта в зеленой фуражке, она кем вам приходится? – спросил Голубев на всякий случай.

– Любка-то? Да никем она мне, она Грушке приходится племянницей. Лесничиха она, приехала с техникума, ну и поселилась у тетки, вроде как на квартире…

С Васькей гуляет второй год, а этот Гентий-то как заявился в хутор, так и сказал: я, грит, эту колхозную любовь разобью, как пить дать! Я, грит, на Любку глаз положил! Ну и присыкается к девке, проходу не дает!

Я уж его давеча палкой, так покуда отстал…

– Храбрая вы!

– Да то чего ж… Я и с молоду тоже маху не давала! Он-то думает, что он – большой… А того не понимает, что я таких, как он, может, сама десять лет под нары загоняла! Бывалоча, на Беломорканале-то этом… Меня сам Горький на фотопарат снимал, писатель… А то Гентий! С Гентием этим я быстро, как бог с черепахой!

Брысь, говорю, рогач! Косарь под девятое ребро схлопочешь! Он, конечно, пасть раззявил и начал пятый угол искать. А Любка тем временем – домой.

"Н-да… Занятная старушка…"

– Девка-то, как я посмотрел, не особо красивая, чего уж они так за нею? – полюбопытствовал Голубев.

– Это чего ж ты говоришь-то? – вдруг снова оцепенела старуха и железный свой локоток отняла с резкостью. – Аль глаза у тебя на затылке?

– Да нет, вроде на месте…

– Да где уж там на месте! То-то, что городской – такую девку не разглядел! Ты еще погоди, как она резиновые бахилы да штаны эти скинет да в бабское оденется, тогда и скажешь! А ишо в клуб пошел бы, поглядел, как она там заворачивает!

– Она же – в лесу работает?

– Днем. А вечером-то она в клубе. Песни дишканит и стишки эти про любовь-зазнобу читаить и самонадеянность наладила. Не девка – огонь, ее за это управляющий наш в зафклубы назначил.

"Что-то такое было в письме, насчет заведующего клубом по женской линии…" – припомнил Голубев.

– Так что же она у вас, на двух должностях, что ли?

– Да я уж и не разберу, парень, это ты у них бы спросил…

Старуха что-то не двигалась с места, горбилась и настороженно поглядывала на ближнюю калитку. Там, у темной скамьи, шевельнулся огонек папиросы, и тотчас бабка заковыляла в ту сторону.

– Ты чего ж это сидишь тут, колода старая? – сварливо закричала она во тьму. – С собаками тебя искать, что ли, проклятого? И где был? Чего хорошего принес? Опять репьев полный загривок?

– Тебя вот жду, – донесся равнодушный голос Касьяныча. – Пришел – хата на замке. Думаю: покурю пока…

– Кури, кури! Я вот в другой раз поймаю на горячем-то, вот тады покуришь у меня, сивый!..

"Милые бранятся – только тешатся", – подумал Голубев и, не попрощавшись с разговорчивой старушкой, пошел на дальний огонек магазина.

7

А самовар уже вскипел и уютно пошумливал на столе, и пузатый заварной чайничек с аляповатыми васильками на фаянсовом боку был по-старинному пристроен сверху, на конфорке. Пахло угасающими углями и крепкой заваркой.

У стола над белой скатертью хозяйничала "лесная девушка", и Голубев удивился ее превращению. Теперь на ней уже не было ни мешковатого комбинезона с армейским ремнем, ни бахил, ни форменной фуражки с дубовыми листьями, она успела принарядиться в новое, хорошо сшитое и модное платье с глубоким вырезом, а толстые косы уложила высокой короной, отчего маленькое, неприметное личико со щепотью веснушек посредине вдруг приобрело новое выражение – самостоятельности и гордой значимости. Неизвестно, что тут именно бросалось в глаза: стройность или белизна открытых до плеча рук, ловкость движений или попросту душевное и физическое здоровье, но все вместе как раз и можно было определить одним словом – красота.

Девушка весь день работала в лесу, таскала на ногах тяжелые сапоги, но сейчас Голубев не замечал в ней никакой усталости, как будто она только и делала с утра, что примеряла у портнихи новые платья, возилась с роскошной укладкой на голове и, вообще, готовилась к вечернему балу или выходу на сцену.

Не ради ли приезжего человека она так нарядилась?

Уютно и хорошо было в тесной, яркой от света комнатушке, около молодой, плавной и какой-то вальяжной в движениях Любы, резавшей хлеб, расставлявшей чистые, блестящие стаканы в простые, латунные подстаканники.

Голубев сгрузил на край стола свертки и кульки – там было масло в брикете, кольцо сухой колбасы, кульки с сахаром и шоколадными конфетами. Ненужную авоську сунул на подоконник.

– Давайте познакомимся, – сказал он, когда освободились руки. – Чай ведь вместе придется пить…

Он старался сохранить непринужденность, но когда назвал себя, то тут же добавил зачем-то, что он "из газеты", чего не собирался говорить. А девушка в ответ лишь кивнула с небрежностью своей короной и протянула, как бы между делом, равнодушную, но крепкую руку.

– Люба. Ермакова.

"Зачем она фамилию-то… Это ведь не требуется в данном случае…"

– Клуб у вас сегодня закрыт? – спросил он.

– Хотели кино показывать, афишу уже повесили, но опять у них там что-то, в прокате… – сказала она, передернув открытым плечиком.

– Ас самодеятельностью вы когда же занимаетесь?

– Самодеятельность – это в субботу, – сказала она. – Люди же на работе, чаще не соберешь. Ну, в воскресенье еще танцы, либо концерт, либо – агитбригада.

– Молодежи у вас много?

– Не так чтобы… Но теперь уж многие остаются…

– Работа, в общем, не малая, – сказал Голубев. – Как вам удается это – сразу в двух местах?

– Ну какая же это работа! – беспечно отмахнулась Люба и стала разливать чай, поочередно придвигая стаканы к самоварному крану. – Это же общественная нагрузка, так, для души… В лесу – вот там работа! Иной раз спину не разогнешь.

– Вы лесничим работаете?

– До лесничего еще дорасти надо! – усмехнулась она и, шагнув к двери в боковушку, раздвинула штапельные занавески. – Вставай, теть Грунь, самовар остынет!

Старшая хозяйка вышла из темной боковушки, жмурясь от света, с помятым и усталым лицом. У нее, наверное, болела голова, под глазами темнели нехорошие круги.

Глянула на стол с покупной снедью и послала Любу в кладовку, велела принести из нынешней лапши сбереженную курицу.

– Вы из-за меня не беспокойтесь, – привстал Голубев. – Ничего не нужно…

– Какое уж тут беспокойство, – сказала хозяйка, потирая виски узкими ладонями и пытаясь улыбнуться. – Вы же небось и не обедали доси?

Голубев смешался и потерял нить разговора. Ему стало чуть-чуть стыдно и неловко в этой домашней, почти семейной обстановке что-то выспрашивать и "уточнять" по роду работы.

Живут в отдаленном хуторе люди, ни на кого ему не жалуются и помощи от него не просят, обходятся своими силами. Так какое, в конце-то концов, тебе дело до их личных пристрастий и связей?

Ты, может быть, собираешься помочь им, оградить от нелепых обвинений? Это, разумеется, твоя гражданская обязанность, но – не причинишь ли ты новые тревоги им, не насторожишь ли? И вообще, нужен ли ты здесь?

Да. Чертовски трудная обязанность у тебя, но ты же человек, и только от тебя зависит, как они подумают о тебе завтра…

Хозяйке нездоровилось. Это видно было даже со стороны, без всякого врачебного диагноза, по влаге, выступившей над приспущенным раскрылом бровей, и чрезмерно расширенным зрачкам ее усталых, но все еще не выцветших, прекрасных глаз. Она крепилась, как-то заботливо, по-матерински смотрела на него, случайного человека, из другого, неведомого ей мира,

– Ешьте на здоровье, – сказала она, разломав холодную курицу, придвигая ему тарелку и деревянное блюдце с солью. – Когда у нас чего есть в хате, так мы не жадные и хорошему человеку рады.

Подслушала она, что ли, его мысли? Или попросту не хотела дичиться, подозревать его в чем-то нечистом и тайном?

А Люба уселась рядом с Голубевым, заботливо подвернув платье, положила в рот пятачок колбасы и засмеялась, закинув голову, показывая нежный, округлый подбородок:

– Да он небось тунеядцев вылавливать приехал, теть Грунь! То-то и смущается нас! Вдруг придется опять усадьбы перемерять этой рогулиной!

– Ну зачем же, – обернулся к ней Голубев. – Совсем наоборот. Хороших людей повидать приехал, посмотреть, как люди живут в предгорьях… Я же здесь никогда не бывал…

– И писать будете?

– Пока не знаю.

– Ну-у, а тогда зачем и ездить?

– Да ведь сначала нужно узнать все, а вы вот мне так и не сказали, кем работаете здесь. Скрываете что-то?

– И не думала! Только вам ведь лесничего надо. Так лесничий-то у нас в другом хуторе и – с бородой.

– А вы?

– Бригада у меня. Культурницы, пятнадцать девчат. Знаете, что это такое?

– Понятия не имею, – засмеялся Голубев.

– Ну как же! Вторичная очистка лесосек, топор-пила, сжигание порубочных остатков и – самое главное – воспроизведение леса. После славной и героической деятельности лесорубов!

– Посадки, что ли?

– Ага. Сосну и пихту культивируем на старых вырубках. Это главное. Потому что, если не делать посадок, тогда, конечно, и лесосеку очищать не стоит: все само по себе сгниет рано или поздно.

– Но потом же – снова вырастет?

– Вырастет, конечно, только не то, что нужно. Сорные породы – осинник всякий да ольховый кустарник. Куда его? Ни доски с него, ни дров…

– Тяжелая, верно, работа?

– Веселей некуда! Иной раз намахаешься топором, придешь домой, даже есть не хочется. Спасибо тете Груне: разувает иной раз прямо на кровати…

– Уж ты скажешь! – отмахнулась хозяйка. – Не страмилась бы перед человеком, подумает и впрямь, что ты мамкина дочка!

– Какой же тут срам! Человек-то взрослый небось и сам понимает, что такое лесная работа.

Голубев кивнул согласно. Ему приятно было сидеть рядом с девушкой, которая ко всему прочему вроде бы желала даже завязать с ним разговор. А на вид ей лет двадцать или года на два больше, и модное, открытое платьице ей к лицу… К ней хотелось прикоснуться, и от этого он чувствовал хотя и неясное, но веселое беспокойство.

– Приходилось… – кивал он, уплетая курицу и жалея, что не захватил в магазине ту черную бутылку с молдавским аистом, что стояла на видном месте. Аист был знакомый и вполне благонамеренный, он собирался по древнему обычаю вить гнездо…

– Приходилось. В эвакуации, мальчишкой, – говорил Голубев. – На лесозаготовках, в Сибири был… Чай разносил на зимней делянке – а чайник жестяной, литров на восемь! Тащишь его, бывало, от полевого "титана" в конец делянки, раз десять упадешь в снег…

Назад Дальше