Однако стоило комнате вновь погрузиться во тьму, как глаза появились' опять, и на этот раз я попробовал объяснить их присутствие на основе научных принципов. Сначала я подумал, что видение вызвано отблесками догоравших в камине угольков, но камин находился по другую сторону кровати и был расположен так, что огонь не мог отражаться в зеркале туалетного столика, которое было единственным в комнате. Затем мне пришло в голову, что меня могло обмануть отражение угольков на какой-нибудь полированной деревянной или металлической поверхности, и, хотя я не мог обнаружить ничего подобного в поле зрения, я снова встал и, ощупью добравшись до камина, раз-, бросал и без того погасшие угли. Но как только я лег, глаза вновь появились в изножье кровати.
Итак, все ясно: это галлюцинация. Однако то обстоятельство, что глаза не были разыгранной кем-то шуткой, отнюдь не придало им привлекательности. Ибо если они были отражением чего-то в моем сознании, то в чем же причина его расстройства? Я достаточно глубоко проник в тайны различных патологических состояний, чтобы представить себе условия, при которых мозг может быть подвержен подобным ночным галлюцинациям, но никак не мог связать это с теперешним моим состоянием: я никогда не чувствовал себя более здоровым - как умственно, так и физически, и единственное необычайное обстоятельство в моем положении, а именно то, что я осчастливил одну милую девушку, казалось бы не могло привлечь злых духов к моей постели. И тем не менее глаза по-прежнему на меня смотрели…
Я зажмурился и постарался вспомнить взгляд Алисы Ноувелл. В ее глазах не было ничего необыкновенного, но они были чисты, как родник, и, будь у нее побольше фантазии или же подлиннее ресницы, выражение их было бы приятным. Однако они не обладали достаточной силой, и вскоре я заметил, что они каким-то таинственным образом превратились в глаза у изножья кровати. Даже сквозь закрытые веки я ощущал, как они смотрят на меня, это было еще отвратительнее, и потому я вновь открыл глаза и встретился с этим ненавистным взглядом…
Так продолжалось всю ночь. Не могу вам описать, что это была за ночь и как долго она длилась. Приходилось ли вам лежать в постели без сна и стараться не открывать глаз, зная, что, открыв их, вы увидите нечто, внушающее вам ужас и отвращение? Это легко сказать, но дьявольски трудно выдержать. Глаза маячили передо мной и притягивали к себе. Я почувствовал vertige de l'abîme, и их багровые веки были краем моей бездны. У меня в жизни и раньше бывали минуты, когда я испытывал тревогу, - минуты, когда ветер опасности, казалось, дует мне в спину, но я никогда не испытывал такого напряжения. Нельзя сказать, чтоб глаза эти были ужасны - в них не было величия, присущего силам тьмы. Как бы вам объяснить? Они физически воздействовали на меня, как дурной запах, их взгляд оставлял за собою след, подобный тому, что тянется за улиткой. Я никак не мог понять, какое отношение они имеют ко мне, и все смотрел и смотрел, стараясь разгадать эту тайну…
Не знаю, чего именно они хотели от меня добиться, но добились они того, что рано утром, захватив небольшую дорожную сумку, я удрал в город. Тетушке я оставил записку, что заболел и поехал к доктору; кстати, я и впрямь чувствовал странное недомогание- казалось, эта ночь высосала из меня всю кровь. Но, добравшись до города, к доктору я не пошел. Я отправился к приятелю, бросился на кровать и проспал десять восхитительных часов. Когда я проснулся, была глубокая ночь, и я похолодел при мысли о том, что меня ожидает. Дрожа от страха, я сел и всмотрелся в темноту; ее благословенная поверхность была спокойной и ровной, и, убедившись, что глаз нет, я снова заснул мертвым сном.
Удирая из дому, я не написал Алисе ни слова, так как собирался возвратиться на следующее утро. Но на следующее утро я почувствовал себя настолько измученным, что был не в силах пошевелиться. В течение дня мое изнеможение не исчезло, как бывает после обыкновенной бессонной ночи, а, наоборот, стало нарастать; казалось, воздей ствие глаз усилилось, и мысль о том, что я увижу их вновь, становилась невыносимой. Два дня я боролся со своим страхом; на третий вечер взял себя в руки и решил утром вернуться домой. Приняв это решение, я почувствовал себя намного лучше, ибо знал, что мое внезапное бегство и странное молчание должны были очень огорчить бедную Алису. С легким сердцем я лег спать и тотчас уснул, но среди ночи проснулся и снова увидел глаза…
Это было выше моих сил, и, вместо того чтобы возвратиться к тетушке, я наспех собрался и сел на первый же пароход, идущий в Англию. Когда я очутился на борту, я был настолько измучен, что, добравшись до каюты, лег на койку и проспал большую часть пути. Не могу вам передать, какое блаженство, просыпаясь после долгого сна без сновидений, бесстрашно смотреть в темноту, зная, что больше не увидишь этих глаз…
Я провел за границей год, потом еще год, и за это время глаза ни разу не появились. Даже если бы я находился на необитаемом острове, это было бы достаточной причиной, чтобы продлить мое пребывание там. Другой причиной, разумеется, было то, что за время путешествия я окончательно убедился в полной невозможности жениться на Алисе Ноувелл. Меня раздражало, что я потратил столько времени на это открытие, и я не хотел никаких объяснений. Я одним махом избавился и от глаз, и от второй неприятности, что придало моей свободе особый вкус, и чем больше я ею наслаждался, тем больше она мне нравилась.
Глаза оставили в моем сознании такой неизгладимый след, что я еще долго ломал себе голову над природой этого явления и пытался угадать, вернется ли оно вновь? Но время шло, и постепенно мой страх исчез и в памяти осталось лишь четкое воспоминание. Затем стерлось и оно.
Через год после отъезда из Америки я поселился в Риме, где, помнится, собирался написать другую великую книгу- исчерпывающий труд о влиянии этрусков на итальянское искусство. Во всяком случае, я нашел предлог для того, чтобы снять солнечную квартиру на площади Испании и бродить по Форуму, и там-то однажды утром ко мне подошел очаровательный юноша. Он предстал передо мною в теплых лучах солнца, стройный, изящный, прекрасный, как Гиацинт; казалось, он сошел с развалин алтаря, посвященного Антиною; а меж тем он всего лишь прибыл из Нью-Йорка с письмом - от кого бы вы думали? От Алисы Ноувелл. Это письмо - первое со времени нашей разлуки - состояло всего из нескольких слов, в которых она представляла мне своего юного кузена Гилберта Нойза и просила ему помочь. В письме говорилось, что несчастный мальчик "талантлив" и "жаждет писать", но жестокие родители требуют, чтобы он употребил свою каллиграфию на поприще бухгалтерии, и вот, благодаря стараниям Алисы, он получил шестимесячную отсрочку, которую должен провести за границей и, имея в кармане жалкие гроши, каким-то образом доказать, что своим пером может увеличить эту сумму. В первый момент меня поразили необычайные условия испытания; оно казалось почти столь же категоричным, сколь средневековый "суд божий". Потом меня тронуло то, что она прислала своего кузена ко мне. Я всегда хотел хоть как-нибудь ей услужить, дабы оправдать себя - правда, не в ее глазах, а скорее в своих, - и теперь мне представилась прекрасная возможность.
Я думаю, можно с уверенностью сказать, что будущие гении не являются вам в лучах весеннего солнца на Форуме, подобно его низверженным богам. Во всяком случае, бедняге Нойзу не было предначертано стать гением. Но он был красивым юношей и прекрасным товарищем. Лишь когда он пускался в рассуждения о литературе, мне становилось не по себе. Я насквозь видел все симптомы его болезни - столкновение между тем, что "таилось в нем", и окружающим миром. Ведь, в сущности, это и есть настоящее испытание! Неминуемо, пунктуально, с неумолимостью законов природы ему в голову всегда приходили исключительно нелепые мысли. Со временем я стал даже развлекаться, заранее угадывая, какая именно нелепость будет следующей, и приобрел поразительную сноровку в этой игре…
Хуже всего, что его глупость не бросалась в глаза. Дамы, с которыми он встречался на пикниках, считали его мыслящей личностью, и даже на званых обедах он сходил за "умника". Да и я, человек, который рассматривал его под микроскопом, порою надеялся, что он все-таки обнаружит хоть какой-нибудь талантишко, способный одарить его удачей и счастьем, а разве не ради этого я старался? Он был так мил и продолжал оставаться таким милым, что самое его обаяние внушало мне эту мысль, и в течение первых месяцев я и вправду верил, что ему еще улыбнется фортуна…
То были изумительные месяцы; Нойз не расставался со мной, и чем больше времени мы проводили вместе, тем больше он мне нравился. Его глупость составляла часть его очарования - она была прекрасна, как его ресницы. И он был так весел, так счастлив со мной, что сказать ему правду было бы все равно что перерезать горло какому-нибудь кроткому зверьку. Сначала я не мог понять, что вложило в эту очаровательную голову бредовую мысль, будто в ней содержатся мозги. Постепенно я понял, что это было лишь мимикрией - бессознательным обманом с целью освободиться от родительского дома и конторского стола. Нельзя сказать, что бедняга Гилберт не верил в себя. В нем не было ни капли лицемерия. Он был убежден, что у него действительно есть "призвание", тогда как я считал, что его украшало именно отсутствие оного и что немного денег, немного свободы и немного развлечений превратят его в безобидного бездельника. К несчастью, денег ждать было неоткуда, а так как перед ним маячил конторский стол, он не мог отложить свои литературные опыты. Его писанина была ужасна, и сейчас мне понятно, что я знал это с самого начала. Однако нелепо было бы решать судьбу человека по результатам первого опыта, и это несколько оправдывало то, что я откладывал свой приговор, а возможно, даже слегка поощрял Нойза: ведь чтобы расцвести, человеческое растение нуждается в тепле.
Как бы то ни было, я продолжал придерживаться этой точки зрения и добился продления испытательного срока. Когда я уехал из Рима, он отправился со мной, и мы беззаботно провели восхитительное лето между Капри и Венецией. Я сказал себе: "Если в нем что-то есть, то это обнаружится именно теперь". Так и получилось. Он никогда не был так очарован и так очарователен. Во время нашего путешествия бывали минуты, когда казалось, что красота, рожденная плеском морской волны, отразилась на его лице, но, увы, лишь для того, чтобы вылиться в потоке бледных чернил.
Однако пришло время запрудить этот поток, и я знал, что, кроме меня, сделать это некому. Мы возвратились в Рим, и я пригласил его к себе - я не хотел, чтобы он оставался один в своем пансионе, когда ему придется отказаться от своих честолюбивых замыслов. Разумеется, решив посоветовать ему оставить литературу, я полагался не только на собственное суждение. Я посылал его сочинения разным людям - и издателям, и критикам, - но они всякий раз возвращали их с одинаковым ледяным молчанием. Да и о чем было говорить?
Признаюсь, я никогда не чувствовал себя так скверно, как в тот день, когда вознамерился поговорить с Гилбертом начистоту. Легко сказать себе, что мой долг- разбить надежды бедного юноши, но хотел бы я знать, бывал ли случай, чтобы добровольная жестокость не оправдывалась подобными аргументами? Мне всегда претила необходимость присваивать себе функции Провидения, а когда я вынужден это делать, я предпочитаю, чтобы они не были связаны с необходимостью кого-то уничтожить. Да и, в конце концов, кто я такой, чтобы всего лишь после годового испытания решать, есть ли у бедняги Гилберта талант или нет?
Чем больше я думал о той роли, которую решился исполнить, тем меньше она мне нравилась, и она понравилась мне еще меньше, когда Гилберт сел напротив меня и свет лампы упал на его откинутую голову - точь-в-точь как сидит сейчас Фил… Я просматривал его последнюю рукопись, и он это знал; знал он также, что его будущее зависит от моего приговора - на этот счет у нас с ним было молчаливое соглашение. Рукопись, а это был роман - если хотите знать, его первый роман! - лежала на столе между нами; он наклонился вперед, положил на нее руку и посмотрел на меня так, словно от этого зависела вся его жизнь.
Глядя на рукопись, чтобы не встречаться с ним глазами, я встал и откашлялся.
"Дело в том, мой дорогой Гилберт… - начал я. Тут я увидел, что он побледнел, но тотчас же вскочил и посмотрел мне прямо в лицо. - Помилуйте, не надо так волноваться, друг мой. Я совсем не собираюсь разносить вас в пух и прах".
Его руки легли мне на плечи, и он засмеялся с высоты своего роста с какой-то убийственной веселостью, поразившей меня в самое сердце.
Он держался с таким достоинством, что я не мог продолжать эти жалкие рассуждения о своем долге. Я вдруг представил себе, какие страдания причиню другим, заставив страдать его: прежде всего самому себе, ибо отправить его домой значило потерять его, но особенно бедной Алисе Ноувелл, которой я так стремился доказать свое усердие и желание быть полезным. И в самом деле, казалось, что, предавая Гилберта, я вторично предаю ее…
Но тут мне вдруг пришла в голову мысль, которая, подобно молнии, озаряющей весь горизонт, открыла мне, что произойдет, если я солгу Гилберту. Я сказал себе: "Он на всю жизнь останется со мной", а ведь я еще не встречал никого - ни мужчины, ни женщины, - кто был бы мне необходим на подобных условиях. И этот эгоистический порыв решил все. Мне стало стыдно, и, чтоб избавиться от этого чувства, я сделал шаг вперед и очутился прямо в объятиях Гилберта.
"Все прекрасно, и вы напрасно беспокоитесь!" - воскликнул я, глядя на него снизу вверх, и, пока он крепко сжимал меня в объятиях, в то время как я внутренне сотрясался от смеха, я на секунду ощутил самодовольство - оно, как полагают, сопутствует праведным. Черт побери, не так уж плохо доставлять людям радость!
Разумеется, Гилберт захотел пышно отпраздновать свое освобождение, но я отправил его изливать свои чувства в одиночестве, а сам лег спать, чтобы избавиться от своих. Раздеваясь, я задумался над тем, каково мне будет завтра: ведь самые лучшие чувства порою оставляют неприятный осадок. И все же я не жалел о случившемся и намеревался осушить бутылку, даже если вино окажется безвкусным.
Я еще долго не спал, с улыбкой вспоминая его глаза - его счастливые глаза… Потом я заснул, а когда проснулся, в комнате был ледяной холод; я резко привстал и увидел те, другие глаза…
Прошло три года с тех пор, как я их видел, но я думал о них так часто, что был уверен: они больше не смогут застать меня врасплох. Но теперь, увидев перед собою эти красные насмехающиеся глаза, я понял, что никогда не верил в их возвращение и снова совершенно беззащитен перед ними… Как и прежде, меня ужасала именно дикая бессмысленность их появления. Какого черта им нужно, почему они вдруг явились мне сейчас? Годы, прошедшие с тех пор, как я их видел, я прожил более или менее беззаботно, хотя даже самые неблагоразумные мои поступки не были настолько дурными, чтобы привлечь к себе их дьявольское внимание; а уж теперь я, можно сказать, вступил на путь истинный; но это обстоятельство почему-то делало их еще страшнее.
Однако мало сказать, что они были так же отвратительны, как раньше: они стали еще хуже. Хуже ровно настолько, насколько более гнусный смысл вкладывал в них мой собственный опыт. И тут я понял то, чего не понимал прежде: эти глаза стали такими отвратительными не сразу, их гнусность росла, как коралловый риф, крупица за крупицей, она складывалась из множества мелких низостей, которые накапливались постепенно, год за годом. Да, теперь мне было ясно: их сделало такими мерзкими именно то, что они становились мерзкими постепенно…
И вот они маячили во тьме, их опухшие веки нависали над маленькими водянистыми шариками, свободно вращавшимися в глазницах, а складки вздувшейся кожи отбрасывали густую тень. И, пока они неотрывно следили за мной, меня охватило сознание их явной сопричастности всему происходящему, какого-то тайного взаимопонимания между нами, и это было еще хуже, чем потрясение от первой встречи с ними. Не то чтобы я понимал их, нет, они просто давали мне понять, что в один прекрасный день я их пойму… Да, несомненно, это было ужаснее всего, и с каждым разом это чувство становилось все сильнее…
Ибо у них появилось дьявольское обыкновение возвращаться снова и снова. Они напоминали мне вампиров, смакующих юную кровь; казалось, они с особым вкусом смакуют чистую совесть. Целый месяц, из ночи в ночь, они появлялись, чтобы потребовать еще одну частичку моей совести; раз я сделал Гилберта счастливым, они просто не желали выпустить меня из когтей. Бедняга! Совпадение это - хоть я и понимал, что оно случайное, - заставило меня чуть ли не возненавидеть его. Я долго ломал себе голову, но не мог найти ни малейшего объяснения, кроме того, что он как-то связан с Алисой Ноувелл. Но раз глаза отстали от меня, как только я ее покинул, они вряд ли могут быть посланцами оскорбленной женщины, даже если бы и можно было представить себе, что бедняжка Алиса поручит таким силам за себя отомстить. Это навело меня на размышления, и я подумал, не отстанут ли они от меня, если я покину Гилберта. Искушение подкралось ко мне незаметно, и мне пришлось собрать всю свою волю, чтобы ему не поддаться; да и в самом деле несчастный был слишком хорош, чтобы принести его в жертву этим демонам. И потому я так никогда и не узнал, чего они хотели…