А Курпа все шел между убитыми и бабочка летела над ним. Во рту плавал голубоватый камешек под маленькими ногами чернела весенняя земля. Потом убитые кончились и начались тюльпаны Курпа наступал на них раздавленные цветы казались еще красивее. Здесь его увидел какой-то мужчина и посадил на ослика. Я уже немолод говорил мужчина и жена моя немолода а детей пока что не видно некому будет передать секреты ремесла которое я получил от отца а тот от моего деда. Возьму-ка этого мальчика обучу ремеслу а там поглядим! По ремеслу он был обмывальщиком трупов.
* * *
Ташкент, 16 марта 1912 года
Иван Кондратьич прибежал на урок мокрым. Будучи обременен семьей, он отчаянно экономил на извозчиках. Отец Кирилл предложил переодеться, пока Алибек высушит одежду; Кондратьич, трясясь, кивнул.
– А вместо кофе, как вы там хотите, я вам горячего чая предложу, – протягивал отец Кирилл гостю халат.
И пошел сказать Алибеку, чтоб тот занялся чаем.
Когда вернулся, Кондратьич, уже в халате, стоял перед образами:
– Не обращал раньше должного внимания на ваши иконы. Есть редкие работы.
– Есть. – Не любил, когда об иконах начинали рассуждать, как об обычной живописи.
Вошел с самоваром Алибек. Кондратьич продолжал разглядывание.
– Обсохли? – Отцу Кириллу хотелось отвлечь его от образов.
– Особенно та, с Рождеством, а? – Кондратьич садится и нежно глядит на самовар.
Склонился над горячей чашкой, купая бородку в паре.
– Однако по вашей вере это считается идолопоклонством, – напоминает отец Кирилл, накладывая варенья.
Бородатое лицо в тумане. Тычет ложечкой в кусочки айвы:
– Но и в вашей вере, батюшка, иконы были когда-то воспрещены. Более столетия, а? В Византии, при Льве Исавре, если не ошибаюсь. Да и после.
Отец Кирилл готовит в голове ответ:
– Да, через несколько столетий все повторится, снова станут уничтожать изображения. Статуи, картины. Реформация. Кальвин. Это как прилив – отлив. Колебания маятника. – Изобразил пальцами колебание. – Между крайностями язычества и крайностями единобожия. Сейчас мы живем в новом язычестве. Темный народ молится иконе, ожидая чудес. Темное государство иконы размножает чуть ли не фабричным способом… И темная интеллигенция теперь – ах, иконы! национальная живопись! Готовят выставку. Андрея Рублева на место Рафаэля. Из Феофана Грека сделают Эль Греко. Вот, господа, наше русское Возрождение! Только вход в музей не забудьте оплатить и молитву пред экспонатом творить не вздумайте!
– Что же тут языческого… Национальная гордость.
– Национальное есть языческое. – Начертал в воздухе знак равенства.
Чай остыл.
Отец Кирилл сдвигает в сторону чайный натюрморт и достает тетрадку с еврейскими прописями.
Они все еще в начале Книги Бытия.
– Когда уже человека-то сотворим? – интересовался отец Кирилл.
Кондратьич попивал чаек.
Глагол "мерахефет".
И Дух Божий носился над бездной. Ве руах Элохим мерахефет ал пеней.
– "Мерахефет", от "рахаф", – сообщает Кондратьич. – Согревал своим теплом, дыханием. Как птица яйцо. Дыхание – это есть Хохма́, Мудрость. Вторая сфира.
– София? Мудрость, значит?
– София и не София.
– Я приоткрою окно.
– Пожалуйста.
В комнате запахло зеленью.
– Хохма́ – дыхание. – Глотнул. – София – это пальцы. Пальцы, техника, понимаете?
– Нет.
Отец Кирилл высунул ладонь за окно, подержал. Вернул мокрой:
– Мм, о Византии… О храме Святой Софии. Ему долго не могли найти название… Нет, название было. Еще император Константин, став христианином, он все-таки не перестал быть императором. Римским императором. А римские императоры, им было важно, чтобы все религии… Как сказать? Вели себя хорошо. Не ссорились, не враждовали. Тихонько, медленно смешивались. Растворялись в одну жидкую государственную всерелигию. В один послушный теплый бульон. Константин принял христианство, но мысль об этом бульоне у него так и осталась. И он строит в Царьграде храм Софии. Почему Софии, а не посвященный Христу, Богородице или кому-нибудь из апостолов? Потому что хочет все примирить, все растворить. Сделать все по-римски. Он рассуждает: Софию-мудрость признают христиане. Ее признают и иудеи: Хо́хма, я правильно произношу?
– Хохма́.
– Да. Но ее, Софию, признают и язычники, вся их философия. Наконец, гностики. У гностиков София вообще на главном месте. И вот вчерашний язычник, сегодняшний христианин, а завтра – кто знает, что потребуется завтра? – император решает посвятить храм Софии. Чтобы всех ею примирить. Это его благочестивый расчет и политический в то же время. Иерусалимский храм был только для иудеев. Но он в руинах. Храм Святого Петра в Риме построен, но он только для христиан, и христиане требуют к тому же превращения в руины всех других, нехристианских храмов; тоже политический вопрос… И вот Константин в своей новой столице строит храм, который всех примирит. Да, храм христианский. Но название… Храм огромный, в Царьграде тогда столько христиан не набралось бы. Когда храм был построен, Константин будто бы сказал: "Вот я тебя посрамил, Соломоне".
– Вы сказали, что ему не могли найти название…
– Ну, это уже гораздо позже, при Юстиниане. Он на месте храма Константина начал строить свой, новый. Строить начал, но не знал, кому посвятить. Снова Софии не хотел. Юстиниан был христианином, и родители его, и большинство подданных, так что римский бульон ему уже был не нужен. И вот храм строится, но уже не в честь Софии. Возводят его храмовые строители, каменщики, во главе их – стратиг. Наступает полдень, стратиг велит всем спуститься вниз, на обед. Строители спускаются. Моют под кувшином руки. Во дворе накрыт простой стол. С Босфора ветерок, хорошо, все садятся, "патер имон", и преломляют хлеб. На лесах в храме только сын Игнатия, первого каменщика. Он сторожит инструменты. Инструменты – огромная ценность, передаются по наследству. На каждом строительстве прежде закладки строили домик, куда на ночь складывались инструменты, там стража. Домик, кстати, назывался "ложа", но это уже позже, это у французских каменщиков. И вот… О чем я говорил?
– О мальчике.
– Да. Сын Игнатия, первого зодчего. Сидит ждет, когда вернутся с обеда и отец ему что-то принесет. Оливок, сыра. И тут кто-то его трогает за плечо.
– Разумеется, ангел.
– Погодите. Мальчик-то еще не знает об этом. Ему кажется, что перед ним просто юноша, "красивый лицем". Может, из царских палат. И вот он говорит, этот юноша: "Чего ради не заканчивают дела Божия делающие его?" Мальчик отвечает, так, мол, и так, отошли на обед, скоро пожалуют. "Поди, позови их, ибо я ревную об исполнении дела". – "Не могу оставить инструменты". – "Иди, я посторожу, пока ты не вернешься. Мне от самой святой Софии, которая есть Слово Божие, Логос Кириос, велено пребывать здесь и хранить".
– А как выглядел ангел?
– В белых одеждах, от одежд исходил огонь.
– Да… Думаю, так оно все и было. А когда каменщики вернулись, инструменты были те же самые или там уже лежали другие, более совершенные?
– Об этом отец мне ничего не рассказывал.
– Какой отец? Ваш? Вам об этом рассказывал отец?
Отец Кирилл молчал. Говорить сейчас об отце не хотелось.
– Он ссылался на какую-то книгу, забыл название.
– Это не имеет значения. А инструменты свои строители, может, нашли и те же самые. Усовершенствования были внесены в них позже. Например, через месяц. Кому-то пришла в голову идея… И инструмент был улучшен. Стал точнее, удобнее. Вот вам греческая София. Ремесло, "тэхнэ". Техника. Всё – в пальцах.
Вздохнул. Глядит в окно. Дождь, ветки.
– А мой младший, Арончик, вчера простудился. Ночью бредил. Всю ночь.
Отец Кирилл подбирает слова, чтобы выразить сочувствие.
В голове сидит София. Юноша в белых одеждах.
– Я всегда боялся маленьких детей, – говорит Кондратьич в окно. – Если долго смотреть ребенку в глаза, становится жутко.
– От чего?
– "От чего" бывает "страшно". А жутко – ни от чего.
– Для чего же вы завели детей?
– Как и все. Чтобы кто-то со мной возился, когда я одряхлею и начну ходить под себя. Выносил за мной горшки и говорил: "Папочка". А потом – понимаете когда – пошел договорился с кантором, чтобы тот спел надо мной приличным баритоном, и с двумя шлемазлами, которые выроют мне мою последнюю лавочку.
Стало темно, дождь задребезжал сильнее. Темная, сырая бездна. И Дух Божий… мерахефет… Отец Кирилл прислонился к стене. Вспомнил, как подходил к отцу, когда того привезли со стройки. Лев Петрович мычал и показывал пальцем на рот.
– На чем мы остановились? – Кондратьич листал учебник.
– На Софии. Хохме́.
– Не нужно ставить их рядом. Греческое – от пальцев. София от "софос", ремесленник. Того же корня, что и санскритское "дхвобос", от "двхобо", "прилаживать, приделывать". Молоточком – тук-тук. Ин-стру-ментиком! Того же рода и латинское faber, homo faber, "человек умелый". Софос – дхобос – фабер. Мастер, ремесленник! Такова арийская мудрость – всё в пальцах, в инструментах. Вы улыбаетесь?
– Вспомнил одного знакомого. Серафим Серый, может, слышали? Религиозный журналист с уклоном в теософию. Любил из санскрита ввернуть. Про арийство мог часами. В Мюнхене познакомились.
– В Мюнхене? Не слышал.
Зачем он вспомнил про Серого? Или все-таки – ревность?
– Так вы, ребе, считаете, что "софия" – арийское понятие?
Разговор сделался скучен, во рту назревал зевок.
Кондратьич говорит:
– В вашем "Послании Иакова" это тоже разделяется. Апостол Иаков еще не был отравлен грецизмами и думал по-арамейски. Он говорит о двух мудростях. О мудрости свыше, Софии Анотен, и земной, душевной, технической – Софии Психике. Кстати, и Кирилл ваш, апостол, который Русь крестил, это знал. Отчего он Софию то как "мудрость", то как "премудрость" переводит? Не думали? А он знал. И еврейский знал, с хазарскими раввинами ходил спорить. Знал, что одна с неба, анотен, и в сердце вкладывается, а вторая – с душной земли угаром идет. Так и в "Книге Сияния" различают Верхнюю Колесницу и Нижнюю Колесницу… Вы что-то хотели сказать, батюшка?
Отец Кирилл держал конверт:
– Хотел прочесть вам одно письмо. Спросить, что вы по этому поводу думаете. "Пишу тебе с Босфора. Не удивляйся, я уже здесь неделю. Здесь хорошо, в Италии было тоскливо. Хотя я работала как лошадь, но смогла продать только "Синего рабочего" и кое-что из графики. Второй раз приезжать в Италию было не нужно, только убила те впечатления, которые имела от первой поездки. Италия уже два века как провинция, все интересное, свежее – не здесь. Серафим сопровождал меня до Турина, всю дорогу ныл, прочел в здешнем университете лекцию о русской душе и сбежал к себе в Дорнах. Все его разговоры только о себе, что его преследуют какие-то силы и огненные девы. Особенно допекли его эти девы, закрывал на ночь окна в номере. При этом волчий аппетит, затаскал меня по дешевым ресторанам, создал теорию, что итальянская кухня астральнее баварской, в ней больше "частиц света". Но после того как он уехал, стало совсем тоскливо. Ни с кем не общалась, кроме двух-трех социалистов. В номере холодно, схватила ангину, перешло на зубы. Мои социалисты собрали мне денег на дорогу в Россию, я вначале не брала. Они очень забавны, при встрече изображу в лицах. А в Италии ни одного приличного дантиста, картины не расходятся, мое тщеславие исколото мелкими иглами. Провела две медитации и внутренне покаялась. На корабле стало легче. Море, чайки, обостренное самосознание. Мне кажется, я духовно возросла за это время. Недавно попробовала темперу, получается неплохо, даже Серафим хвалил. Можно ли в Ташкенте найти хорошую темперу?
Теперь про мой Константинополь. Подплывая, вышла из каюты. Уже Мраморное, много-много островов. Волны необычного оттенка. Такая наступила радость. Подплыли ближе – купол Софии. Вспомнила, что ты, милый Кирус, про нее говорил. Вспомнила тебя, маму…" Вам неинтересно?
– Интересно! – отозвался Кондратьич.
– "Also, я здесь решила задержаться. Проживаю деньги, которые мне собрали мои милые социалисты. Живу в пансионате в Артнауткеё, питаюсь одним шоколадом, здесь это самое дешевое питание. Вид чудесный, Босфор, воздух. Я встаю в семь утра, пью здешний кофе с глиняным вкусом и бегу в город. На плече – этюдник, вызывающий всеобщее любопытство. Мужчин-художников здесь прорва, из всех стран, но женщина, кажется, я одна; когда пишу на пленэре, сразу народ. А уж когда заглядывают в этюд и вместо "раскрашенной фотографии" видят вихри красочных пятен и линий… Ничего, учитесь, мои милые турки, учитесь понимать новую живопись! Работаю главным образом в самом городе. Только один раз совершила вылазку на Принцевы острова. Ну, это – плохая Италия. Залезла-таки, поздравь, на самое высокое место, откуда море – как стена, устроилась под соснами и намазюкала кое-что… Исмаил очень хвалил (владелец магазина, где я покупаю краски и прочую "снедь"; интересуется современной живописью, расспрашивал о Матиссе, Боннаре; обещал помочь продать неск. картин – посмотрим…).
Но главное – была в Софии. Помнишь, сколько мы о ней говорили? Вначале, когда подходишь, здание кажется грудою мертвых черепах. Входишь в притвор – сыро, темно. Но уже какая-то волна поднимается… Глаз привыкает к потемкам, тело – к холоду. И входишь в сам храм. Вошла и сразу потеряла себя. Исчезла, улетела куда-то. Растворилась. Это не храм, поверишь? Это – огромный город, но город идеальный. Разлетаются по обе стороны колонны, колонны; сумрак теплеет, переходит в розовую, оливковую гамму. В середине – царство воздуха: дышишь… Надо всем – купол на лучах. Поднялась по каменному серпантину на второй ярус. Снова купол. Снова подумала о тебе. Поглядела на место, где прежде София была изображена в виде ангела…
Ходила потом по улицам, пустая, рассеянная, задевала всех этюдником. Какой-то добрый француз купил мне гранатового сока. Пока глотала эту кислятину, решила вернуться. В Россию. Без промедления! Денег, правда, нет совсем. Поститься начала еще с Италии. После разлуки с баварскими колбасками выпадаю из всех своих вещей. Но денег пока не присылай – надеюсь продать неск. пейзажей, Исмаил-бей обещал помочь. Впрочем, тут никому нельзя верить, все говорят одно, делают другое, точнее, ничего не делают, только пьют свой кофе и заговаривают зубы иностранцам; так что вышли на всякий случай. Мне ведь еще нужно доползти до Москвы. Не хочу явиться к своим бедной родственницей. Надо купить им здесь подарков, какой-нибудь вышивки. Таня обожает платки, вот и куплю ей платок, уже присмотрела. Нет, деньги у меня будут – Серафим предлагал высылать ему мои дорожные впечатления, он их опубликует в своем "Голосе Логоса", это такой зверинец из его истеричек, он там даже печатает Мансурову, которая пишет ему ученые письма о Фейербахе. Но платят за статьи хорошо – Серафим заморочил своими "упанишадами" голову очередному еврейскому банкиру, что тот, банкир, был в предыдущей жизни кшатрием. Так что денег присылать не надо, разве что совсем немного. Хотела приехать к тебе к Пасхе, боюсь, не успею – задумала еще здесь несколько пейзажей, хотя уже одурела от шоколада и рвусь домой. Кстати, Серафим говорил, что в этом году особенная Пасха, совпадающая с Благовещением. Серафим и его тетки ожидают всемирной катастрофы. Мне это напомнило весь этот шум вокруг кометы Галлея, о котором я тебе сообщала. Конец света теперь в большой моде. Не выходит газеты, чтобы не написали, что родился двухголовый ягненок или что на Солнце явились пятна в виде японского иероглифа, который сами японцы не могут прочесть…"
Отец Кирилл оторвался от письма. Дождь закончился; в чае жужжала пчела.
– Это ваша сестра?
– Это моя супруга Марфа. – Отец Кирилл убрал конверт.
– Простите, я не знал… – Кондратьич приподнялся.
– Это вы простите, что наскучил вам этим… семейным чтением.
– Что вы…
– Вскоре после свадьбы она заболела плевритом, он перешел в туберкулез, она уехала лечиться в Германию, в Шварцвальд. Я не мог ехать с ней, мне нужно было сюда, потом собирался в Японию.
– Все эти годы она лечилась?
Отец Кирилл молчал.
– Вы спрашивали мое мнение…
– Прочитал вам ради того отрывка, о Софии. Мы просто говорили об этом.
Кондратьич вздохнул:
– Да. Чудесный отрывок. "Купол на лучах"… Она едет к вам сюда, да?
Отец Кирилл неуверенно кивнул.
В дверь стучали.
В комнату ворвался Ego, скидывая на ходу мокрый плащ и поправляя фиалки в петлице.
– Батюшка, благословите… А, и вы тут, почтеннейший Маймонид! Как ваши дела, как детки, как философский камень? Не обнаружили? А у меня, представьте, недавно обнаружили – угадайте… в почках… Промучился целую ночь – можно сказать, сделался от этого философом.
– Перестаньте, мсье Кошкин, – поморщился Кондратьич. – Оставьте это вашему Бурбонскому.
– Кстати! О Бурбонском. Вы слышали, какое предложение ему сделал наш князь? Город только это и обсуждает.
– Прошлый раз вы говорили, что все обсуждают новый наряд пани Левергер, дай Бог ей здоровья.
– Наряд? А, этот… – Ego обвел пальцем на груди декольте. – Ну, это уже дела давно минувших дней. Согласитесь, без нарядов Матильды Петровны жизнь в Ташкенте была бы пресной… Чудесные булки! – Замолчал, набив щеки.
Кондратьич зажал учебник под мышкой.
– Я, пожалуй, пойду. Не нужно… – остановил руку отца Кирилла с ассигнацией. – Сегодня урока не было.
– Вы пришли в такой дождь, оставили больного сына… – Отец Кирилл пытался вложить бумажку в карман Кондратьича, хотя тот был в его, отца Кирилла, халате.
– Арончику утром было лучше. А дождь… Дождь – это хорошо. – Прикрыл глаза. – Когда придет Спаситель, тоже будет дождь, "гешем"… "Он сойдет, как дождь на скошенный луг". А в праздник Суккот устраивалось шествие с "тафилат ха-гешем", молитвой о дожде. Народ во главе с первосвященником обходит алтарь во дворе храма. Каждый из шествующих держал в руках ветви пальмы, "капот темарим", и речной вербы и потряхивал ими… – Кондратьич сжал что-то невидимое и потряс перед собой. – Словно ветви пальм и верб дрожали под ливнем, и все восклицали: "Хосана! Хосана!"… Ну, я пошел. Рахмат!
Это было сказано Алибеку, который стоял с высушенной одеждой Кондратьича.
* * *
Вербы. Целый лес. Ветви дрожат. Осанна!
Качаются, как от ливня. Над головами – над белыми, черными платками; над стрижеными, темными, рыжими, цвета пакли – макушками. При поклонах на "Ми-и-р вс-е-ем!" ветви опускаются, цепляя друг друга, слышится ропот задетых чужою вербой; осанна!
Свечки. Зажигались при святаго Евангелия чтении, то волною гасли. По бумажным подсвечникам стучали восковые капли.
Многолетие государю императору.