Куклы-хина
Перевод Н. Фельдман
Вот из ящика вышли…
Разве ваши лица могла я забыть?
Пара праздничных кукол.
Бусон
Это рассказ одной старушки
Обещание продать куклы-хина американцу из Йокогама было дано в ноябре. Наш дом, родоначальником которого был Ки-но Куния, из поколения в поколение вел ссудное дело, доставляя деньги феодальным князьям, а мой дед Ситику был большим знатоком всяких изысков, так что куклы-хина, хоть и принадлежали мне, девочке, были все же очень хороши. К примеру, взять императора и императрицу - в ее венце красовались кораллы, а у него на кожаном, лакированном оби, разукрашенном яшмой, агатом и агальматолитом, были вперемешку вышиты гербы, постоянный и временный, - вот какие это были куклы.
Если даже их решили продать, можно представить себе, как туго пришлось тогда моему отцу Ихэю, человеку из двенадцатого поколения потомков Ки-но Куния. Со времен падения Бакуфу и общего краха вернуть долг способны были только Касю-сама. Однако из трех тысяч рё они изволили отдать всего лишь сто. Должны были нам еще Инсю-сама, но они в залог наших четырех-ста рё прислали всего-то тушечницу из Акамагасэки. Вдобавок у нас несколько раз случался пожар, и в лавке зонтиков, которую мы держали, дела шли плохо, так что в то время почти все наши ценные вещи одна за другой шли на продажу, чтобы было на что жить.
И тут антиквар Маруса, явившийся уговорить отца продать куклы… он давно уже умер… это был лысый человек, и не было ничего более странного, чем его лысина: в самой ее середине, точно черный пластырь, красовалась татуировка. Он сам рассказывал, что в молодости сделал ее, чтобы скрыть показавшуюся плешь, но, к несчастью, потом вся голова у него облысела и на макушке осталось только черное пятно татуировки. Как бы там ни было, отец, видимо, жалел меня, - мне было тогда пятнадцать лет, - и хотя Маруса не раз его уговаривал, все не решался расстаться с куклами.
В конце концов продал их мой брат Эйкити… его тоже уже нет в живых, а тогда ему было только восемнадцать, и он был очень вспыльчивый. Эйкити был просвещенным молодым человеком, не выпускал из рук английских книжек и интересовался политикой. Когда зашел разговор о куклах-хина, он стал насмехаться, что праздник кукол - устаревший обычай, что незачем сохранять такие ни на что не нужные вещи и все такое. Сколько раз он из-за этого спорил с матерью, женщиной старого склада. Но если расстаться с хина, то можно будет справить конец года, поэтому, наверное, мать, помня, как трудно приходится отцу, не слишком настойчиво возражала брату. Итак, продажа наших кукол американцу из Йокогама была назначена на середину ноября. А что же я? Мало было от меня толку. Пустая была девчонка. И не очень-то огорчалась, - ведь отец обещал купить мне новый оби из лилового атласа.
На другой вечер после этой договоренности Маруса пришел к нам, предварительно съездив в Йокогама.
После третьего пожара мы больше не строились… Просто кое-как оборудовали под жилье оставшуюся часть дома да сделали временную пристройку под лавку. Мы тогда держали модную в ту пору аптеку, - в ней над шкафчиками с разными китайскими пилюлями и снадобьями красовались таблички с выведенными золотом названиями. Там горел и незатухающий светильник… Может быть, это название вам непонятно. Это был светильник старого образца, в котором вместо керосина употреблялось гарное масло. До сих пор при запахе китайских лекарств - мандариновой цедры или кольчатого ревеня - я невольно вспоминаю этот светильник. Забавно, правда? И в тот вечер от светильника, смешиваясь с запахом лекарств, струился тусклый свет.
Лысый антиквар Маруса и отец - с подстриженными спутанными волосами - сидели под лампой.
- Итак, вот половина суммы… пожалуйста, пересчитайте…
Это была пачка кредиток, которую, покончив с полагающимися приветствиями, достал Маруса. Было условлено, что в этот день отец получит задаток. Отец протянул руку и, ни слова не промолвив, поклонился. И вот… По приказанию матери я как раз вошла, чтобы подать чай. Но когда я хотела поставить чашки, Маруса вдруг громко произнес: "Так не годится!" Подумав, что он говорит о чае, я остолбенела, но, взглянув на антиквара, увидела, что перед ним лежит еще одна тщательно завернутая пачка денег.
- Это просто пустяк, но в знак благодарности…
- Нет, благодарности мне уже довольно, пожалуйста, возьмите назад.
- Что вы… не стыдите меня…
- Вы шутите, это вы меня стыдите. Вы же для меня не чужой человек, еще вашему батюшке Маруса столько обязан. Не держитесь так сухо, и покончим с этим… Милая барышня, как сегодня у вас красиво уложены волосы!
Равнодушно выслушав эти пререкания, я ушла в жилую часть дома.
Размером она была примерно в двадцать дзё. Довольно просторное помещение, но там стоял и комод, и продолговатое хибати, и длинный сундук, и полки для разных вещей, так что в общем казалось тесно. Среди всей этой обстановки больше всего обращали на себя внимание около тридцати деревянных ящиков из павлонии. Незачем вам и говорить, что это были они: ящички для кукол. Они были составлены под окном уже приготовленные для продажи. Поскольку светильник был унесен в лавку, в комнате горел фонарь. При свете этого старинного фонаря мать шила мешочки для лекарств, а брат за стареньким столом копался в своих английских книгах. Все было как обычно. Но, взглянув на мать, я вдруг увидела, что под опущенными веками глаза у нее были полны слез.
Подав чай, я ожидала, - может быть, немного преувеличенно говоря, - похвал от матери, а она плачет? Я не столько огорчилась, сколько растерялась и, стараясь не смотреть на мать, уселась возле брата. И тут брат вдруг поднял глаза. Подозрительно переведя несколько раз глаза с меня на мать, он вдруг как-то странно засмеялся и опять принялся за чтение поперечных строчек. Никогда еще я не чувствовала такой ненависти к брату, сующему мне под нос свое просвещение, как в эту минуту. Смеется над матерью - так я подумала. И изо всей силы ударила его по спине.
- Это еще что такое? - спросил он, сердито взглянув на меня.
- И буду бить! - И я со слезами еще раз замахнулась на него. В эту минуту я совсем забыла о его вспыльчивости. Но не успела еще моя рука опуститься, как он влепил мне пощечину.
- Дуреха!
Разумеется, я расплакалась. И как раз в это время на брата свалился железный аршин. Он в негодовании набросился на мать. Но это матери не понравилось, и она дрожащим тихим голосом его побранила.
Я все еще жалобно плакала. До тех пор пока, проводив антиквара Маруса, не вернулся отец с светильником в руках… Не только я, но и брат при виде его лица тут же примолкли. Брат - обо мне уж и говорить нечего - никого так не боялся, как нашего молчаливого отца.
В этот вечер было решено, что в конце месяца, после получения второй половины денег, куклы будут переданы американцу из Йокогама. За сколько? Как подумаешь теперь, кажется смехотворным, - как мне помнится, за тридцать иен. Но по тогдашним ценам это, без сомнения, было очень дорого.
Тем временем понемногу приближался день, когда предстояло расстаться с куклами. Как я уже говорила, я не особенно огорчалась. Хотя я и была еще ребенком, но уж тогда понимала, что когда-нибудь расстанусь с куклами. Мне только хотелось, прежде чем отдавать их в чужие руки, еще раз как следует на них поглядеть. Еще раз полюбоваться в этой комнате на императора и императрицу, на пять оркестрантов, на вишню справа и цитрус-табибана слева, на фонари, на ширмы и лаковые, обсыпанные золотой пылью столики и шкафчики. Но сколько раз я ни просила, упрямый отец ни разу мне этого не позволил. "Раз я получил задаток, это уже чужая вещь. Вертеть в руках чужие вещи не полагается", - говорил он.
Был ветреный день близко к концу месяца. Мать то ли от простуды, то ли оттого, что у нее распухла нижняя губа, чувствовала себя плохо и даже не стала завтракать. Прибрав вместе со мной в кухне, она уселась у хибати, подпирая опущенную голову рукой. Около полудня, когда она подняла голову, я увидела, что опухоль на губе у нее стала больше, точно красная картофелина, а по лихорадочно блестевшим глазам видно было, что у ней сильный жар. Я перепугалась и не помня себя бросилась в лавку к отцу.
- Папа! Папа! С мамой худо!
Отец, а с отцом и брат, который оказался там же, пошли в комнату. Страшное лицо матери их ошеломило. Даже отец, никогда попусту не волновавшийся, стоял как остолбенелый и не мог произнести ни слова. Но мать, собрав силы, с улыбкой сказала:
- Ничего страшного нет. Просто я поцарапала опухоль… Сейчас приготовлю еду.
Отец почти сердито перебил ее:
- Эйкити! Пойди позови Хомма-сан!
Брат со всех ног бросился на улицу прямо под порывы страшного ветра.
Хомма-сан - врач, специалист по китайской медицине, которого брат всегда насмешливо называл знахарем, он тоже, увидев мать, в замешательстве скрестил руки. Опухоль матери называлась карбункул… Конечно, если прибегнуть к операции, карбункул не так уж страшен, но, к несчастью, в то время об операции и не думали, - только давали пить отвары да ставили пиявки, в этом и состояло все лечение. Отец каждый день у постели готовил матери отвар из лекарств Хомма-сан, а брат каждый день ходил покупать на пятнадцать сэн пиявок. А я… я потихоньку от брата ходила в ближайший храм Инари-сама и совершала стократный обход. При таких обстоятельствах уже никак нельзя было заговорить о куклах. И никто, начиная с меня, и взгляда не кидал на составленные у стены тридцать ящичков из павлонии.
И вот 29 ноября, накануне того дня, когда предстояло расстаться с куклами-хина, при мысли, что сегодня я последний день с ними, мне так захотелось еще хоть раз открыть эти ящички, что я места себе не находила. Как отца ни проси, он не разрешит. Поговорить с матерью - у меня мелькнула эта мысль, но в это время матери сделалось еще хуже. Она могла только глотать питье, больше ничего в рот не проходило, к тому же во рту у ней стал скапливаться гной с кровью. Хотя мне было только пятнадцать лет, но с такой больной матерью заговаривать о том, чтоб вынуть куклы, и у меня духу не хватало. С утра я сидела у ее постели, следила за тем, как она себя чувствует, и до восьми часов не сказала ни слова.
Но перед глазами у меня все время под окном, затянутым металлической сеткой, высились сложенные горкой ящички из павлонии. И эти ящички с хина, когда пройдет ночь, перейдут в дом иностранца в далекой Йокогама… а может быть, отправятся в Америку. При этой мысли терпение мое истощилось. Воспользовавшись тем, что мать уснула, я тихонько вышла в лавку. Хотя она не была солнечной, но, хотя бы потому, что из нее было видно уличное движение, в ней по сравнению с жилой комнатой казалось веселее. Отец проверял счета, а брат тщательно клал в аптечную ступку лакричник.
- Папа, прошу тебя ради всего святого…
И, глядя на отца, я высказала свою всегдашнюю просьбу. Но отец не только не дал согласия, но даже, видимо, не желал разговаривать со мной.
- Разве время говорить об этом?.. Эй, Эйкити! Сегодня, пока не стемнело, сходи-ка к Маруса.
- К Маруса? Сходить к нему?
- Да, сходи за лампой. Принеси ее оттуда.
- Но ведь у Маруса нет лампы?
Отец, усмехнувшись, взглянул на меня.
- Не подсвечник же у него. Я просил его купить лампу. Это вернее, чем купить самому.
- Значит, светильника у нас больше не будет?
- Ему уже пора в отставку.
- Многое из старого надо выбросить. Во-первых, с лампой и маме будет веселее.
И отец опять принялся щелкать на счетах. Но чем меньше он обращал на меня внимания, тем сильнее становилось мое желание. Я еще раз сзади потрясла отца за плечо.
- Ну, папа…
- Отстань! - сердито, не оборачиваясь, отозвался отец. Да и брат косился на меня с досадой. Совсем поникнув духом, я тихонько вернулась в комнату. Мать, проснувшись, смотрела лихорадочными глазами на свою приподнятую руку. Увидев меня, она ясным голосом произнесла:
- За что отец на тебя рассердился?
Я не знала, что ей ответить.
- Опять сказала что-то, чего не следует?
Она пристально смотрела на меня, но на этот раз говорила с трудом:
- Ты видишь, как я больна… Что бы отец ни делал, ты должна слушаться. Пусть соседская девочка то и дело ходит в театр.
- Не нужно мне никакого театра, только…
- Не один ведь театр, и красивые шпильки, и нарядные воротнички, мало ли чего тебе хочется…
Пока она говорила, меня охватила такая жалость, такая грусть, что я расплакалась.
- Нет, мама… я ничего… мне ничего не надо, только, прежде чем продать куклы…
- Куклы? Прежде чем продать куклы? - Мать широко раскрыла глаза.
Я запнулась. В эту минуту за моей спиной вдруг оказался брат Эйкити. Глядя на меня с высоты своего роста, он сухо произнес:
- Дуреха! Опять о куклах? Забыла, как отец на тебя рассердился?
- Перестань злиться.
Мать устало закрыла глаза. Но брат, точно не слыша, продолжал ругать меня:
- Тебе уже пятнадцать лет, а разума не нажила! Нашла чем дорожить - куклами!
- А тебе что за дело? Не твои ведь! - возразила я, не сдаваясь. И пошло и пошло. Слово за слово - пока брат не схватил меня за шиворот и не бросил на пол.
- Вертихвостка!
Если бы мать не вмешалась, он бы меня еще и пристукнул. Но она, приподняв голову с подушки, задыхаясь, сердито сказала:
- О-Цуру ничего плохого не сделала… нельзя так с ней обращаться.
- Да ведь ей сколько ни говори, она не слушает.
- Нет, ты не любишь не только О-Цуру, ты и меня… и меня… - С глазами, полными слез, мать жалобно запиналась. - Ты и меня не любишь? Иначе почему ж ты теперь, когда я больна, решился продать… продать куклы, почему ж ты набросился на ни в чем не повинную О-Цуру? Почему ты все это делаешь? Значит, ты меня не любишь…
- Мама! - вдруг воскликнул Эйкити и прикрыл лицо локтем. И брат, который, даже когда умирали отец и мать, не пролил ни слезинки, который всю жизнь занимался политикой и, пока не попал в психиатрическую больницу, ни разу не выказал ни в чем слабости, - мой брат громко заплакал. Это поразило даже разволновавшуюся мать. Глубоко вздохнув, не произнеся то, что собиралась сказать, она откинулась на подушку.
Прошло около часа. Появился давно уже не заходивший в лавку рыбник Токудзо. Нет, не рыбник, он был рыбником раньше, а потом стал возчиком-рикшей, совсем недавно. О нем ходило много всяких забавных рассказов. До сих пор помню рассказ о фамилии. После революции Токудзо тоже захотел иметь фамилию, но уж если иметь, то шикарную, и он решил взять фамилию Токугава. Однако, когда он подал заявление, его выругали, да и не могли не выругать. По его словам, они грозились даже снести ему голову. Он подъехал ко входу в лавку, таща свою коляску, разукрашенную китайскими картинками пионов и львов. Оказалось, что, так как у него не было сегодня работы, он хотел бы прокатить барышню в Айдзуцубара и по улицам с каменными домами, - так он сказал.
- Ну как, О-Цуру?
Отец серьезно взглянул на меня, когда я вышла в лавку, чтобы посмотреть на рикшу. Теперь-то для детей покататься на рикше не такое уж удовольствие. Но для меня тогда это была самая большая радость. Но поехать просто так, когда мать больна, и сразу после той сцены - было нехорошо, и я, все еще совершенно потерянная, ответила еле слышно: "Хочу".
- Ну так пойди спроси мать. Токудзо ведь специально подъехал.
Мать, как я и думала, не раскрывая глаз, с улыбкой сказала: "Прекрасно!" Моего злого брата, к счастью, не было дома, - он ушел к Маруса. Я, позабыв о слезах, быстро вскочила в коляску и прикрыла колени красным шерстяным одеялом… Колеса загрохотали, я поехала…
Нет надобности рассказывать вам о том, что представляли собой тогда виды города. Расскажу только о недовольстве Токудзо. Не успел он выехать на улицу с каменными домами, как столкнулся с конным экипажем, в котором сидела европеянка. Кое-как обошлось, и, щелкнув языком, Токудзо сказал:
- Эх, неладно вышло. Барышня слишком легонькая, вот ноги у меня, самое главное, и не ступают твердо… барышня. Жалко возчика-рикшу. Моложе, чем двадцатилетних, не следует катать…
С этой улицы рикша свернул в переулок к нам домой. И вдруг нам повстречался Эйкити. Он торопливо шел куда-то, держа в руках большую лампу с закопченной бамбуковой рукояткой. Увидев меня, он сделал знак "Подожди!" - и поднес мне лампу. Токудзо как раз, повернув оглобли, подкатил коляску прямо к нему.
- Спасибо, Току-сан. Куда вы едете?
- Сегодня показываю барышне Эдо.
Брат, насмешливо улыбаясь, подошел поближе.
- О-Цуру, отвези эту лампу. Я зайду за керосином.
Помня о недавней ссоре, я ничего не ответила, только взяла лампу. Брат сделал несколько шагов, но вдруг опять обернулся ко мне и, положив руку на защитный щиток коляски, сказал:
- О-Цуру, не говори больше с отцом о куклах.
Я по-прежнему молчала. Так он давеча меня мучил, а теперь опять за то же. Но брат, не обращая внимания, тихо продолжал:
- Отец не позволяет тебе их посмотреть не только потому, что получил задаток. Если на них смотреть, всем станет жалко, - ты об этом не подумала? Поняла? Если поняла, то не говори больше о том, что хочешь их видеть.
В голосе брата мне послышалось небывалое для него чувство. Но он был странный человек. Только что мне показалось, что его голос звучит с грустью, а он уже, точно запугивая меня, говорил:
- Если не скажешь, то и от меня тебе больше не попадет.
Раздраженно бросив эти слова, он, не попрощавшись с Токудзо, поспешно ушел.
Вечером мы вчетвером сидели за ужином вокруг стола. Правда, мать лежала в постели, так что ее нельзя было включать в число сидящих за столом. Но за ужином в этот вечер было веселее, чем обычно. Незачем и говорить отчего. Вместо тусклого светильника в этот вечер кругом разливался свет новой лампы. И я и брат за едой время от времени смотрели на лампу - на красивую диковинную лампу со стеклянным сосудом, в котором просвечивал налитый в нем керосин, с немигающим ярким пламенем.
- Светло, точно днем, - сказал довольным тоном отец, обращаясь к матери.
- Она почти ослепляет, - с легкой тревогой ответила мать.
- Потому что ты привыкла к светильнику… Но если раз зажжешь лампу, потом уж светильник не станешь зажигать.
- Все сначала ослепляет, и лампа, и европейская наука.