Роман без названия - Крашевский Юзеф Игнаций 2 стр.


Как же между этих "двух огней" вырисовывается линия Крашевского? Прежде всего следует уяснить, что для него самого существовал еще и "третий огонь" - польский контекст того же самого явления. В этой связи - интересный факт: если в части русской антинигилистической беллетристики новому (дабы его скомпрометировать) придавался специфический душок "чужого", делая его носителями поляков, евреев и прочих "инородцев", то в польской среде это же движение вызывало негативную реакцию также, в частности, и в силу непольских его корней. Правда, ни у Крашевского (чья "Сумасбродка" стоит у истоков той же тенденции, которая в русской литературе берет начало в "Отцах и детях" Тургенева), ни у Ожешко, создавшей в 1879–1882 годах цикл произведений, нареченный общим названием "Призраки", не было (да в силу их воззрений и не могло быть) шовинистического оттенка, как не было его никогда у Тургенева и Толстого. Просто они были убеждены в несоответствии такого рода идей польским традициям, условиям, складу мышления (в романе Крашевского это воплощает Эварист Дорогуб и его близкие) и верили, что общественный прогресс осуществим только на пути естественной эволюции.

В самих оценках нового движения Крашевский особенно близок Тургеневу, которого, кстати, он хорошо знал и с которым его связывали теплые личные отношения. Можно даже провести пусть приблизительные, но весьма определенные параллели между Базаровым и Теофилом Загайло (оба медики, даже умирают от того же тифа), Кукшиной и Гелиодорой Параминской. А вот главная героиня Зоня Рашко в чем-то сродни Лизе Бахаревой из "Некуда" Лескова. Евлашевский в некоторых своих поступках схож с Зарницыным и Пархоменко из того же романа. Еще одна параллель: Эварист, как и Розанов, входит в круг "новых людей". Оба они трезво оценивают эту сроду, видя честных идеалистов (Зоня - в "Сумасбродке", Лиза и Райнер в "Некуда"), оторванность их идей от реальности и легкомысленное или просто никчемное и подлое их окружение. Схоже в этих романах выведены и сопоставлены два женских типа (Зоня - Мадзя, Лиза Бахарева - Женни Гловацкая) как воплощение новых принципов и традиционных женских добродетелей. Подобен и грустный жизненный финал Мадзи и Женни - тоже идеалисток, но иного - позитивного - плана. Тем самым как бы уравновешиваются, предстают как равноценные идеалисты нигилистические и позитивные: честные и глубоко преданные идее, они в следовании ей отрываются от сложной и противоречивой реальности. Отсюда шаткость их идейного положения. Отсюда и их личная неустроенность.

Эти совпадения - отнюдь не свидетельства литературных влияний. (Сюжет романа и отдельные образы были подсказаны Крашевскому издателем Л. Ернике.) "Влияла" тут на польских и русских писателей сама жизнь - то, что начинало все более и более беспокоить общество как польское, так и русское.

В романе Крашевского Зоня (подобно тургеневским Рудину и Инсарову, лесковским Лизе и Райнеру) одна из всего своего окружения "единомышленников" является действительно человеком идеи и не отходит от нее до конца. Такая верность всепоглощающа и поэтому исключает возможность личного счастья. По сути, это, как и Рахметов Чернышевского, - литературные прообразы первых профессиональных революционеров-одиночек. Они одиноки, ибо "мошенничество примкнуло к нигилизму" (Лесков), а практика "бесов" (Достоевский) превратила чистую идею "романтиков реализма" в зловещую ее противоположность.

В обрисовке проблемы Крашевский близок Тургеневу, а в трактовке главной героини - Лескову. Зоня, как и Лиза, отличается от "прогрессивных вшей" (Достоевский о Кукшиной) внутренней чистотой, цельностью натуры, отсутствием позы, верностью в служении чистой идее. Вера в идею для таких людей означает жизнь ради нее и в соответствии с ней - самореализацию в ней. Обо они не извращены безнравственной практикой тех, кто, живя без морали, пытается вне ее реализовать эту идею или, следуя моде, примазываться к ней. Обе они по мере взросления - после всех разочарований и неудач, на которые не скупится жизнь всем ищущим правды, - сближаются с "чистыми духом" революционерами. И обе они теряют этих самых близких им людей в огне восстания (Лиза - польского 1863 года, Зоня - Парижской коммуны).

Подобно Тургеневу, Крашевский не видит перспектив для самореализации своей героини на родной земле. Инсаров гибнет в Болгарии, Рудин - на французских баррикадах. Зоня оказывается в рядах коммунаров (как, впрочем, многие ее земляки, которых хорошо знал сам Крашевский и олицетворением которых в глазах Европы стал генерал Парижской коммуны Я. Домбровский). А потом она служит идее своим пером… В далекой Франции.

Три честных романа… Три новые встречи с польским писателем, о котором один из русских журналов писал на закате прошлого века: "Крашевский мудрый человек, с которым всегда приятно встретиться и побеседовать".

А. Липатов

Роман без названия
(Powiesc bez tytulu)

Militia est vita hominis super terram.

Средневековое изречение

Предуведомление

Хотя предлагаемый читателям роман отличается тем, что в нем вряд ли удастся обнаружить персонажей, взятых прямо из жизни, однако мы, наученные горьким опытом, все же должны в начале его поместить торжественнейшее уверение, что выведены тут одни лишь типы, созданные воображением и прихотью фантазии.

Общество наше настолько еще не привыкло к творениям вымысла, что в каждом из них люди ищут окружающий мир, да не в том виде, в каком он может и должен быть представлен, а отображенным на дагерротипе неприязни. Нет, моим пером никогда не водили ни пристрастие, ни вражда; а пожелай я воспользоваться им ради подобной цели, я, право, сумел бы побить злопыхателей их же оружием, но сдается мне, что они не заслуживают ничего иного, кроме презрения.

Для тех же, кто не может поверить, чтобы писатель не черпал из окружающего мира и не воплощал в своих писаниях готовые образцы, повторяю еще раз, что в этом романе, как и в других моих романах, в которых недруги усматривают либо меня самого, либо кого-то там еще, у меня нет и не было мысли выводить ни себя, ни других. Тут есть типы, образы, люди, надеюсь, достаточно живо обрисованные, но определенных личностей нет, портретов быть не может, разве что случайно. Когда художнику надо поместить в большой картине тысячи характерных лиц, то среди них непременно встретится физиономия, напоминающая нам кого-то знакомого, но вовсе не потому, что художник имел намерение его изобразить. Итак, я заранее протестую против всяких толкований и извращений моего Романа, заявляя еще раз, и, коль возможно, раз навсегда, что имена и фамилии ныне здравствующих лиц, которые здесь могут оказаться, совпали чисто случайно; избежать этого трудно, но, поверьте, я не стал бы их помещать умышленно.

Житомир, 5 декабря 1853

Первая часть

Среди юнцов, сидевших за партами пятого класса гимназии в городке Ш., царило большое оживление. Из класса, закончив урок, только что вышел почтенный учитель математики Г., на белесой от мела доске еще виднелись сплошь ее покрывавшие формулы, а все ученики уже готовились к следующему уроку, уроку литературы, на котором надо было читать заданное на дом сочинение. Одни списывали целые абзацы из тетрадей более прилежных и способных учеников и пытались из этих отрывков состряпать что-то свое, другие просто покупали готовые сочинения, обещая мзду, третьи еще раз просматривали свои творения, большинство же, пользуясь минутой свободы, готовили себя к практической жизни, вступив в оживленную беседу, еще более оживленный спор, даже в небольшую драку, от которой класс наполнился пылью и шумом.

В небольшом этом обществе, насчитывавшем почти полсотни подростков, можно было увидеть в зародыше будущее каждого из них; тут, пожалуй, даже резче и отчетливей обрисовывались характеры, нежели в кругу взрослых, где люди, научась притворству, держатся осмотрительней и ведут свою игру исподтишка. Тут каждый видел своих товарищей насквозь, никому не удавалось утаить свою страстишку, наклонность, порок или влечение от зоркого глаза соучеников. Ранняя же осторожность и скрытность не без основания пробуждали недоверие, и того, кто не открывался нараспашку, сторонились.

Какое разнообразие являют эти несколько десятков лиц, манер держаться, смотреть и говорить! Все, с чем впоследствии вступят они в мир, уже есть в них: начиная от хмурого молчуна, которого избегает весь класс, загнав его своим отвращением на последнюю парту, и до славного друга, добродушно сносящего объятья и тумаки, братские издевки и шуточки, когда сбрасывают с парты его тетрадку или выворачивают ему карманы, - перед нами бесконечная гамма человеческих характеров. А уж что там творится в этих русых головенках, озаряемых целым миром знаний, наивностью и красочными грезами юных лет, - о, того никому не угадать!

Учитель математики пока еще прохаживается по коридору с учителем литературы, и класс вволю пользуется этими десятью минутами, разделяющими два урока столь же непохожих, как две разные эпохи. Летят на кафедру фуражки, заячья лапа для стирания мела, летят книжки и бумажки, шум становится все громче, все неистовей, - но вот медленно отворилась дверь и на пороге появляется невысокая, щуплая фигурка учителя; быстрыми шагами он направляется к кафедре - фуражка надвинута на уши, под мышкой книги и пачка бумаг, пальто сползло с плеч и одной полой метет пыль на полу; он идет между парт, к которым со всех сторон спешат ученики, - и вот он уже на кафедре, он господствует над классом. Буйство вмиг прекращается, как буря, стихающая от мановения Нептунова трезубца, лишь легкий шумок еще носится над партами; все уселись, учитель сложил в кучку лишние части своего туалета и запас бумаги - урок начался. На самом-то деле никто не боится доброго учителя литературы, который с деланно строгою миной, поджав губы, нахмурив брови и щуря глаза, просматривает свои бумаги и раскладывает книги, однако его доброта действует сильнее, нежели строгость многих его коллег. Вот он поднял на учеников усталые от чтения глаза, и все взгляды устремились к нему.

- Ну-с, господа любезные, кто из вас будет читать сочинение?

Наперебой поднимают руку желающие, размахивая исписанными листками; выбрать нелегко - ну, что ж, первый с краю…

Но отгадайте, какое было предложено задание? Уж такая невинная и приятная тема - просто описание весны. И кажется, кто мог бы его лучше сделать, чем эти мальчуганы, для которых она и летом и зимою цветет в их груди, полной весенних чувств! Однако, когда пришлось весну описывать, ох как трудно было! Они ведь еще времени не имели оглядеться вокруг, разобраться - ни в мире, ни в себе - и, когда учитель задал описание прекраснейшей поры года, вот уж, бедняги, намучились, ломая голову, с чего бы начать, о чем рассказать и чем закончить!

Так трудно было горемычным придумать сюжет, мысли, краски, что пришлось искать образцы, и они переворошили все, где кто-либо что-либо по поводу весны пропел, просипел или пробормотал. Томсон, Клейст, Вергилий и Гесснер, а также отечественные поэты были до нитки обобраны безжалостными юными грабителями - но от ворованной добычи толку было немного.

Патетическим тоном то один, то другой читает свою стряпню, а учитель ходит по классу, поглядывая исподлобья, похваливая сквозь зубы, записывая себе что-то, слегка усмехаясь, когда уловит обрывки бесстыдно скраденных знакомых фраз. Наконец подошла очередь невысокого паренька, светловолосого, голубоглазого, одетого в поношенный, но опрятный мундирчик, и весьма робкого, - когда надо было ему читать, он весь залился румянцем, сконфузился, уронил тетрадку, долго не мог слова вымолвить и, лишь три раза сбившись вначале, принялся воспевать свою "весну".

Все до сих пор прочитанные "весны" были только поэтической прозой, эта первая явилась в рифмованном облачении, и неудивительно, что ее создатель так покраснел, слишком поздно уразумев свою дерзость. Хоть и страшился он за свое творение, да не мог противостоять желанию писать в стихах, изорвал сотню черновиков и в конце концов, набравшись храбрости, с бьющимся сердцем принес в класс плод своих восхитительных, невинных и пылких мечтаний.

А надобно заметить, что юнец этот, столь смело, по собственной воле, написавший стихами задание, которое все изложили прозой, был в школе новичком, в классе появился недавно, учитель его почти не знал, да и с товарищами он еще не освоился. Его выходка вызвала гул изумления - каждый толкал локтем соседа.

- Слышишь? Слышишь? - шумели ученики. - Вот чудеса-то, Пиончик стихи сочинил!

Его прозвали Пиончиком за румяное, всегда пышущее юной свежестью лицо.

Учитель, едва помнивший фамилию этого ученика, удивленно воскликнул:

- Что? Что там? Стихи?

- Тссс! Тсс! - зашикали вокруг.

Взор почтенного учителя с интересом и симпатией обратился к юноше - учитель подошел к его парте, оперся на ее спинку и, полуприкрыв глаза, стал слушать молча, погрузившись в задумчивость.

Но напряженное внимание класса, устремленные на него взгляды, тишина лишили бедного Пиончика остатков его и так не великой отваги - он запинался, голос его едва был слышен, и, наконец, у него перехватило дыхание. Две крупные слезы - предвестье всей будущности поэта - потекли по его пылающим щекам.

Учитель явно огорчился - возможно, он подумал, что тот, кто так ведет себя на школьной скамье, будет и в жизни беспомощен, а может, жаль ему стало беднягу; он не спеша взял тетрадь у него из рук и, поднеся ее к прищуренным глазам, стал сам вполголоса читать эту стихотворную "весну".

Пиончик же стоял под сверлящими взглядами товарищей, как у позорного столба, обмирая от запоздалого стыда и страха. Ученики перешептывались, указывая пальцами на поэта, который в эту минуту получил уже новое прозвище. Одни глядели на него с сочувствием, другие с любопытством, иные чуть ли не с завистью, и этот решительный шаг, на который отважился новичок, не рассчитав своих силушек, неотвратимо определил отношение к нему всего класса на оставшиеся годы учения.

Глаза товарищей перебегали со смущенного юноши на учителя, ища на лице старика одобрение или усмешку жалости, но ничего такого не обнаружили в чертах этого бледного, усталого лица, на котором никогда не отражалось то, что волновало душу. Учитель читал спокойно, поднеся тетрадь к самым глазам, просмотрел сочинение до конца и, возвратив его Пиончику, кивнул, переходя к следующему ученику; он не сказал ни слова, лишь окинул юного поэта беглым взглядом.

Тот сел, опустил голову, да так и просидел молча, борясь со своим волнением, до конца убийственно долгого часа.

О, не так страшно было выступить с этой злосчастной "весной", прочитать, показать доброму учителю, как после конца урока оказаться в толпе соучеников, чья насмешка разила без промаха! Когда часы пробили двенадцать и учитель под дребезжанье звонка направился к кафедре и стал собирать свои бумаги, фуражку, платок и пальто, всегда сползавшее у него с плеч, Пиончик в предчувствии ожидающей его пытки едва не умер со страху. Вслед за учителем хлынули из класса ученики, как прорвавшая плотину полая вода, и рассыпались кто куда. Но все это не спасло несчастную жертву, надеявшуюся убежать первой: поэта окружили, стали дергать за мундир, хлопать по спине, давая волю рукам и языку.

- Да здравствует наш поэт! - кричали одни.

- Слушай, Пиончик, признайся, откуда стихи стибрил! - издевались другие.

- Ишь какой умник! - вопил кто-то. - Хочет нас всех обскакать, отличиться, вот и выступает solo basso со своими стишками.

- Оставьте его в покое! Видите, как покраснел, сейчас из глаз кровь брызнет.

Хорошо еще, что после двенадцати все спешили домой и некогда им было возиться с Пиончиком, но и по дороге к домам, где жили ученики, еще можно было вдоволь поиздеваться, и пятый класс, объединясь с шестым, проводил свою жертву до самого крыльца, немилосердно дразня Пиончика всяческими прозвищами да насмешками.

Как в школе, так и в жизни! Первое чувство большинства при виде какого-то необычного явления - это всегда злая насмешка и недоверие, увы, всякий триумф имеет своим началом мученье. Возможно, так оно и должно быть, ибо лишь тот достоин венца, у кого виски обагрила кровь, и испытание огнем - это проверка призвания и таланта. Не зная о том, бедный мальчик возлагал все свои надежды на одно это сочинение! Теперь ему предстояло переходить из класса в класс с презрительной кличкой "поэт", как с привязанным к ноге ядром, - с нею придется ему выйти в мир и принять все последствия неразумного шага, определившего в тот день всю его жизнь.

Словно предвидя, что его ожидает, Пиончик понуро шел по направлению к своему пансиону, едва слыша колкости да хихиканье товарищей, не отстававших от него; он только старался ускорить шаг, чтобы поскорей оказаться в одиночестве; сыпавшиеся на него язвительные словечки сливались в его ушах в невнятный гул - вроде шелеста сухих осенних листьев. С такою вот свитой он дошел до пансиона и поспешно юркнул в дверь, думая, что избавится наконец от насмешников.

Но и тут Пиончику уже не было покоя - его поджидал воспитатель, узнавший о его грехе от учителя, да товарищи по пансиону из разных классов, подхватившие на улице поразительную новость. Когда он вошел в пансион, все хором принялись его дразнить, а воспитатель пан Яценты, мужчина высокий, худощавый и строгий, с зачесанными назад волосами, в белом узком кожушке, из-за пазухи которого торчали табакерка да клетчатый платок, приветствовал питомца тем, что двусмысленно ухмыльнулся и пригладил свой хохол. Избегая его взгляда, бедняга поспешил прошмыгнуть в какой-нибудь уголок и спрятаться от всех.

Как ошпаренный пробежал Пиончик первую комнату, кинулся к своей кровати и столику в соседней комнатушке, бросил на стол книжки, сунул тетрадь в ящик и в изнеможении сел на постель. Но и тут его настигли, и пан Яценты не постыдился быть в числе мучителей - молча и неподвижно стоял он во главе собравшихся, то и дело поглаживая откинутые назад волосы и злорадно усмехаясь. Младшие ученики налетели на Пиончика как саранча, они прыгали, хохотали, теребили его:; - Вот так так! Шарский - поэт!

- Прочитай же что-нибудь!!!

Назад Дальше