Широко, по-солдатски, шагая, радостно подставляя лицо и грудь утреннему солнцу, глубоко вдыхая чудесный аромат родной земли, Остап тихонько, бесконечно много раз повторял, жадно охватывая все, что было видно и слышно:
- Здоровеньки були, мои ридные!..
За ветряками дорога круто свернула на проселок, и Остап сразу увидел белые хаты своей деревни.
На солнце серебряными облачками сверкнули прозрачные дымки из крохотных труб, и Остапу показалось, что запах дыма тронул его ноздри..
Он жадно вдыхал этот запах, и что-то неизъяснимо родное расширяло его сердце, наполняя теплом и лаской.
Вот крайняя хата глухонемого Гната.
Кругом тихо.
Ни людей, ни собак.
Может быть, старик уже умер?..
У соседнего двора в дорожной пыли играют незнакомые светлоголовые ребята.
Остап усмехается:
"Народились новые..."
На лавочке у зеленого палисадника, ровный, как доска, сидит белый старик Ничипор. Он смотрит на прохожего немигающими пустыми глазами.
- Що, дид, не взнаете?
- Ась?
Остап кричит:
- Не взнаете, дид Ничипоре?!
- Ни, синку, не взнаю.
Голос далекий, глухой, как из стога сена.
Остап проходит мимо соседа и с бьющимся сердцем останавливается у родного дома.
На дворе никого. Только незнакомая лохматая дворняга злобно бросается к гостю и, судорожно захлебываясь, выпялив налитые кровью глаза, с свирепым лаем носится вокруг.
Остап, смущенно улыбаясь, вяло отмахивается.
- Геть, дурна, геть, не бреши!
На тоненьком тыне знакомые крынки, у колодца побуревшие ведра, одиноко белеет на веревке вышитая спидница .
Все - как было.
В дверях показывается мать. Прикрыв глаза от света, вглядывается в прохожего. Не узнав, уходит.
И в тот же миг, будто что-то вспомнив, выбегает на двор, коротко вглядывается и с протянутыми вперед руками бежит навстречу.
- Остапе!.. Сынку!..
Она судорожно охватывает его обеими руками, кладет голову на грудь. И сейчас же, будто не веря, откидывает голову, смотрит в улыбающееся лицо и снова прижимается к груди.
Она охватывает его шею, пригибает голову и жадно, точно боясь, что сын снова уйдет, целует его губы, глаза, щеки...
- Сынку... сынку... Остапе...
Лицо ее мокро от слез, по темным морщинам стекают тонкие струйки.
- Господи... та що ж я... Господи... Пидемо в хату... Пидемо, сынку...
Она забирает его котомку, хватает за полу свитки и тащит за собой.
Сутулая, высохшая, она молодо носится по хате, выбегает во двор, спускается в погреб. Худой морщинистой рукой стряхнув крошки со стола, быстро ставит крынку с желтым молоком. Прижав целый хлеб к животу, отрезает большим ножом огромные косые ломти.
Из-под черного платка выбиваются седые волосы, от темных глаз полукруглой сеткой бегут морщинки, и рот раскрывается в неудержимой радостной улыбке.
- А я слухаю - що Жучка так разбрехалась?.. Бачу - якийсь чумак...
- Не спизнала ридного сына?
- Спизнала... Спизнала... Як ридное дите не спизнати?
Долго кормила яишней, усердно подливала молоко, подкладывала серые ломти.
Потом ровным голосом однотонно и глухо рассказывала о жизни многих лет.
Мерно разматывала клубок событий и дел, иногда путала имена и даты, обрывала нить рассказа и снова возвращалась к началу.
Остап слушал, и жизнь, сейчас обычная, знакомая по тысячам рассказов, проходила перед ним, точно и до того он знал ее всю от начала до конца.
И то, что Хведько с пятнадцатого на действительной, и то, что старший, Василь, в шестнадцатом призван в ополчение, и то, что нет о них вестей, и то, что сестра Горпина разрывается на три семьи - поповскую, свою и братнину, и то, что хлеба хватит только до пасхи, и что лошадь давно увели со двора, и что немцы шарят по домам, - все знал Остап, будто и не уходил из дому.
Не знал он ничего только о Ганне и боялся спросить о ней.
Под вечер вернулась сестра Горпина и, счастливая, испуганная, долго не могла проронить ни слова. Стыдливо, как чужая, опускала глаза, не отвечала брату на вопросы, заливалась густой краской.
Только в плотной темноте вечера, когда мать улеглась, долго шопотом, сидя на завалинке, рассказывала о доме, о деревне и к концу, как бы невзначай, сказала о Ганне:
- Все в дивчинах ходит, женихов немае... Зараз батрачит у Рудого Пиленки.
Она помолчала и прибавила:
- А може с того в дивчинах, що тебе поджидае...
- Не бреши!
- Що ж мени брехать? Прибежит, об тебе попытае, що да як, чи вистей яких немае, та обратно бежит.
В темноте Горпина не видела лица Остапа; только на миг чуть вспыхивала крохотная трубка, слабо бросала красноватый отблеск на глаза и щеки и снова уходила в черную глубину деревенской ночи.
Сейчас раскуренная трубка вспыхнула ярче, лицо Остапа покрылось багровой краской, стало моложе и веселее.
Горпина. пытливо взглянула в лицо брата и весело вскочила.
- Я зараз до хутора.
- Зачем?
Но Горпина уже исчезла в темноте. Остап еще раз крикнул вдогонку, - никто не отвечал.
Густой мрак, как черная вата, мягко окутывал двор, хату, село, поля. Высоко в темносиней глубине часто мигали большие зелено-золотые звезды, и от этого еще темнее становилось внизу. И серебряная пыль Млечного пути, протянувшаяся над землей, как прозрачная дорожка, еще больше оттеняла мрак ночи. Было непроницаемо темно, точно на все опустился плотный черный туман. И было необычайно тихо, словно все умерло. Только откуда-то издалека доносились звуки глухой гармоники, и где-то лениво лаяли хриплые собаки. От полей несло терпкой влагой, поднимался вкусный запах земли, щекотал ноздри острый, с детства знакомый запах какой-то травы.
Остап курил и думал о том, что вот эти же самые звезды смотрели на него много лет на чужой земле, что такой же запах земли, навоза и трав проникал в его грудь там, на полях войны и во вражеском плену, но все это было далеким, холодным, враждебно чужим и только заставляло сильнее сжиматься сердце в тяжелой тоске. А здесь от каждого теплого дуновения ветерка, от вздоха скотины в хлеву, от шелеста колосьев, от плача соседского ребенка грудь быстро расширялась, наполнялась мягким теплом и каким-то неуловимым, ласковым, невместимо большим чувством.
Это родина, - думал Остап, - родина!..
Это своя земля, свои колосья, свой ветер, свои звезды. Там, на чужбине, все было далеким, враждебным, здесь все свое, близкое, родное.
Это - родина.
Далеко на дороге послышался женский смех, громкие выкрики Горпины, и скоро из темноты выплыли две белые фигуры.
- Ось вин, целуйся з им!..
Горпина, смеясь, толкала Ганну к Остапу.
- Та пусти ты, скаженна , - упиралась Ганна, - пусти!
- Ни, - хохотала Горпина, - поцелуйся, тоди пущу!..
Чужим, вдруг охрипшим голосом Остап попросил:
- Пусти, Горпина, не мордуйся.
- Ой, та мени ж до Фроськи побигти треба... - спохватилась она вдруг.
И снова вихрем унеслась в темноту.
Ганна и Остап долго молчали.
- Ну, яка ж ты стала, кажись...
- Та тут же темно...
- А я огонь зажгу...
Вспыхнувшая спичка осветила их лица.
- Така ж гарна, як була...
- А ты трохи постарив...
- Ось отдохну, помолодию...
Спичка погасла. Стало совсем темно, темней, чем было раньше.
- Ганка...
- Ну?..
- Що я хотив казать...
- Ну що?
- Не верю я, що дома, що тебе бачу...
- И мени - як во сне...
- Ганну...
- Ну що?..
- Ганну, милая...
Он сел на завалинку и притянул Ганну к себе.
- Ты об мени не забула?
- Та ни... що ты... Завсегда... День и ночь... Уси годы думала только об тоби...
В темноте вечера шопотом рассказывали друг другу о годах ожидания, томления, тоски. Непривычными, будто чужими, незнакомыми словами, нескладно, отрывисто, стесняясь, говорили, часто совсем не то, что хотели, но друг друга понимали с полуслова.
- Теперь кончилось... Теперь добре заживем...
- Тильки скорише уйти от Рудого... Силы з им немае... терпеть бильш не можно...
- Зараз кончай. Хоть завтра.
- Теперь бигты треба. Ругать буде.
- Я проведу до дому.
- Ни... Ты с утра пристав, не треба.
Долго, неотрывно прощались, пока соседи не спугнули.
Несмотря на позднюю пору, к хате подходили знакомые и родственники. Пришел товарищ юности Петро Бажан, черноглазый, смуглый и вихрастый, как цыган, сверстник и однополчанин, раненный еще в четырнадцатом году под Стрыковым и с тех пор пропавший. Пришел с гармошкой, навеселе, Микола Рябой, пьяница и кулачник, отсидевший пять лет в тюрьме за убийство в праздничной драке. Принес самогон, назойливо угощал и длинно ругался. Потом тут же под плетнем неожиданно заснул. Пришел сосед Назар Суходоля, молчаливый и тихий, как неживой. Люди толпились вокруг Остапа, жадно выспрашивали о Киеве, о немцах, о гайдамаках:
- Що ж воны туточки на время, чи навсегда?
- А як с землей буде? Воны нам здесь панов вертают, знов ярмо на выю натягивают...
- Уже и приказ такий дан - землю всю вертать, а що мужики посеяли, то панам отдать...
Остап молчал, узнавая от людей больше, чем сам мог сказать. Все, что в Киеве у казармы рассказывал ночью слесарь Федор Агеев, оказалось живой правдой. Все, что видел и слышал Остап на киевском вокзале, в вагоне поезда, на станции Варевки и по дороге в деревню, все, что тревожно прорывалось в вопросах и рассказах односельчан, - все, все было единым, цельным и ясным до конца.
- В Британы пришел немецкий отряд. Завтра, гуторят, будут хлиб шукать... Кто сховав, того в город, в острог...
- Брешут, не може того буты...
- Ось як сам побачишь, тоди скажешь - брешут чи не брешут.
- В Авдеевке дезертиров шукали, двух в волость увели, а третьего в степу зараз расстреляли.
- Гуторили, що агитатор... Большевик...
- Матрос...
- Ну и що ж...
Уже с полей потянуло холодным ветром, уже давно померкли звезды, на востоке вспыхнул розовым золотом широкий край неба, когда люди разошлись, и Остап, кутаясь в старый отцовский кожух, докурив трубку, стал укладываться на высохшей прошлогодней траве в покосившемся ветхом сеновале.
IV
Боялись выезжать в поле на работу. Ждали с часу на час гостей. Представители державной хлебной конторы, сопровождаемые гайдамаками, трижды обойдя всю деревню от края до края, ушли несолоно хлебавши и клятвенно заверили, что завтра придут немцы:
- Воны возьмут!.. Не спытают!.. Та що шомполами з мотни пыляку выбьют!.. Ось побачите!..
- Побачимо.
Тем, кто в испуге отдавал последнее, агенты выписывали реквизиционные квитанции, и мужики, долго глядя вслед удаляющейся подводе, печально теребили в руках небольшую желтую бумажонку. Тяжкий опыт подсказывал, что бумажонке грош цена.
- Що з ней робыть?
- Подтереть кобыле хвост.
- А за що же я послидний хлеб отдал?
- Було б не давать.
- А як немцы придуть?
- Ну и придуть.
- А що тоди буде зо мной?
- Що з людьми, то з тобой.
Непривычно для весны возились по дворам и клуням, собирались у ворот и завалинок, часами спорили, читали приказы на телеграфных столбах:
"Сим оповещается население, что вся власть на Украине принадлежит гетману всея Украины Павлу Скоропадскому, признанному военными командованиями германским и австро-венгерским, выказавшими готовность в полном единении с украинской администрацией поддерживать эту власть всеми силами и сурово карать непослушных".
- Уси карають... И рада карала и немцы карают...
- А що ж теперь рада? А? Що ж наши хитри пани? Сами ж немцев звали, сами просили - приходите, владайте, коммунистов сгоните, - а теперь, значит, сами по башке получили? А?
Петро Бажан скручивал толстую и кривую, как заскорузлый крестьянский палец, лохматую цыгарку и, смачивая языком серую шершавую бумажку, говорил:
- Хай друг дружке голову згрызают, нам буде легше. Хай разгребают дорогу большовикам. А колы що - то и мы поможемо. Верно, Остапе?
- Верно, тилько - не "колы що", а зараз треба большовикам дать подмогу.
Лицо Остапа в последние дни стало совсем хмурым. На серые, с темным отливом глаза тяжело насели широкие путаные брови, крепко сжались челюсти. Упрямо, подолгу молчал Остап, только круглые бугристые желваки медленно ходили, точно маленькие жернова.
- "Зараз", - передразнивал Петр, - "зараз", а чем мы им зараз поможемо? Коли придут - мы и поможемо!..
Остап чуть усмехнулся, броня поднялись, глаза посветлели:
- Коли мы поможемо - воны и придут.
Он говорил медленно, тихо, будто нехотя.
- Перво-наперво, ничего немцам не давать!.. Ничего!.. Ни за гроши, ни за бумажки, ни в обмен!.. Воны придут грабувать, воны останний шматок из глотки вырвут, - а мы молчати будемо? Ни!.. Годи!.. Не то время!..
Он тяжело думал, подыскивая нужные, ускользающие слова.
- Воны пришли на чужу землю, пришли нас давити. Воны нас и в плену досмерти мучили, голодом морили, убивали, а зараз тут, на нашей земле, мусят плен зробить?..
- Ты ж не бреши, не бреши, - зло надрываясь, кричал, размахивая кулаками и все больше свирепея, похожий на большую лохматую дворнягу, Дмитро Кочерга, - коли б тильки гроши платили - хай беруть!.. Воны - законна власть!.. Воны большовиков бьют!.. Воны порядок наводять!.. А вы - за комиссаров?.. Вы - против веры православной?..
- Годи, годи, - отталкивал его Петро, - погавкав, помовчи! Ты сколько б немцу ни дав, в сто раз больше сховаешь!
- Мое добро, могу ховать!..
- Ото ж, вера православна! - смеялся Петро, открывая под черными цыганскими усами ряд ровных зубов. - Вин тридцать десятин засеял в прошлом году и стилько ж в цим. Куркуль бисов!..
- У его по шести батраков бувало!
- Зараз трое на него спину гнуть!
- У, сука! Немцы палять, грабують, немцы як хочут гвалтують, по всей Украйне кровь наша тече, а ему - законна власть, вера православна!..
Темными весенними ночами собирались на задах, где узкие нарезы огородов уходили в темнеющие поля; и всегда сходились в кучки, оглядывались, говорили почти шопотом, все об одном и том же - о немцах, о гетмане, о земле, о хлебе, о коммунистах.
Сын сельского почтальона Цепляка, недавно вернувшийся с фронта белобрысый Грицько, перехватывал получаемые урядником от повитового старосты приказы.
В темноте ночи жгли спичку за спичкой, раздували обгоревшие люльки, медленно, почти по складам, читали:
"До моего ведома дошло, что в селах моего повита ведется большевистская агитация, призывающая к восстанию против Украинской державы и немецких войск. Всем чинам варты, всем волостным и сельским урядникам учредить строжайший надзор на местах за подозрительными, особенно приезжими людьми. Подозрительных немедленно арестовывать и передавать в распоряжение начальников державной варты или немецким властям. Всякие выступления подавлять силой оружия. В случае необходимости - телеграфно, телефонию или с нарочным сообщать в германскую комендатуру - для вызова немецких войск..."
- Ото ж, - тихо говорил Остап, - це ридна украинска влада!... Як що - то зараз гукают германьски войска, щоб бильше народу постриляли... Видать, що паны со всего свету - между собой ридны братья... Добре!.. Побачимо!..
В ту же ночь перерезали все телеграфные и телефонные провода. Далеко в обе стороны от деревни на десятках столбов висели свитые в большие кольца оборванные концы. Часто проводов не было вовсе, их обрезали во многих местах и утаскивали далеко в поле.
- Хай шукают!
Днем приезжали на телегах гайдамаки, на автомобилях немцы, старательно восстанавливали связь, тщательно натягивали сверкающие на солнце провода, подпирали падающие столбы и спешно ехали дальше. А ночью снова кто-то кромсал блестящую медь, бил вдребезги белые изоляторы и поджигал сухие старые столбы.
На хатах, на заборах, на плетнях появились новые объявления:
"Германская уездная комендатура сообщает, что по приказу высшего командования уполномочена выдавать особые вознаграждения лицам, которые укажут преступников, разрушающих государственное имущество, имеющих оружие без разрешения, ведущих антигерманскую агитацию, и вообще лиц, нарушающих порядок в государстве, - от десяти до ста марок, а в более важных случаях еще и более".
В полуверсте от деревни в разных местах прокопали поперек дороги широкие ямы - ни пройти, ни проехать. Приезжее начальство возвращалось в соседние села, привозило доски и медленно продвигалось дальше.
Окруженный десятком вартовых и немецких солдат, примчался помощник повитового старосты. Собрал у хаты урядника всю деревню и, все больше наливаясь синей кровью, кричал:
- Выдать!.. Сейчас же виновных выдать!.. Всю деревню арестую, каждого десятого расстреляю!..
Крестьяне, не шевелясь, застыв в испуге, молча смотрели на багровое, с огромным шишковатым и бугристым носом, лицо повитового подстаросты.
Не только старики, но и молодые его помнили и с более далеких и с недавних времен, когда он был становым приставом и наводил ужас своими наездами.
Прозвище "скаженый пан" навсегда заменило ему имя, фамилию, чин и звание. Содрогаясь от одного упоминания, никто иначе не называл его ни про себя, ни в разговоре - "скаженый пан".
Откуда он снова взялся?
Для многих, для большинства, имя его было связано с тяжкими воспоминаниями о побоях, темной кордегардии, штрафах, податях, уводах скота и злобных издевательствах.
На него жаловались, доносили, писали губернатору, - ничто не помогало, он неизменно оставался на посту, огромный, здоровый, налитый кровью и верный себе всегда и во всем.
Однажды, мстя за поруганную жену, крестьянин села Князевичи бросился на него с остро отточенной косой, но только слегка задел его толстое плечо и был за это сослан на каторгу.
С революцией "скаженый пан" исчез.
Одни говорили, что он расстрелян, другие - что он удрал за границу, третьи - что он живет где-то под Одессой. О нем вспоминали с ужасом и ненавистью.
И вот, он снова здесь.
- Я спрашиваю: кто телеграф портит?!. Кто ямы на дороге копает?!. Выдать негодяев!!.
Он обходил ряды, грубо расталкивал людей, маленькими глазами впивался в лица и, все больше свирепея, натужно выталкивал хриплые звуки:
- Выдать!!. Расстреляю!!.
Толпа медленно пятилась, упираясь в урядникову хату. Женщины плакали, кричали испуганные дети, крестились старики. Кто-то робко пытался объяснить:
- Ваше благородие, откель же нам знать?..
- Молчать!.. Молчать, сукин сын!!.
Толстая, тяжелая плеть, взвизгнув, обвилась вокруг лица, ослепив и оглушив говорившего. Он отшатнулся, обхватив руками голову.
- Вашбродь!.. За що?!.
- Молчать!!.