* * *
Игнат несся по коридору, останавливаясь, дергая за ручки.
Возле одной застыл – в щели мелькнул свет, голоса: "Как вы посмели, она моя жена!" – "А я вас спрашиваю, как вы оказались здесь, в моем кабинете? Вы, стало быть, забрались сюда и шпионили!" – "Какая вам разница! Как вы смели прикасаться к моей жене?" – "Где же она ваша жена! Жены по домам сидят, а не с театрами, стало быть, она не ваша! Я уже не говорю… я уже молчу о том, что вы написали на днях моей жене!" – "Вашей жене?.." – "Да замолчите вы… Воды…"
– Варвара Петровна! – Игнат заколотил в дверь. – Варвара Петровна!
Комната замолкла; в замочной скважине щелкнуло. Из двери, едва не сбив Игната, вылетел Пукирев.
– Вы за это ответите, Маринелли! – И загрохотал сапогами прочь.
Игнат вбежал, на полу белела Варенька. Путь преградил какой-то мужчина, глаза навыкате.
– Вы – кто?!
Игнат замер, сглотнул:
– Игнат!
– Какой еще Игнат? Отвечайте!
– Там… там Варвару Петровну уже ждут все. Уже начинать надо. Публика ждет-с! – Игнат пытался прорваться к Вареньке.
– Подождет! Поди, скажи там, что она больна и не будет им играть! Что встал, болван?! Пошел вон отсюда!
– Игнаша… – Варенька пыталась подняться. – Не обращай на него внимания, это мой муж. Я буду играть. Дай руку!
Игнат бросился к ней. Помог встать, она полуобняла его – слабая, как сон.
– А… – Маринелли наблюдал, скверно улыбаясь. – Еще один! Ты и с ним… успела? И с ним тоже?!
– Идем, Игнаша… Идем, друг мой. Не кричите, Алексис! Вы все время были здесь, в комнате? За портьерой? Видели, как я переодеваюсь, как вошел этот мерзавец? Вы все это видели и даже не пошевелились, чтобы прийти на помощь! И после этого всего вы… Идем, Игнаша, уже поздно. Идем, спаситель мой!
В коридоре тотчас же отлепилась от Игната – пошла сама, пошатываясь. Попытался ее поддержать – мягко отвергла:
– Довольно…
– Я хотел увидеть твое падение! – кричал вслед Маринелли. – Твое полное падение… Ты всегда растаптывала меня, презирала меня, но на мою улицу тоже пришел праздник! Ты сломала мою жизнь!
В глазах колотилась кровь, комната плыла. Вспомнил солдатское мясо под розгами. Почему он не вышел из-за портьеры раньше? Он не мог. Не хватило чего-то, всегда чего-то не хватало. Силы, власти… Почему он не вышел раньше?
Еще раз нащупал револьвер в кармане.
Железо пьяняще холодило пальцы.
В проем двери заглянуло овечье лицо в чепце.
– Кто здесь есть?
Увидев Маринелли, градоначальница озарилась:
– Алексис?! Что вы тут делаете? Ожидали меня? Признайтесь, вы что-то задумали!
В последнем письме она звала его в Андалусию.
* * *
Сцена являла собою Лондон; этот Лондон состоял из одной башни, изображенной без особого уважения к законам перспективы. Заиграла музыка, выбежал Ричард Глостер – встал так, чтобы был лучше виден его горб – горб и вправду был хорош.
Нас ныне разбудило солнце Йорка
От зимней спячки на пиры Весны!
Затем Ричард сообщал о своих мрачных замыслах, временами справляясь взглядом у суфлерской будки, будка звучно подсказывала:
Напраслиною я о вещих снах,
О мнимых предсказаниях и ложью
Меж Королем и Кларенсом посеял
Смертельную вражду!
Публика млела, Казадупов жмурился и пил амброзию. Ричард договорил монолог; гуськом потянулись придворные, вышел арестованный Кларенс, икавший между репликами; наконец заиграла чувствительная музыка, явился гроб, а следом и Анна Грей.
* * *
Варенька вышла, оправила неловкое платье.
Зал расплылся – словно вдруг между нею и залом поместили стекло. Публика – дышит в него с той стороны, стекло запотело, зрительские глаза – сквозь пар. Для чего она теперь вышла? Оплакивать. Оплакивать – ремесло женщины; мужчины не умеют пристойно плакать, не учат их этому с детства. Вспомнила дебют, в "Синичкине". Выпустили на сцену чудом, роль овладела ею, как огонь хворостом, она не помнила, что говорила, что пела, расплавленное стекло качалось между нею и залом. Потом ее пришибло аплодисментами, чуть не сбило с ног; это было лето, она мерзла, в груди еще гуляло молоко.
Ионушка, Ионушка, где ты?
Браво! Истинно прекрасно!
Вы актриса – бриллиант
Признаем единогласно
Превосходный ваш талант.
Этот гадкий куплетик прыгал потом блохою в голове всю ночь. Она была счастлива. Погоня исчезла, небо послало ей Игната – верного Личарду; после кислого монастырского житья она наслаждалась музыкой и дыханьем зрительного зала. От бокала вина застучало в висках; Варенька свернулась калачиком на засаленной канапешке и почувствовала себя дурным ребенком, объевшимся марципана. "Не подходи. Я – вакханка". Игнат понимающе вздохнул. Потом опьянение сошло, надавила тоска, сквозь сон показалось, что заплакал Ионушка…
* * *
Николенька сбежал с пригорка и замер, прислушиваясь. Погони вроде не было; до Гарема недалеко; Николенька понесся туда. Город уже скатывался в сон, прятался, улицы пусты, только две-три собаки обстреляли его лаем.
Лишь у поворота на Оренбургскую Николенька замер и слился со стеной – мимо пронеслось три всадника киргизского вида, за ними бежали несколько солдат.
– Стой! Крикни по-ихнему, не понимают ведь… Тухта́, тухта́!
Защелкали выстрелы, лошадь под одним упала, всадник слетел, остальные скакали в сторону дома градоначальника, желтевшего окнами вдали.
Николенька слышал, как догонявшие кричали друг на друга, выясняя, кто пропустил, как такое случилось и нужно ли поднимать гарнизон. У самого дома тоже заслышались выстрелы; Николенька бросился туда, едва не споткнувшись о лежавшего в луже киргизца: киргизец улыбался – он был уже мертв…
Дело шло к развязке. Лорд Дерби тряс перед Ричардом отрубленной головой лорда Гастингса; дамы в зале прятались в веера. Ричард злился, путал слова, пару раз рассеянно назвал лорда Бэкингема "Степашей"; выхватил отрубленную голову и запустил ею в суфлерскую будку – откуда, к восторгу публики, она через секунду вылетела обратно.
Шум снаружи, крики.
Публика поднялась, Ричард застыл с отрубленною головой. Дверь распахнулась, толпа внеслась в зал – два азиата; один отбивался, крича, и при этом проталкивал вперед второго, с обмотанным лицом. "Это от бека Темира, говорят, от бека Темира срочно!"
Толпа отхлынула – один из тех двоих, темный, усмехнулся, подошел ко второму, разрубил веревку за спиной – руки его до того были связаны; сдернул платок с лица.
Это был остаток человеческого лица – с обрубленным носом, с отсеченными губами.
– Теперь покажи им свое второе лицо, которое тебе сделал бек Темир! – неожиданно по-русски произнес первый.
Безносый поднял левую руку и с трудом раскрыл ладонь.
На эту ладонь были пришиты отрезанный нос и губы, так что казалось – на ней и вправду выросло лицо. Еще показалось, что с ладони глянули на окаменевшую публику два глаза (хотя глаз на ладони не было…).
* * *
Новоюртинск, 23 марта 1851 года
Темир шел на Новоюртинск – неизвестно откуда, из пустоты. Следовало слать за подкреплением в Оренбург, но Пукирев заперся и всю ночь повышал свою боеготовность каким-то бальзамом – и выполз под утро уже совершенно набальзамированным. Освежившись благодатным рассолом, добрался до своего кабинета, где его ожидала еще одна кара: в позе самоубийцы валялся Алексей Маринелли. Несчастный был жив – стрелял в сердце, попал отчего-то в ногу, потерял сознание и загадил ковер кровью. В гошпитале его оглядел Казадупов. "Кость цела, до свадьбы – заживет", – сообщил он супруге градоначальника, которая из видов милосердия сопровождала Маринелли. Маринелли повторял в бреду имя Вареньки, чем огорчал градоначальницу, желавшую, видимо, чтобы он бредил чем-нибудь более для нее приятным.
О Николеньке забыли. Доложили, что бежал с гауптвахты, но Пукирев, болтая каплею рассола на губе, только махнул рукой. Николенька успел повидаться в поднявшейся суматохе с Варенькой. Свидание было быстрым, нечленораздельным – просто обрушились друг в друга; разлепились – мокрыми насквозь; оба начинали говорить одновременно и разом переставали. "Как ты возмужал, братец", – всхлипывала Варенька. Они стояли за занавесом; над ними чернела лондонская башня – зал уже опустел, "Ричарда" не доиграли, Добро так и не успело восторжествовать.
Вареньку уже несколько раз звали, приходил Игнат (познакомились), выглянул сам Алексей Яковлевич (тоже познакомились). "Хорошо, иду!" Обещала вернуться. Он остался ждать; ждать становилось опасно – могли схватить: бежал из-под ареста все-таки; выпорхнула Варенька: "Завтра… завтра…" – "Да когда же?" – "Утром… как-нибудь!" (То, что предписано ее арестовать, не сказала: в слова не легло.) Николенька выбежал коридорами на улицу; в небе горела луна, сердце билось в горле. Бросился в гошпиталь, к Павлушке, – не допустили: "Тяжел, тяжел он! – шептал Казадупов, прикрывая свечу от сквозняка. – Завтра!" Внезапно подобрел: "Да куда в ночь идете, в такое время?.. Оставайтесь уж тут!" Явилась баба, внесла зеленоватую картошку. "Эх, молодость", – говорил Казадупов, глядя на жующего Николеньку. Николенька дожевал, запил водой и отвалился на лежанку.
* * *
Утром – Варенька!
В дорожном наряде, склонилась, слеза на реснице горит.
– Все утро тебя проискала, братец. Уезжаем мы.
– Что? Зачем?
– Смешной какой. Надо так. Ты же видел вчера. До войны успеть надо, потом не вырвемся. У нас еще в Форте Перовском два водевиля.
– Водевиля…
– Не обижайся, братец!
Посмотрела на Николеньку. Сказать, что сама бежит от Пукирева, от Маринелли, от всего? Бежать – так сейчас, пока вокруг суматоха и не до нее.
Потребовала:
– Улыбнись.
Он сидел, замкнув лицо ладонями.
– Улыбнись же!
Он попробовал.
– Так я и не увидел тебя на сцене.
Обняла, слеза смазалась о его щеку.
– Варвара Петровна! – крикнули с улицы.
– Другой раз, Николенька. Другой раз приеду, увидишь меня и на сцене. Может, на обратном пути. Нарочно для тебя на сцену выйду. А может… А может, помилование тебе выйдет. И тогда – в Петербурге, все вместе, ты, я, Маменька, все. Левушку разыщу, Иону заберу. Все вместе будем!
С улицы снова кликнули, в оконце глянул лошадиный глаз. Повозка ждала. Варенька поднялась, взмахнув платком.
– Я провожу! – Он натягивал на себя шинельку.
– Не надо, не надо, – шептала Варенька и ждала его, бестолково кружившего по избе.
"Скворец, – глядела сквозь новые слезы. – Скворец…"
Николенька поздоровался с рябым парнем – глянул на Вареньку: кто? "Игнат!" – шепнула; ну да, вчера познакомились…
– Берегите Варвару Петровну, – сказал ему Николенька, ревниво блеснув из-под ресниц.
– Не извольте беспокоиться. Сбережем-с!
Актеры уже сидели по повозкам; зевали, кто-то дремал. Место для Николеньки нашлось только рядом с Игнатом, на реквизите. Варенька упорхнула в передний возок, откуда ей махало несколько рук.
Зачавкала земля под колесами, забренчала гитара.
– Думали неделю здесь спектакли давать, а вон как получилось! – покачивался на мешках Игнат. – Фортуна!
Приближались к воротам. За возками бежали мальчишки; хрипло лаяли шавки, прощаясь на свой манер с театром.
– Что это у вас тут в мешке круглое? – спросил Николенька.
– Головы. Опять вчера одну чуть не стянули. Говорю им: они ж не настоящие, восковые! А они мне: понимаем! И снова, только успевай за руку ловить!
* * *
Прощание было быстрым. Дул ветер, они стояли за городскими воротами. С возков смотрели на них. Кто-то бередил гитару. Игнат волновался и ковырял в зубах.
– Я тебе напишу, – повторяла Варенька. – Знаешь, мне письмом даже легче высказать. Я в театре уже и отучилась по-человечески говорить, все – ролями… А знаешь, вчера, несмотря на сорванный спектакль, мне два букетика прислали.
– Варвара Петровна, мамочка, едем! – крикнули с возков. – Сами же нас торопили!
Варенька обняла его.
– И Маменьке напиши! – быстро прижалась к его плечу. – Тревожно мне что-то.
– Напишу.
Выскользнула – к повозке, не оборачиваясь. Театр заскрипел и двинулся; ветер надувал холст повозок. С последней помахал Игнат.
Николенька махнул в ответ.
Постоял.
И бросился в крепость – забраться на вал, оттуда степь – как на ладони; пока они будут огибать холм, он сможет наблюдать за ними.
В воротах столкнулся с конным отрядом. Замер, ожидая для себя неприятность – за бегство с гауптвахты. Но отряд пронесся мимо, гулко процокав под въездной аркою. "Странно…" Николенька побежал вверх на вал.
На валу стояло двое солдат; одного, Грушцова, Николенька знал.
Возки уже обогнули холм.
Тяжело дыша, Николенька вгляделся в степь.
С холма наперерез вынесся тот самый отряд, встреченный под аркою.
Возки стали; те, на конях, окружили возок, где была Варенька.
Николенька видел, как она медленно вышла, как выскочил антрепренер. Из другого возка тащили Игната. Один из конных подъехал к Вареньке, спрыгнул с коня и схватил ее за руку.
Николенька собрался бежать вниз, но тут новое обстоятельство остановило его.
На краю степи потемнело, стали видны всадники – целый отряд, два отряда, три, – летевшие под темным знаменем.
С другой стороны холма их не видели; там шло выяснение, двое держали вырывавшегося Игната; Варенька стояла, взмахивая рукой, что-то говоря. Один из офицеров, не слезая с лошади, достал какую-то бумагу.
Конная лавина приближалась; уже в крепости ее заметили и засуетились, затопали сапогами. За спиной задышал Грушцов:
– Господи…
– В воздух стреляй, в воздух! Чтобы они заметили! – крикнул Николенька.
Грушцов замешкался. Николенька, выхватив у него ружье, сам выстрелил вверх.
* * *
Те, внизу, – услышали. Дернулись лошади. Еще сильнее сжались актеры.
– Это что за шутки? – нахмурился один из офицеров.
– Какой-то солдат на валу… стреляет вверх!
– Что за шутки?
Другой, на лошади, глянул в бинокль:
– Это Триярский. Брат ее. Черт! Давайте тоже его припугнем… В воздух, а если не поймет…
– Что?! Какой – воздух? Снимите его, пока он нас всех не перестрелял!
Щелкнул затвор.
– Не смейте, слышите! – Варенька бросилась к прицелившемуся всаднику и повисла у него на руке. – Стойте!
– Да отцепитесь… – Он пытался скинуть Вареньку. – Да уберите ее кто-нибудь!
Наконец отшвырнул – Варенька упала, кто-то из актеров бросился поднимать ее.
Тот, на лошади, потирая руку, на которой висла Варенька, снова прицелился к Николеньке.
Резкий звук вспорол воздух. Всадник дернулся и свалился вниз, выронив ружье. Заржали лошади. Прозвенело еще несколько пуль. Из-за холма, поднимая тучи, неслась лавина; черное знамя с луной качалось над ней.
– Нет… – прошептала Варенька. – Нет!
* * *
Новоюртинск, 20 апреля 1851 года
– Вот и вам Бог судил стать моим пациентом, – говорил Казадупов, обрабатывая Николенькину руку. – Ну до свадьбы заживет… А теперь руку повернем… Да не убивайтесь вы о сестрице, может, еще отыщется! Берите пример с Алексея Карлыча: она ему жена, и то так о ней не переживает.
– Казадупов! – сверкнул со своего лежака Маринелли.
– Ну я Казадупов. И отец мой был Казадупов. Что ж делать, раз фамилия такая? Удавиться прикажете?
Нарисовал пальцем вокруг шеи веревку, высунул желтоватый язык.
– Ну, например, удавлюсь. И что скажут газеты? "Повесился от собственной фамилии". Прекрасно… Так, еще руку поднимем, хорошо… А с другой стороны, "Казадупов" – понятная русская фамилия, без всяких итальянских выдумок… И коза – животное популярное, и дуб – тоже русское дерево, отчасти богатырское…
После осады фельдшер сделался многословен. Была ли причиной перегруженность лазарета, круглосуточные стоны и опасность гибели – трудно сказать. Или на Казадупове отразилась безвременная смерть Павлушки?
* * *
Умер Павлушка быстро и аккуратно, в самый разгар осады. Николенька забежал в гошпиталь по поводу раненой руки; Казадупов высунулся в окно, блеснул на солнце табакеркой: "Волохов отходит!" Николенька, придавленный новостью, замер. "Что стоишь? – раздулся Казадупов, выпучивая небритую щеку. – Тебя зовет!"
Над Павлушкиным лежаком сидел отец Геннадий. Отец Геннадий кивнул, спросил о ремонте храма и ушел, раскачиваясь широким телом.
– Хорошо, что пришел.
Павлушка пошевелил рукой под наброшенной шинелью, приглашая сесть. Павлушкины губы были похожи на свечной нагар, он уже с трудом пользовался ими.
– Я вот что хотел тебе сказать…
Николенька склонился над лежаком.
– Вот две звезды. Одна – дар власти, другая – дар слова. А третья звезда – врачевания, не здесь она… Сейчас не скажу – где: серый волк у ворот меня стережет.
– Он бредит! – вырос над лежаком Казадупов.
– Серый волк за горой, – Павлушка моргнул на фельдшера.
– Я не волк, я сколько раз тебе жизнь спасал!
– Ты мне, как волк, жизнь спасал, – поправил его Павлушка и отвернулся.
Больше не поворачивался.