Ему устраивали юбилеи, присудили премию, но художники, которые в те времена ведали искусством, его едва терпели.
Вот слова из записной книжки Кончаловского: "Пушкин в письме к брату, Льву Сергеевичу, писал 14 марта 1825 года: "У нас ересь. Говорят, что в стихах - стихи не главное. Что же главное? проза? должно заранее истребить это гонением, кнутом, кольями, песнями на голос "Один сижу в компании"…" И у нас ересь! Говорят, в живописи живопись не главное! Что же главное? Поэтому мне не раз приходилось слышать, что мой главный недостаток - живопись, увлечение живописью, хотя тут же указывалось на жизнеутверждение и на качества, связанные с этим жизнеутверждением. Не ересь ли это? Главное в живописи - живопись, ибо только тогда идея, мысль, сюжет могут воздействовать на зрителя. Только через живопись художник может сообщить свои мысли и чувства зрителю. Такова природу искусства"
Вдохновение часто освобождало Кончаловского от чуждого ему "иллюзорного сходства" (так он говорил). Это видишь и в портрете Мейерхольда, и в некоторых семейных портретах, и во многих натюрмортах, и в удивительно молодом "Полотере", которого Петр Петрович написал в 1946 году.
…Он оставил много прекрасных холстов и все же, мне думается, не дал того, что мог бы дать при огромном таланте, высокой культуре, редкой работоспособности - путались в ногах "еретики", блюстители иллюзорного реализма навешивали на большие, крепкие ноги далеко не иллюзорные пудовые гири.
Характер у Петра Петровича был чудесный; он очень редко жаловался, даже с теми, кто ему мешал работать, поддерживал если не добрые, то добропорядочные отношения. Ольга Васильевна держалась с противниками мужа куда откровеннее, говорила: "Я - сибирячка, нужно бы стамеской, а я топором…"
Помню большую юбилейную выставку. Петр Петрович стоял, как всегда, веселый, жал руки, улыбался. Отведя меня в сторону, он рассказал об одном из тогдашних руководителей Союза художников: "Он ведь был за границей - примчался - снял лучшие работы - и "Полотера", и "Буйвола", и ранние "испанские" холсты. А сейчас будет выступать - приветствовать…" Говоря это, Петр Петрович продолжал улыбаться, но я понял, что улыбка порой давалась ему нелегко.
В 1949 году я был в Тамбове; сотрудница музея рассказала мне, что приключилось с натюрмортом Кончаловского, который висел в столовой одного из крупных заводов области. Директор решил, что "безыдейная" сирень недостойна передовиков производства. Прислали большой холст, изображающий сцену из заводской жизни. Неожиданно рабочие запротестовали: "Оставьте нам нашу сирень!"
Вернувшись в Москву, я рассказал об этом Петру Петровичу и увидел в его глазах слезы. Он тихо сказал: "Вот это - награда…"
Многие прекрасные работы Кончаловского и теперь можно увидеть только в раю, куда очень трудно проникнуть. Непонятно. Издают ранние стихи Маяковского, произведения Хлебникова, а картины покойного академика и лауреата, отнюдь не абстрактные - каждый разберет, что именно на них изображено,- старательно скрыты от глаз посетителей.
Конечно, пройдет год, два - и лучшие вещи Кончаловского переедут в музейные залы. А для друзей, знавших и любивших Петра Петровича, он остается в памяти необычайно живым, зеленым пятном среди пустыни: повалить его все-таки не удалось.
23
В этой книге я пытаюсь рассказать о людях, которых я встретил в жизни и - одних лучше, других хуже - узнал. Сейчас мне хочется рассказать о девушке, которой я никогда не видел.
Вскоре после моего возвращения из Вильнюса ко мне в гостиницу "Москва" пришла В. В. Константинова, преподавательница, жившая в Кашине; она рассказала, что ее дочь Ина была партизанкой и погибла в марте месяце. Вера Васильевна попросила меня прочитать дневник Ины. Я положил школьные тетрадки в ящик стола и вспомнил о них только два месяца спустя - было много газетной работы. Начав читать дневник, я не мог от него оторваться.
Дневник начинался с 1938 года - Ине тогда было четырнадцать дет; она записывала свою жизнь в течение четырех лет; это раннее утро жизни. Читая, я невольно вспоминал мои школьные годы: похоже и не то, детство оставалось детством, но изменилась эпоха.
После войны мне захотелось навестить Константиновых. Я побывал в Кашине. Это небольшой город Калининской области; там мало заводов, большая базарная площадь, старые церквушки, деревянные домики. В одном из таких домиков жили Константиновы; и Александр Павлович и Вера Васильевна были педагогами; кроме Ины, у них была вторая дочь - Рена, младшая.
Ина с детства много читала, но она любила и проказы, игры в "свадьбу", в "бутылку-указку", в "американку", танцы, любила кататься на коньках, ухаживала за кошками, за щенками, работала в саду. Отличницей она не была и часто угрызалась, получая плохие отметки ("Математика мне всю жизнь портит"), старалась наверстать потерянное. Ничего в ней не было болезненного, экзальтированного, исключительного.
У нее была подруга детства Люся, с нею Ина делилась всем и, когда родители увезли Люсю в Магадан, страдала, что некому поверить свои тайны. Однако она отнюдь не была замкнутой, дружила со многими, всегда находила в товарищах хорошие стороны. Она училась в восьмом "А", попала в девятый "Б" и сразу подружилась с Таней и Леной. В детдоме, куда она часто ходила, ей нравились Валя Амбражунас и Оля Руманова. "Вообще мне в этом году везет на людей. Максим с Федором, Аленка, Таня Волкова - все чудные, славные, хорошие. Вот жаль только, что Люся уехала". "Лидочка Кожина. Какая она прелесть. Идеальная девушка. Красивая, умная, отлично учится, прекрасный товарищ". "Подружилась с Кларой Калининой". Когда началась война, Ина пошла в санитарную дружину, работала в госпитале. "Ростовчанин Заславский, молодой, ранен в ногу, плечо и голову. Славный он человек и патриот". В школу поступили новые ученики: "Москвич Женя Никифоров и Рэм Меньшиков, ленинградец. Чудесные, милые ребята". "Саша Куликов, кажется, останется у нас. Хорошо бы! По-моему, он прекрасный мальчик, умный, начитанный". В ноябре 1941 года - эвакуация. Ина попадает в далекий город, в чужую школу; два месяца спустя ей уже жалко расставаться с новыми друзьями - с Людой, Геркой, Галей, Вовкой. В июне 1942 года Ина становится партизанкой; ее посылают в тыл врага. Она говорит о первом своем начальнике: "Каких чудесных людей ставит судьба на моем пути! Он умный, чуткий, тонкий!" О комиссаре Абрамове: "Удивительно интересный человек, такой образованный и тоже… тонкий (это мое выражение, я-то его хорошо понимаю)". Вот ее товарищи по партизанскому отряду: "Гриша Шевачев. Высокий, худой, еврейского типа мальчик… славный парень. Игорь Глинский. Чудесный мальчишка… поразительное чувство юмора. Умный, начитанный… Макаша Березкин. Ну, прелесть!… Всегда весел, всегда улыбается. Не отказывается ни от какого дела…" Потом она пишет сестре: "Зоя была моей лучшей подругой. Замечательная девушка! И она погибла геройской смертью. Именно геройской. Погибло много замечательных людей. Самыми близкими я считаю Зою, комбрига Арбузова, радиста Геньку, Игоря Глинского и Гришу Шевачева. И вот из их остался только Игорь". В отряде был пятнадцатилетний Вадик Никоненок. Девушки удивленно спрашивали Ину: "О чем ты с ним разговариваешь?" Она отвечала: "А он такой интересный…"
Она была веселой, прыскала, как и полагается девчонке. "У Феди Германа на щеке были две замечательные кляксы. Я как их увидела, так уж успокоиться не могла, чуть не до слез хохотала… И вдруг меня вызывают. Я даже не знаю, что и отвечать. Кое-как по подсказкам ответила и получила "хорошо". Но среди ответа вдруг меня такой смех разобрал, я не удержалась и фыркнула на весь класс. Так нехорошо получилось…" "Сегодня был в пионердоме вечер, посвященный 35-летию какой-то стачки… Сначала танцевала девочка в шелковых панталонах. Затем сел на стол и провалился какой-то десятиклассник. Потом кто-то снаружи разбил стекло, и Питанов через окно стал ловить разбойника. Хохотали неимоверно…"
Ина читала много и беспорядочно. В пятнадцать лет она записывает: "Взяла Шиллера "Статьи по эстетике"… Жаль только, что я там некоторые вещи не понимаю. Нужно прочитать Канта, Гегеля и других философов, а затем уже и эту книгу". Философией, кажется, она не увлекалась. Как многие ее сверстницы, восхищалась "Мартином Иденом", плакала над "Оводом". Ее волновали самые несхожие авторы - Мамин-Сибиряк и Гайдар, Шпильгаген и Ю. Герман, Вербицкая и Андре Жид. Ина любила стихи. В шестнадцать лет ей нравился Надсон, и она отрицала Маяковского - знала его только по школьным хрестоматиям. Потом она узнала и полюбила другого Маяковского, повесила его портрет в своей комнате. Она писала, что Гейне так хорош, что мирит ее с немецким языком. Она часто повторяла стихи Блока; в старой "Ниве" нашла его ранние стихи.
Она увидела в московском музее картины старых итальянцев. "Картины современных художников, на которых физиономия не отличается от помидора и темы которых однообразны, как песчаные холмы, никогда нельзя назвать живописью. Это мазня. Современные скульптуры, в которых красота заменена динамичностью и "выразительностью", нельзя причислить к произведениям благородного искусства. Никогда не появится "Джиоконда", фрески итальянских мастеров… Никто не напишет "Божественной комедии" и "Анны Карениной". Мир теряет самое лучшее - красоту…"
В шестнадцать лет ей казалось, что виноваты в этом вкусы народа. Год спустя над этой фразой она надписала: "Неправда!", над осуждением Маяковского: "Заблуждение!"
А любовь к красоте оставалась, ее Ина никогда не считала заблуждением.
Подростки часто мечтают стать актрисами или писателями. Ина хотела учиться в юридическом институте. Потом, будучи партизанкой, она переменила планы и в 1944 году просила мать послать документы в авиастроительный институт. Я ее не вижу ни прокурором, ни авиаконструктором, но хорошо, что ее не тянуло ни в театральное училище, ни в литературный институт, хотя, разумеется, она участвовала в школьных спектаклях и, влюбляясь, тайно писала стихи.
Влюблялась она часто, страстно и каждый раз считала - "вот это настоящая любовь". В пятнадцать лет она влюбилась в товарища по школе: "Мне стоит огромных усилий воли не сесть на скамью, откуда видно его… Я любуюсь им только тогда, когда он проходит мимо по коридору. Но если я замечаю на себе его взгляд, то делаю гримасу презрения. Зачем? Неужели это правда бессознательная тактика Жюльена Сореля? Не может быть! Ведь он действовал из гордости, а я люблю…"
Левушка уехал, Ина о нем тосковала. "Мама говорит, что я не его люблю, а идеал, который я создала… По-моему, нет. Ведь я вижу все его недостатки, знаю все плохие стороны и все-таки люблю. Люблю все в нем, даже недостатки". Прошло три месяца, и Ина в страхе спрашивала себя: "Я не понимаю - неужели можно любить несколько раз и всегда одинаково сильно? Только разница в том, как любить. Левочку мне хотелось чувствовать около себя, хотелось держать его руки, целовать его. А этот… Нет, совсем не то. С этим я больше всего в жизни хотела бы быть друзьями, знать, что он меня любит…" Николай, по ее словам, был к ней равнодушен. "Я танцевала с ним! Вдруг подходит он ко мне, и я пошла танцевать с ним. Я все время путалась, сбивалась, пролепетала что-то, что я не умею, и все… Я все-таки стараюсь показать, что он мне совершенно безразличен, и кажется, выходит…"
Ина узнала ревность: "Опять он провожал ее домой!" Она сердилась на себя: "В любви надо быть гордой, и если ему нравится другая, так я не хочу быть пайщиком". Но вскоре после этого поняла, что не все в жизни подчинено разуму: "Очевидно, это чувство сильнее гордости и самолюбия. Да и могут ли они существовать вместе с любовью? Нет, никогда!"
В 1940 году она подружилась с двумя одноклассниками, воспитанниками детдома - Максимом Пирушко и Федей Германом. "Они рассказали о том, как арестовали их родителей, причем так спокойно, что можно подумать, что это случилось не с ними. У Максима сначала взяли отца, а затем в поезде мать. Он даже не простился с ней. У Феди сначала мать, потом отца. Теперь обе матери в Караганде, а где отцы - неизвестно. Они, оказывается, как мы, когда особенно есть о чем поговорить, когда сильные переживания, уходят куда-нибудь, где никто не мешает, и говорят обо всем". Ине в 1937 году было тринадцать лет; беда обошла ее родителей. Мир девочки узок, а дли Максима и Феди аресты невинных были будничным явлением, бытом. Легко понять, как это всполошило Ину, которую больше всего возмущала несправедливость. Федя стал ее лучшим другом. Она часто ходила в детдом. Федя показал ей фотографии отца, матери, сестры. "Вчера они сказали мне самую неприятную вещь - пришел приказ из наркомата, чтобы воспитанников детдомов старше четырнадцати лет отправлять в ремесленные училища. Значит, скоро они уедут…" Она пишет дальше: "Вчера был вечер в детдоме, посвященный Дню Конституции… Когда я прихожу туда, то для меня это действительно праздник. Только там мне понастоящему хорошо и весело… Я танцевала немножко… Но больше сидели в углу с Федей и разговаривали. Он был какой-то грустный. Какой говорит, потому что вспоминал, как три года тому назад в эти дни были арестованы его родители. На наше "tete-a-tete" обратили внимание учителя, и сегодня со мной мама говорила об этом… Думаю, что это только дружба, не больше. Но эта дружба мне очень дорога и незаменима…" "Сейчас Федя мне сказал, что у него 19 марта умерла мама. Боже мой, как это тяжело и как трудно пережить!…"
В дневнике Ины меня поражают душевная взыскательность, честность, прямота. Еще ученицей седьмого класса она ненавидела "подлиз". Она была комсомолка, входила в совет Осоавиахнма. Осенью 1940 года она писала: "В нехорошее, темное, неясное время начала я эту тетрадь. Сегодня живем так, а что будет завтра - неизвестно…" Ииа болезненно относилась к любой фальши; в дневнике она размышляет над несоответствием между различными трудностями, связанными с надвигавшейся войной, и неискренними, чересчур радужными речами, которые раздавались на собраниях в Кашине: "Ведь это ложь!… Ну зачем это?… Люси нет, и не с кем поговорить на эту тему…" В шестнадцать лет она умела думать, умела взглянуть правде в глаза и три года спустя погибла, сражаясь за правду.
В дневнике Ины много обычного, сближающего его с дневниками девочек ее возраста; есть и не столь обычное. Может быть, любовь к искусству, к поэзии придавала ей особую душевную настроенность? В четырнадцать лет она писала: "Сейчас очень тихий, не по-январски мягкий вечер. Все кажется особенно хорошим, все покрыто розовато-кремовым светом. Скоро зайдет солнце. Все должно было бы быть легким, приятным, но нет этого. Наоборот, появляется какая-то тоска. Отчего? Кажется, нет никаких видимых причин, но… Вот это "но" и мешает. Людям без него легче. Например, Лиза, Нюра - они живут настоящим, реальным миром, а я не могу. Для меня гораздо важнее мечта, фантазия. Что же делать, если я не могу жить в исключительно романтических условиях, например, в Италии или хотя бы на Дальнем Востоке, а живу в каком-то затхлом городишке, где никаких событий…" Полгода спустя она вернулась к раздумьям о своем характере: "Я имею двойную душу. Первое "я" появляется по вечерам. Это "я" живет только будущим - мечтами. Эта душа, грустная, тоскливая, покидает меня иногда. И тогда я становлюсь современной девочкой. Тогда меня интересуют злободневные вопросы… Трудно будет мне жить с такими противоположными наклонностями в душе. Это как бы два разных человека…"
О смерти Ина впервые подумала, прочитав "Рассказ о семи повешенных" Л. Андреева: "Какая это жуткая вещь- чувствовать неизбежность, близость смерти! Я пробовала представить себя на их месте, но ничего не вышло. То мне казалось, что я буду спокойно ждать конца и даже не думать о нем, то казалось, что я буду кого-то умолять, бесцельно метаться".
В Кашине покончил с собой один педагог. Ина была потрясена, хотя почти не знала самоубийцы: "Какой ужас! Сейчас узнала, что отравился В. В. Жигарев, учитель из техникума… Неужели не было другого выхода? Значит, не было. Как жутко сознавать безвыходность положения, видеть смерть неизбежную и близкую!"
"Луна…- Снег… И тишина, тишина. Как в сказке. Когда-нибудь в такую же ночь я пойду в лес. И наступит сказка… Как мелко все то, о нем мы плачем, чему радуемся! Как бедна и прозаична наша жизнь! Есть только одно действительное событие в жизни каждого, одно, стоящее того, чтобы перед ним преклониться,- смерть, шаг в неизвестное и несуществующее".
Май 1941 года был в жизни Ины счастливым: "Мы случайно сели рядом с Мишей Ушаковым и случайно разговорились. И… и я, что взывается, по уши!… Ну можно ли выразить все чувства, которые внезапно возникают в такие минуты?…" "Он иногда даже странным кажется, но я люблю в нем и эту странность…" "Мы все время сидели рядом с Мишей. Провозгласили нас женихом и невестой и кричали нам горько". Опять целовались…" "Как хорошо жить, когда за спиной у тебя шестнадцать лет и девять классов, яркое солнце и хорошие отметки, большая дружба и светлая любовь, а впереди… А впереди кизнь!" Миша читал Ине стихи Фофанова:
Всё тает, надежды и годы…
И память о милом когда-то,
Как лёд пробужденной природы.
Растает… уйдет без возврата.
Но могли ли эти печальные строки смутить семнадцатилетних влюбленных?
Двадцать второе июня 1941. "Еще вчера все было так спокойно, так тихо, а сегодня… Боже мой!…"
Бомбежки, расставание с друзьями, тревога за Москву, за родину. "Даже воздух стал другим. Что-то будет… На фронт - это мечта! Разбить фашистов!" В дневнике Ины нет деклараций. Она любила людей, доверяла им, и это помогало ей пережить испытания: "Нет, с такими людьми не пропадет наша страна, не может пропасть!"
Она отнюдь не романтизировала войну; когда умерли двое раненых в госпитале, где она работала, она написала: "Во имя чего отдали они жизнь? Во имя чего теряют жизнь сотни тысяч других молодых, смелых? Кто ответит на этот вопрос?"
Вернувшись из эвакуации в Кашин, Ина узнала, что Миша Ушаков умер от раны, полученной в бою. Она поняла (а может быть, убедила себя), что Миша был ее большой, настоящей, единственной любовью. Она подала заявление в райвоенкомат, просила отправить ее на фронт, говорила, что кончила курсы сандружинниц и "неплохо стреляет", Ответа долго не было. Ина ходила в школу, увлекалась молодыми людьми, плакала тихонько по Мише, спрашивала себя: "Когда же кончится эта проклятая война?", старалась развлечься: "Иногда танцуем под патефон. Мама называет это легкомыслием, она не может понять, как мы сейчас можем думать о развлечениях. А на самом деле хоть на минуту хочется забыться от всех ужасов… И так скупы наши развлечения, что на них не следовало бы и обижаться. Да и скоро они кончатся…"
Развлечения действительно скоро кончились: в июне 1942 года Ину послали в тыл врага. Она уехала, не сказав ничего родителям, написала из Калинина: "Я знаю - это подлость по отношению к вам, но ведь так было лучше. Я все равно не выдержала бы маминых слез…"
Сражалась она хороню, об этом рассказывают уцелевшие товарищи; ходила в разведку, участвовала и в боях с карательными отрядами, и в "заданиях" - взрывали мосты, нападали на склады. Я не стану говорить о ее боевой жизни: героизм был в те годы буднями многих. Я переписывал отрывки из школьных дневников, чтобы показать истоки этого героизма. Многое предрешила взыскательность к себе, прямота, честность.