Поклонение волхвов - Сухбат Афлатуни 26 стр.


Казадупов улыбнулся. Улыбка умная и неприятная.

– Насчет таинств исповеди потом поговорим…

Пауза.

– Любопытный субъект этот Курпа. – Следователь берет отца Кирилла под локоть. – Выдает себя за сына известного дервиша Рызки и за ученика "подземного шейха", не слыхали о таком?.. Какое чудо!

Куст зимней камелии.

– А где ваш знаменитый японский уголок? А это что за великан?

– Обыкновенная шелковица, – провел по стволу отец Кирилл. – Или "тут", как зовут его сарты. Тутовник. Только ствол необычной формы и дерево, видите, какое старое.

– Обыкновенная шелковица!

– Говорят, росла здесь еще до того, как дом построили. А дому уже лет тридцать.

– А этот ствол, он, кажется, полый внутри?

– Да, вон дупло.

– Позволите заглянуть?

* * *

Когда тутовник зазеленеет нужно ждать десять дней или одиннадцать дней или пятнадцать потом коконы достают рассматривают трогают губами водят по щеке заворачивают в платок носят на голове на груди под мышкой на выбритом лобке там теплее. Тогда из них вылупляются маленькие черви их кладут в посуду кормят листьями тутовника и через десять дней червь впадает в первый сон и три дня отказывается от пищи. Через каждые десять дней это повторяется снова еще три раза так червь превращается в бабочку и строит себе дом белый круглый дом дом-купол легкий и прочный. В этом доме его убивают. Выносят на обжигающий солнечный свет. Дом становится гробницей червя белой и круглой. Но и гробницу разрушают вытягивают из нее длинные нити.

Так возникает шелк.

* * *

Его матерью была Горбунья отцом висящий на веревке дервиш Рызки. Первыми игрушками коконы шелкопряда и последними игрушками тоже коконы шелкопряда. Поднимается ветер отец медленно раскачивается на своей веревке. Как шелковичный червь во время первого сна отец ничего не ел и его считали мертвым но иногда он облегчался и благодаря этому его считали живым. То что он это делал без еды было удивительным но Горбунья чувствовала что в левой груди у нее мало молока значит молоко из правой груди пьет сын а из левой отец когда я сплю тогда надо чтобы его перевесили в другое место. Она просыпалась чтобы поймать того кто ворует ее молоко но муж вор висел на своем месте. Иногда он казался ей добрым. Мой муж ничем не хуже других мужей говорила она себе. Она подносила к его ноге плачущего Курпу и ребенок замолкал. Сын чувствует запах отца и становится послушным думала она я не стану просить чтобы его перевесили. Для Курпы принесли старую колыбель-бешик в паутине Горбунья очистила ее слюной и тряпкой достала со дна колыбели две деревянные трубочки одна трубочка вставлялась мальчикам другая девочкам через них дети облегчались. Она положила Курпу в колыбель продела один конец деревянной трубочки сквозь отверстие в колыбели другой чуть расширенный попыталась надеть на стебелек Курпы. Курпа заплакал Горбунья стала трясти колыбель. Детям не нравится все новое думала она. Ночью она проснулась и потрогала левую грудь. Рядом на курпе где весной лежали коконы теперь лежали женщины Горбунья обошла их подошла к висевшему Рызки и слегка покачала его приподняла ладонью левую грудь господин господин возьмите здесь еще есть молоко я знаю оно вам нравится. Но Рызки не шевелился. Может вы заметили что у вас недавно родился сын продолжала она а до этого пришел мулла и объявил нас мужем и женой вы кажется не возражали жалко только праздника не было и подруги исцарапали мне все лицо а потом мой живот стал больше горба но в горбе была смерть а в животе жизнь но теперь мой живот снова пуст в нем освободилось место для нового Курпы. Она подняла платье. Рызки приоткрыл глаз и снова закрыл. Так протекала их супружеская жизнь.

Однажды утром Курпа проснулся и увидел что мать висит рядом с отцом. Лицо у матери было радостное и Курпа заплакал а женщины лежавшие на месте коконов проснулись и принялись обсуждать эту новость. Червячиха тоже стала святой говорили они теперь в этой комнате двое святых это уже слишком! Прежде чем стать святой она должна была посоветоваться с нами своими подругами.

Хозяин тоже удивился поступку Горбуньи но сказал что она поступила справедливо она решила помогать своему мужу вися рядом с ним. Но что же с ними делать спросили женщины они похожи на мертвецов их ребенок будет много есть а нас вместо работы вид святых будет тянуть к слезам и раскаянию! Хозяин вырвал из носа волосок посмотрел на него и убрал в особый мешочек. Стар я стал раньше волосы в моем носу были черны как смоль а теперь седы как соль. Вот что я решил мы подождем. Если будет плохой приплод от тутового червя то мы объявим, что в нашем доме находятся святые люди и тогда все к нам будут приходить и приносить деньги а если от червя будет хорошее потомство то мы объявим что в нашем доме прячутся двое одержимых и тогда их заберут и казнят и вы перестанете испытывать неудобства а на месте где они сейчас висят мы повесим какой-нибудь ковер. Ковер ковер! обрадовались женщины.

Курпа тоже остался в комнате Горбунья больше не кормила его вместо груди женщины давали ему тряпочку смазанную бараньим жиром он выплевывал ее и плакал женщины снова заталкивали ее ему в рот. Если хочешь жить соси! Сосание жизнь а выплевывание смерть. Хочешь быть большим и сильным как твой отец – соси! И гладили его и ласкали. А мать не могла ничего сказать потому что горло ее было стянуто и сквозь него не просачивались слова и песни и язык ее от молчания стал мягким как дыня. С каждым месяцем она делалась меньше иногда ветер раскачивал ее тогда в ее волосах звенели монетки которые ей от доброты и от скуки вплетали другие женщины ее подруги. Иногда они снимали эти монеты с Горбуньи и давали их Курпе чтобы он засунул их себе в рот и сосал ведь во рту ребенка монетам возвращается их блеск но Курпа не обращал на монеты внимания и женщины удивлялись.

И был большой приплод от шелкопряда и женщины напомнили Хозяину о ковре и Хозяин достал из сундука чапан и ушел. Утром они не обнаружили висящего дервиша и его жену веревки были оборваны монеты рассыпаны по полу никто ничего не знал. Возможно Рызки и Червячиха ушли еще до утренней молитвы едва касаясь ногами весенней пыли. Возможно они прошли сквозь запертые городские ворота и выйдя из города они возможно остановились и не говоря ни слова обернулись и посмотрели на желтый купол. Говорили святых супругов видели в Коканде где они продавали лепешки. А Курпу они оставили. Возможно они решили так будет лучше.

* * *

Ташкент, 12 марта 1912 года

Мартын Казадупов шел прогулочным шагом в сторону Урды. За спиной осталась разогретая площадь с собором; с собора сдувало птиц; покричав над губернаторским домом, они снова оседали на кресты. За тополями поблескивал Анхор; по нему, как всегда, плыла какая-то дрянь. Казадупов прошагал по доскам Анхорского моста. Внизу быстро двигалась вода, ничего не отражая.

Ташкент стоял на этих каналах, пил их воду, впрягал их в свои мельницы, чигири; ронял в них разные предметы, тряпки, калоши; перекидывал через них мостики с пробелами в настилке, заставлявшими над собою задумываться; плескал в них горластую ребятню; расщеплял на еще меньшие каналы, арыки, полудохлые ручьи, где вода уже не летела, а ползла мокрою ящерицей по садам и мусорным закоулкам.

Анхор был своего рода Рубиконом. За плотной, чуть круглой спиной следователя остался русский Ташкент с его парками, электричеством, выбритыми офицерами и обществами взаимного кредита. Впереди, купаясь в весенней пыли, простирался азиатский Ташкент. Здесь было шумно, базарно, не очень чисто и как-то легко. В воздухе толпились и вступали друг с другом в сложные химические отношения десятки, сотни запахов. Запахи кунжутного масла, глины, ватного одеяла, кислого молока, перца, навоза, дыма, мясных рядов с зелеными мухами, снова масла и лежалой муки, базилика, смазанных до солнечного блеска сапог, травы-исрык для отгона злых духов на безопасное расстояние… И множество других запахов, щекотавших нос следователя. Эти запахи звучали то вкрадчивым шепотком, то обрушивались, как крик азанчи, то пели по одному, то сливались в густой муравьиный хор.

Русский Ташкент строился весь "для глаза". В нем было много правильного, геометричного и покрашенного в приятный цвет. Много зелени, много одетых в правильную одежду и совершавших разумные телодвижения людей. Много того, что было рассчитано на внешнего зрителя, ходившего по улицам и подглядывающего в окна.

Азиатский Ташкент был весь "для запаха". Внешне в нем ничего не было, одна толчея и безалаберщина. Костюмы бестолковых расцветок, лавки и глухие стены без окон, за которыми прятала себя здешняя жизнь. Словно весь город, а не только его женская часть, пытался влезть под чадру, а еще лучше – под шапку-невидимку, обязательный головной убор восточной сказки.

Только запахи. Запахи и запахи. И еще запахи. Они выплескивались из дворов, журчали из мечетей, шли волною со стороны рынка, сливались в неосязаемые каналы. Текли по городу, орошая ноздри, вроде вместительных ноздрей Казадупова, энергично прочищенных за умыванием и промытых водой.

В русском Ташкенте тоже пахло. Но запахи там были сонные, родные. От лошадей пахло лошадьми, от кухонь – сажей и вчерашними щами, от женщин – потом, от которого летом не спасали ни духи "Клеопатра", ни прозрачное фиалковое мыло, и от всего вместе пахло зевком губернского городка с прикрытием рта ладонью и зажмуром глаз.

Казадупов еще раз втянул в себя воздух азиатского Ташкента, словно нюхал огромную, безразмерную табакерку. Полез за папироской, но остановил руку, решил не перебивать обонятельные впечатления.

* * *

Он сделал себе имя на раскрытии двух детских дел. Было это еще в бытность его в Новгороде. О делах печаталось в газетах, не слишком громко, чтобы не пугать обывателя. Новгород и так целый месяц был сжат в комок, детей томили по домам, гимназии вымерли. Думали на евреев, на цыган и на виолончелиста Литте, подражавшего в манерах и прическе Оскару Уайльду.

Все люди устроены одинаково. Все боятся, что жену изнасилуют, а ребенка украдут. Отсюда – две научно доказанные ненависти. Азиатов ненавидят по первому пункту, за жен, потенциально. Евреев, напротив, по этому пункту не подозревают, считая слишком робкими для такого дела. На их долю выпадают дети.

Каждый народ нужно за что-то ненавидеть. Исчезнет ненависть – исчезнет культура, останется одна мягкая пыль.

Казадупов пнул землю, полетело серое облачко.

Воровать детей легко: они доверчивые. Иногда мешают родители, люди на улице, полиция, но специалист-детишник всегда знает, как взять ребенка. Хотя работа детишника одинокая, у них есть что-то вроде гильдии и кодекса чести. Женщины в детишничество не допускаются: баба может разжалобиться и упустить товар. Как становится слышно, что где-то завелась детишница, с ней быстро сносятся и коротко объясняют, что не туда влезла; обычно баба дает задний ход и до крови не доходит. Другая заповедь детишника – не причинять ребенку вреда, не измываться, сдавать его без повреждений заказчику. И еще – не лезть к заказчику с расспросами, что он с товаром намерен делать. И заказчика обидишь, и профессиональную честь уронишь.

Он раскрыл оба новгородских дела.

Оказалось, нет, не цыгане, хотя один раз ездил нагримированный в их табор. И не евреи, хотя уже попахивало погромом. Похитителем оказался Матвей Клинов. Широкий, с белой улыбкой. "Новгородский крысолов", как писали газеты. Примагничивал к себе детей, чувствуя их психологию.

Клинова судили, а Казадупову пришлось из Новгорода уехать. Слишком высокие заказчики открылись у Клинова.

Казадупов дышал левой, свободной ноздрей в стекло вагона, увозившего его из Новгорода; правая была заложена. На платформе заметил двух-трех детей; толстый мальчик в матросском костюмчике. Пред отъездом Казадупова тайно навестила депутация: ресторатор Копельман, доктор-дантист Зиф. "Скромная лепта… благодаря вашим усилиям и профессионализму…" Казадупов холодно поблагодарил, сверток принял. Пока не подыщется новое место, ваши сребреники, господа, придутся кстати. Окно покрылось туманом. Мальчик в матросском костюмчике исчез.

Он не мог смотреть на детей. Вскоре это прошло.

В Москве он перепробовал несколько занятий. Недолго прослужил в тайной полиции. Не привлекло.

Раз в неделю ходил в Румянцевскую библиотеку и читал все, что попадалось по детской психологии. Делал выписки.

Следующее свое детское дело раскрыл там же, в Москве. Вася Арапков, десять лет, без особых примет, возвращен в руки счастливых родителей.

Казадупову же открылась бездна. Как всякая российская бездна, она была заткана малахитовой корочкой. Изгибалась на слабом течении ряска, пахло утопленником.

Он числился в одной комиссии. Листал статистику. Открывались любопытные вещи. Ежегодно в одной Москве пропадало не менее полусотни детей. Бывали годы и поурожайнее. Действительная цифра была выше – статистика, как ей и положено, лукавила. Да и не все сообщали о пропаже. Многие надеялись, что пропащий явится обратно сам собой; многие, особенно в бедных семьях, и не сильно огорчались исчезновению лишнего рта. Ну, свечку копеечную поставят, повоют и дальше живут.

А некоторые сами убивали детишек. Травили или топили, как котят.

Казадупов жил на Мясницкой, у тетки, ночью пил сам с собою чай. Теткины свечи были слабы и воняли рыбой. Читать было тускло, но думалось хорошо, сердито.

Он любил холодный чай с куском сахара.

Рядом с повседневным миром прорисовывался другой мир. Мир исчезнувших детей.

* * *

Дело было давнее, за 1849 год; долго обдувал его от пыли.

Об исчезновении Льва Триярского, пяти лет.

Судя по циркулярному листу, дело много плавало по разным ведомствам, пока не пришвартовалось здесь, в мертвых архивных водах.

Особенно заинтересовало это дело тем, что Триярский Лев Петрович, 1843 года рождения, дворянин, был известный московский архитектор. Банки, общества взаимного кредита, доходные дома в русском духе. Само здание архива, в котором обнаружилось дело, было тоже творением Триярского. Веселенькое, с кирпичным узором и могучей девою в кокошнике, подпиравшей балкон. Вестибюль напоминал расписной терем, светильники имели вид балалаек. Впрочем, архив водворился здесь недавно, здание строилось как филантропическая народная читальня; оплачивал строительство купец с немецкой фамилией – никто так не любит в Москве русский стиль, как немецкие купцы. Но меценат погорел на махинациях с пенькой, и здание ушло под архив.

Казадупов поднес ко рту палец с плоским, как лопаточка, ногтем и послюнявил.

В ночь на Рождество 1849 года Триярский, пяти лет, был похищен собственным отцом, Маринелли (так!) Алексеем Карловичем, дворянином, выгнанным со службы за вино и карты. Похищение было произведено из дома родителей жены, Варвары Петровны Маринелли, у которых эта Варвара Петровна находилась без чувств по причине болезни. Что была за болезнь, документ молчал. Проникнув в дом, Маринелли завладел ребенком и беспрепятственно вынес его на улицу, где ждал экипаж.

(Рождественский вечер, снег, купол Казанского; возок, уносящийся по пушистым улицам. Мужчина, пахнущий вином, и мальчик, испуганный, выкраденный из шуршащих рождественской дребеденью комнат. "Aimes-tu ton Papa?" – Мужчина склонился над ним щетиною щеки. "Oui, je t’aime… Mais où allons-nous?" И тень Лесного Царя – за возком…)

Казадупов снова поднес к губам палец. Дело было глупым, семейным, но по тому, как похолодели икры, Казадупов понял, что сейчас начнется самый спектакль, Шекспир и кровь на мраморе…

Показания отца-похитителя были запутанны. Повозив ребенка по ночной столице, он оказался где-то за Обводным, где – не помнит. Взошли в один дом, где были приняты, кем – затрудняется сказать, и каков из себя был этот дом – тоже не помнит: по причине выпитых напитков. Помнит только, что в том доме им была оказана ласка, как давним знакомым и дорогим гостям, имелась музыка, а по комнатам туда и сюда ходили люди. Что в том дому особо обрадовались "сыну Левушке", а самого отца опоили. Что утром очнулся, дом оказался пуст и заброшен, а может, это был уже другой дом. Далее неслась уже полная ерунда о звериных следах на снегу, кабаке на Сенном и камаринской на французский манер, с раздеванием.

Казадупов даже закашлял от удовольствия. Итак, дело о двойном похищении.

Первое было неинтересным. Десятки отцов уворовывали своих сыновей. От чего, от родительской ли любви или от обычного желания освободившегося мужчины напакостить своей "бывшей", – это пусть изучают психологи. Казадупов был не психолог, душа как предмет его не интересовала; когда при нем произносили "душа", тут же прибавлял какую-нибудь комичную рифму вроде "лапша", "парша" или "мадам Дюбуша", из оперетки. Он не был Базаров или нигилист, он ничего не имел против Иисуса Христа и даже признавал в нем оригинального мыслителя той эпохи. Но что касается загадочной, неощутимой "лапши", тут уж… Пенсне его сияло от сарказма.

Ах, мадам Дюбуша,
Это что за антраша?!
Заявляю антр-ну:
От любви я весь тону!
И ножками, ножками!

Первое похищение он мысленно дарил господам психологам.

Второе, напротив, заинтересовало до острого желания раскурить папироску. В кабинете курение не приветствовалось; вернувшись из коридора, замер. Пока дымил, дело кто-то успел пролистать. Кроме него, сидело еще несколько чиновников. Один подозрительно спал.

Казадупов вытер пот и снова отдался чтению.

Второе похищение было, безусловно, делом рук питерских детишников, в чье логово беспечный отец в ту ночь случайно заехал. Только случайно ли, позвольте спросить? Тут мы имеем две гипотезы. Алексей Карлович мог быть в сговоре с похитителями. Вторая гипотеза – в сговоре с ними мог быть возница, который и увез туда пьяненького Алексея Карловича.

Оставалось еще одно. Алексей Карлович мог быть, скажем так, привлечен. Примагничен, говоря научно. Как примагничивал к себе Клинов. Впрочем (Казадупов откинулся на спинку), магнетизм, гипноз, передвигание предметов при помощи взгляда – все это, господа, хотя и доказано экспериментом, но больше отношения имеет к "лапше" и психологии… Казадупов перелистнул дальше.

Отец был взят под арест, несколько домов на подозрении осмотрены, следов не обнаружено. На этом обычно подобные дела и закрывались.

И вот тут дело всплывает в Императорской канцелярии.

Впрочем, известно, что государь Николай Павлович любил совать свой прямой римский нос во всякие мелочи. Деятельная была натура, кипучая, хотя кипение это отчего-то наводило на всех сон, вроде того, который сейчас объял казадуповского соседа слева, – кажется, подлец и вправду спит. Итак, шла справка, что дело представлено через Третье отделение государю, а затем – монаршая резолюция: Алексея Карловича доставить на личную аудиенцию.

Казадупов присвистнул. Один из чиновников повернулся на свист и изобразил на лице общественное порицание. Остальные, в их числе спавший, не шелохнулись.

Назад Дальше