Да, вот именно донимали, очень точное слово! Он мог потягаться с первейшим безумцем по части повторения определенных кошмарных ходов. Иногда он сразу же различал первый грубый набросок, и с ним варианты, вразрядку идущие один за другим, они менялись в мелких деталях, подчищая сюжет, добавляя новые частности, погнуснее, но всякий раз переиначивая очередной вариант все той же, иначе не существующей повести. Ну, хорошо, послушаем о частностях погнуснее. Как вам будет угодно. В особенности один эротический сон повторялся в течение нескольких лет с упорством кретина – до и после смерти Арманды. В этом сне, от которого психиатр (чудачливый отпрыск цыганки и неизвестного солдата) отмахнулся, сочтя его "слишком прямолинейным", ему подносили огромное блюдо со спящей красавицей под цветочным гарниром и подушку с набором орудий. Последние рознились шириной и длиной, а количество их и подбор ото сна ко сну изменялись. Они лежали опрятным тесным рядком: один, в ярд длиною, был изготовлен из вулканизированной резины и венчался фиолетовой головкой, за ним шел надраенный штырь, короткий и толстый, за этим – штопоровидная штука потоньше с кольцами мокрого мяса и сквозистого сала, – и так далее, примеры выбраны наугад. Вообще-то и смысла не было выбирать – коралл, бронзу или мучительный каучук – потому что за какой инструмент ни возьмись, он тут же менял размеры и форму, не удавалось и толком приладить его к своей анатомии, он либо отламывался в самой точке воспламенения, либо продольно трескался между ног или костей более-менее раскромсанной красотки. Он желал бы с наиполнейшим, неистовым, анти-фрейдовым пылом подчеркнуть следующее: эти онейрические пытки никак не соприкасались, ни впрямую, ни в "символическом" смысле, – ни с чем, испытанным им в сознательной жизни. Эротическая тема оставалась лишь темой, одной среди многих, как "Мальчик для развлечений" остался лишь чужеродной причудой в ряду сочинений серьезного, слишком серьезного автора, осмеянного в недавнем романе.
В другом не менее зловещем ночном испытании он старался остановить или отвести струйку то ли зерна, то ли мелких камушков, сочившуюся из прорехи в ткани пространства, но ему во всех мыслимых смыслах мешало какое-то паутиноподобное, ветошное, волокнистое крошево, какие-то кучи и котлованы, ломкий хлам, валкие великаны. В конце концов он утыкался в массы мусора – и это была смерть. Не такими пугающими, но может быть даже в большей степени опасными для рассудка были "обвальные" сны на краю пробуждения, обращающего их образы в движение словесных осыпей в долинах Сона и Стоуна, чьи округлые серые скалы, Roches étonn ées, названы так по причине их как бы изумленной, осклабленной поверхности, меченной темными "зенками" (écarquillages). Грезящий человек являет нам идиота, не вполне лишенного звериного хитроумия; роковой изъян его разума смахивает на слитный лепет скороговорщиков: "во рискует сукин кот!".
Очень жаль, сказали ему, что он не повидал своего аналитика, едва усилились эти кошмары. Он ответил, что аналитика не держал. Доктор, проявляя большое терпение, пояснил, что применил местоимение "свой" не в притязательном смысле, а в бытовом, ну, как в рекламе: "Требуйте у своего бакалейщика". А Арманда когда-нибудь анализировалась? Если речь идет о миссис Персон, а не о кошке или ребенке, ответом будет "нет". Она, кажется, еще в юности увлеклась необуддизмом или чем-то похожим, и когда в Америке новые друзья уговаривали ее, как вы выражаетесь, проанализироваться, она отвечала, что, пожалуй, попробует, но сначала нужно закончить восточные штудии.
Выяснилось, что по имени ее назвали единственно для создания непринужденной обстановки. Это всегда так делается. Да вот не далее как вчера один заключенный совсем перестал смущаться, едва лишь ему предложили: Скажи-ка дяде, чего тебе снится, а то из тебя прямо дым идет. Все-таки кое-что осталось недостаточно ясным, а именно, – не приходилось ли Хью, вернее, мистеру Персону, переживать во сне "позыв к разрушению"? Возможно, сам термин недостаточно ясен. Ну, скажем, скульптор, он имеет возможность сублимировать этот позыв, налетая с молотком и зубилом на неодушевленный предмет. Полезнейшим средством канализации такого позыва является и хирургия: один уважаемый, хотя и не всегда успешный хирург признался в личной беседе, как трудно бывает ему удержаться при операции от того, чтобы не отхватить всякий орган, какой только лезет в глаза. В каждом с детства таятся скрытые напряжения. И Хью нечего их стыдиться. Ведь в сущности и половая тяга зарождается при созревании как подмена тяги к убийству, нормально реализуемой в сновидениях; а бессонница – это просто боязнь осознания во сне подсознательной потребности в сексе и насилии. У взрослых мужчин порядка восьмидесяти процентов всех сновидений являются сексуальными. Вы ознакомьтесь с результатами Клариссы Дарк, – она собственноручно исследовала около двухсот здоровых заключенных, – конечно, срока им скостили на число ночей, проведенных в спальнях Исследовательского Центра. Так вот, у ста семидесяти восьми из них наблюдалась мощная эрекция в той стадии сна, которую мы называем ГАРЕМ ("Глаза Активно Рыскают, Ерзают, Мечутся"), для этой стадии характерны видения, вызывающие резкое вращение глаз, человек как бы сам себя ест глазами. А кстати, когда мистер Персон впервые почувствовал ненависть к миссис Персон? Без ответа. Может быть, ненависть с самой первой минуты входила в состав его чувства к ней? Без ответа. Ему не случалось покупать для нее свитеров с высоким сборчатым воротом? Без ответа. И он не сердился, когда она говорила, что свитер слишком давит горло?
"Меня вырвет, – сказал Хью, – если вы будете приставать ко мне с этой омерзительной белибердой."
17
Порассуждаем теперь о любви.
Какие могучие слова, какое оружие хранится в горах, в укромных углах, в особых тайниках гранитного сердца, за стальными плитами, выкрашенными под масть окрестным крапчатым скалам! Однако Хью Персон, когда он в недолгие дни ухаживания и супружества покушался высказать свою любовь, не знал, где найти слова, которые ее убедят, которые проймут ее и застят яркой слезой жесткий взор ее темных глаз! И напротив, что-то произнесенное мимоходом, не подразумевавшее ни поэзии, ни печали, какая-нибудь пустяковая фраза вызывала внезапно истерически счастливый отклик в суховатой душе этой, в сущности говоря, несчастливой женщины. Сознательные попытки проваливались. Если он, как бывало порой в самый серенький час, откладывал чтение, чтобы без малейших любовных помыслов войти в ее комнату и, подвывая от обожания, подползти к ней на четвереньках, подобно исступленному, доселе еще неописанному недревесному ленивцу, холодная Арманда предлагала ему подняться и перестать валять дурака. Самые пылкие прозвища, какие только ему удавалось придумать, – моя принцесса, любовь моя, мой ангел, моя зверушка, мой упоительный зверь, – попросту выводили ее из себя. "Ну почему, – осведомлялась она, – почему ты не можешь разговаривать со мной нормально, по-человечески, как джентльмен с дамой, почему тебе обязательно нужно разыгрывать шута горохового, ты что, не способен быть простым, серьезным, понятным?" Да ведь в любви, отвечал он ей, есть все, что угодно, кроме понятности, ведь нормальная жизнь отдает шутовством, а простой человек при слове "любовь" только скалится. Он норовил поцеловать полу ее платья, куснуть брючную складку или подъем, или палец ее гневливой стопы, – и пока он пресмыкался, немузыкально мыча, так сказать, самому себе на ухо слезные, неземные, редкостные, рядовые слова, незначительные и всезначащие, простое изъявление любви становилось сродни ублюдочному подражанию птичьей повадке, фарсом, который мужчина разыгрывает водиночку, без единой женщины вблизи, – длинная шея вытягивается, изгибается, падает клюв, и шея распрямляется снова. В конечном итоге ему становилось стыдно, но остановиться он не умел, а она не умела понять его, потому что ни разу не нашел он в эти минуты нужного слова, нужной ниточки водорослей.
Он любил ее, как ни была она для любви непригодна. Арманда обладала множеством неприятных, хоть и не обязательно редкостных черт, без изъятия почитавшихся им за дурацкие ключи к умной загадке. Свою мать она прямо в глаза называла скотиной, не сознавая, конечно, что, отправляясь с Хью в Нью-Йорк и на гибель, никогда больше матери не увидит. Она любила устраивать дотошно продуманные приемы, и как бы давно ни состоялся тот или иной замечательный вечер (десять месяцев назад, пятнадцать или раньше, еще до замужества, в материнском доме в Брюсселе или Витте), каждый участник и каждая частность навек застывали в гудящей стуже ее опрятного разума. В воспоминании эти вечера представлялись ей звездами на волнующемся занавесе прошлого, а гости – оконечностями ее собственной личности: уязвимыми точками, к которым следует впредь относится с ностальгическим уважением. Если Джулии или Джун случалось к слову обмолвиться, что они никогда не встречали художественного критика К. (кузена покойного Шарля Камар), при том что и Джун, и Джулия присутствовали на приеме, как то было помечено в голове у Арманды, она не на шутку злилась и с надменной неторопливостью отчитывала их за ошибку, да еще прибавляла, изгибаясь, словно танец живота исполняла: "Вы, значит, забыли и бутерброды от "Папы Игоря" (какой-то особенный магазин), которыми так объедались". За всю свою жизнь Хью не встречал такого неровного норова, такого смертельного самолюбия, настолько замкнутого на себе существа. Джулия, катавшаяся с ней на коньках и на лыжах, считала Арманду милочкой, но в большинстве женщины ее порицали, и болтая по телефону, передразнивали ее довольно жалостные приемы наскока и отступления. Стоило кому-то начать: "Как раз перед тем, как я сломал ногу...", и она уже победно отзванивала: "А я в детстве сломала обе!" По какой-то неясной причине она усвоила тон иронический и в общем неласковый, обращаясь к мужу на людях.
Странные ее посещали причуды. В пору их медового месяца в Стрезе, последней тамошней ночью (нью-йоркский оффис требовал его возвращения), она решила, что последние ночевки в гостиницах, не оборудованных пожарными лестницами, статистически опаснее прочих, а их отель действительно выглядел чрезвычайно горючим, на грузный старинный покрой. Неизвестно по каким причинам, телевизионные режиссеры считают, что нет ничего фотогеничнее и вообще занимательнее, чем хороший пожар. Арманду, смотревшую итальянские новости, встревожило, если она не прикинулась (она любила поинтересничать), одно такое несчастье, появившееся на местном экране, – язычки пламени, словно слаломные флажки, и язычища, как внезапные демоны, скрещение изогнутых водных струй, как будто бьющих из вычурных фонтанов, и клеенчатый посверк бесстрашных мужчин, направляющих разнообразно запутанные действия на фоне распада и дыма. Той ночью в Стрезе она настояла, чтобы они отрепетировали (он в спальных трусах, она в пижаме "Дзюдо-Юдо") акробатический побег в грозовом мраке, спустившись по прихотливо украшенному фасаду отеля с их четвертого этажа на второй, а оттуда на крышу галереи, окруженной протестующе машущими деревьями. Хью понапрасну ее урезонивал. Воодушевленная девушка заявила, что она, будучи опытным скалолазом, уверена в осуществимости этой затеи, нужно только воспользоваться как приступками разнообразными украшениями, обильными выступами и металлической оградой балкончиков, разбросанных там и сям в помощь аккуратному нисходителю. Она велела Хью следовать за ней, освещая ей сверху путь электрическим фонарем. Предполагалось также, что он будет держаться достаточно близко, чтобы помогать при нужде, держа ее на весу и тем увеличивая в отвесной протяженности, пока она станет нашаривать голой ступней очередную ступеньку.
Хью при немалой мощи передних конечностей был антропоидом на редкость неловким и основательно испортил все предприятие. Он застрял на карнизе прямо под их балконом. Фонарик, бестолково обрыскав малый участок фасада, выскользнул из его лапы. Свесясь со своего насеста, Хью кричал, умоляя ее вернуться. Ставень хлопнул у него под ногой. Хью ухитрился вскарабкаться назад на балкон, все еще выкликая ее, хоть и уверился уже, что она погибла. Впрочем, она в конце концов отыскалась в одном из номеров третьего этажа – мирно курящая, завернутая в одеяло, она лежала в постели незнакомого господина, а тот сидел у кровати в кресле и читал журнал.
Любовные ее странности озадачивали и тревожили Хью. Он мирился с ними во время свадебного путешествия. После его возвращения со своей непростой новобрачной в нью-йоркскую квартиру причуды эти обратились в привычку. Арманда постановила, что они будут систематически заниматься любовью в гостиной, во время вечернего чая – как бы на воображаемой сцене, непрестанно и непринужденно беседуя о том о сем, причем обоим исполнителям долженствует быть пристойно одетыми: на нем его лучший деловой костюм и галстук в горошек, на ней – скромное черное платье, застегнутое на горле. В виде уступки природе дозволялось расстегивать, а то и стягивать кое-что из исподнего, но совсем, совсем неприметно, ни на миг не прерывая изысканной беседы: нетерпеливость объявлялась неподобающей, показной, безобразной. Газета или книга, прихваченная с кофейного столика, помогала прикрыть те из приготовлений, без которых он, бедный Хью, никак уж не мог обойтись, и горе ему, если он вдруг поморщится или замешкается во время совокупления; но гораздо сильнее ужасной возни с подштанниками в путанице его ущемленного лона или скрипучего соприкасания с ее гладкими, словно латы, чулками удручала его необходимость поддерживать пустой разговор – о знакомых, о политике, о знаках зодиака или о слугах, между тем без запретной зримой поспешности подвигая тайком томительные труды к конвульсивному концу в полусидячем сплетении на неудобном диванчике. Посредственная потенция Хью едва ли пережила бы эти мучения, если б Арманде удавалось в большей, чем она полагала, степени скрывать от него возбуждение, вызываемое контрастом между фактическим и фиктивным, – контрастом, способным в конечном счете претендовать на артистическую утонченность, особенно если вспомнить кое-какие обычаи некоторых дальневосточных народов, только что не полоумных во многих иных отношениях. Но главным, что питало ее, было ни разу не обманувшее ожидание ослепляющего блаженства, понемногу сообщавшего нечто идиотическое ее милым чертам, как бы ни силилась она поддерживать поверхностную болтовню. В сущности, он предпочитал эти сцены в гостиной еще даже менее нормальной обстановке тех редких оказий, когда ее посещало желание, чтобы он обладал ею в спальне, надежно спрятанный под одеялом, пока она щебетала по телефону, обмениваясь сплетнями с приятельницей или дурача незнакомого мужчину. Способность нашего Персона со всем этим мириться, отыскивать разумные объяснения и так далее, усугубляет наше к нему теплое отношение, но порою, увы, провоцирует также прозрачный смешок. Он, например, объяснял себе ее нежелание обнажаться тем, что она стесняется своих крохотных выпяченных грудей и шрама на правом бедре, полученную при несчастливом падении с лыж. Глупенький Персон!
Сохраняла ли она верность ему в те месяцы их супружества, что протекли в непрочной, нестрогой, неумеренной Америке? В первую и последнюю их американскую зиму она несколько раз уезжала покататься на лыжах в Авал, Квебек, или в Шут, Колорадо. Оставаясь один, он запрещал себе думать о пустяковых прелюбодеяниях, когда, скажем, рука ее задерживается в руке какого-нибудь балбеса или когда тому вместе пожеланием доброй ночи даруется поцелуй. Даже помыслить о такой ерунде было для него так же мучительно, как вообразить похотливое соитие. Стальная дверь его души оставалась в ее отсутствие наглухо запертой, но стоило ей появиться – с сияющим загорелым лицом, с точеной, словно у стюардессы фигуркой в синем пальто с плоскими пуговками, яркими, как золотые жетоны, – что-то в нем призрачно растворялось, и дюжина гибких атлетов принималась, разбирая ее по статям, роиться вокруг нее во всех мотелях его мозга, хотя на деле, по нашим сведениям, она за все три поездки вкусила полную близость от силы с дюжиной пробных любовников.
Никто, и менее всех ее мать, не мог постичь, чего ради Арманда выскочила за довольно бесцветного американца с не очень солидной работой, – но пора нам уже закончить наше рассуждение о любви.
18
Во вторую неделю февраля, примерно за месяц до того, как смерть их разлучила, Персоны на несколько дней слетали в Европу: Арманда чтобы навестить мать, умиравшую в бельгийской больнице (преданная дочь опоздала), а Хью – повидаться по поручению издательства с мистером R. и еще с одним американским писателем, также осевшим в Швейцарии.
Лил сильный дождь, когда такси высадило его перед стоявшим в горах над Версексом большим, старым и уродливым загородным домом R. Он прошел гравистой тропкой с дождевыми потоками, пузырящимися по обеим ее сторонам. Парадная дверь оказалась раскрытой, и притаптывая половик, он с веселым удивлением увидел Джулию Мур, стоявшую спиной к нему у телефонного столика в прихожей. Опять, как в прошлом, она носила прическу хорошенького пажа и ту же оранжевую блузу. Когда он, наконец, вытер ноги, она положила трубку и обернулась ничем непохожей девушкой.
"Простите, что заставила вас дожидаться, – сказала она, уставя на него пару смеющихся глаз. – Я заменяю мистера Тамворта, он отдыхает в Марокко."
Хью Персон прошел в библиотеку, уютно обставленную, но решительно старомодную и очень скудно освещенную, полную энциклопедий, справочников, указателей и авторских экземпляров произведений нашего автора во множестве изданий и переводов. Он присел в клубное кресло и вытащил из портфеля список вопросов, которые следовало обсудить. Два главных были такие: как изменить некоторых слишком легко узнаваемых в рукописи "Фигуральностей" лиц и что делать с этим коммерчески невозможным заглавием.