Поклонение волхвов - Сухбат Афлатуни 31 стр.


* * *

Ташкент, 3 апреля 1912 года

Он стоял в депо. Вокруг ходили люди. Отрыжки пара, стук, запах мазута, махорки и угля. В дыму плавал солнечный луч.

Раз в месяц отец Кирилл обходил мастерские и депо. Тут копошилась, гремела, шуровала углем и проверяла давление в котле основная часть его прихода. Встречали отца Кирилла по-разному. Некоторые, заметив фигуру в рясе, выкатывались из-под паровозов, съезжали, спрыгивали сверху – за благословением. Другие, не отрываясь от стука или заворота гаек, ограничивались быстрым приветствием. Были и те, кто прятались от него за паровозами; когда уходил, цедили: и что его, бездельника, сюда носит?! Хуже всего прием был от перекурщиков. Перекур был таинством со своими неписаными заповедями; втереться в перекур, да еще со своим разговором, означало заслужить вечное осуждение.

Железнодорожное начальство тоже не слишком приветствовало приходы отца Кирилла. Это были дипломированные скептики, в лучшем случае верившие в Бога как в верховного инженера со смесью профессионального почтения и того критицизма, который развит у русского человека в отношении любого начальства. В большинстве они заходили в церковь только на праздники – ради семьи. Были, конечно, и те, кто ходил на службы чаще, но и они полагали визиты отца Кирилла излишеством. Церковь и "иже херувимы" – одно, паровозы, пыль, мазут – другое.

И все же раз в месяц отец Кирилл подходил к крашеным кирпичным воротам чуть после того, когда толпа войдет внутрь и разойдется вокруг машин. Вначале к отцу Кириллу прикрепляли какого-нибудь рябого вергилия, который следил, чтоб работники оказывали духовному лицу должное почтение, а также отвечали на те вопросы, на которые умели ответить. Вскоре отец Кирилл обходил железнодорожные службы сам, без проводника. Он уже знал названия, иногда смешные, тех инструментов, которыми орудовали рабочие; что коротенький паровоз без тендера зовется кукушкой. К его приходам привыкли: ходит батюшка, и пусть. С лишним разговором не лезет, работать не мешает; подойдет, скажет доброе слово, благословит.

Сегодня отец Кирилл шел тяжело. Каждый стук отзывался в голове выстрелом.

– Благословите, батюшка!

Вышел во двор, присел на паровозное колесо, обросшее травой.

– Отдыхаете, батюшка?

Отец Кирилл кивнул. Отдыхает.

Город накрыло теплом, все лихорадочно цвело и осыпалось. Отца Кирилла осаждали головные боли, дни проводил с влажным полотенцем на голове. Скреблась секундная стрелка. Алибек отпаивал его какой-то травой, подкладываемой в чай, помогало. Нынешним утром долго боролся с собой; свинцовая голова не желала отрываться от подушки и придумывала разные отговорки. Отец Кирилл встал, нерадостно умылся, опрокинул порошок. "Нужно идти", – повторял, работая гребешком. Теперь, неся на плечах варево боли, жалел, что пришел.

Алибек ставил пред ним чай. Отец Кирилл глядел, как опускаются чаинки.

Он переводил на сартский Новый Завет. Начал уже давно, едва овладев основами языка. Потом забросил. Снова начал.

Серафим Серый называл его "разбросанный гений".

Чаинки оседали. Он делал глоток. Во рту становилось жарко.

Переводил в двух вариантах: арабской вязью и кириллицей – для миссионеров, если появятся.

Аввалда Суз бор эди. В начале было Слово.

Отец Кирилл глотал чай.

Влажнил полотенце, заматывал чалмой.

Русский перевод ему тоже не нравился. Греческое "логос" – мужского рода. Слово – Он, Сын Божий. Само звучание – логос – собранное, энергичное. Русское "слово" – среднего рода, бесполое. Почти те же звуки, как в греческом – "эл", два "о", но все иное. Спотыкание уже в самом начале: сл, сл… Слюнявое, слипшееся, сломанное. "Ло" в "логосе" – начало арии. "Сло" – начало слюнявых пузырей и звучит как "зло". В начале было зло… И эта неочерченность, это угасающее, вялое "о" в конце: слово-о-о…

Стоило бы написать Серафиму. Тот прочел по логосу пятнадцать докладов, опубликовал их в виде пятнадцати статей, издал эти статьи отдельным томом и переиздал в виде брошюр. Но они не переписываются.

У Серафима – круглые безволосые щеки и невозможный характер. Он страдает геморроем, утром на простыне видно побуревшее пятнышко крови. После гимназии он обвенчался с женщиной старше на десять лет, та родила ему дочь, дочь выросла и вышла замуж за земского статистика. Через два года супружества Серафим имел видение, после чего его семейная карьера закончилась и началась мистическая. Он стал выступать с докладами и проповедовать всеобщую любовь.

Отец Кирилл подходил к окну. Он не ревновал.

За окном цвел сад. В саду стоял мальчик Диёр, племянник Алибека.

У Диёра китайские глаза и хриплый голос.

* * *

Помолившись, отец Кирилл поднялся с паровозного колеса. Перешел через рельсы.

Между шпал качались колоски дикого овса и пырея.

Ветер играл рясой, заныривал, холодил ноги.

Отец Кирилл вспоминал вокзал Сен-Лазар, фиолетовые картошки дыма. Вокзальный буфет, где Серафим объяснял ему на прощание уравнение Максвелла.

Мир техники притягивал его. Отцу Кириллу нравилась его деловитая, уверенная жизнь, его вагнеровский гул. Неделю назад он отслужил молебен перед полетом аэроплана. Аэроплан поднялся и сделал несколько победных кругов. Публика аплодировала. Ватутин сфотографировал отца Кирилла возле винта.

Голова немного отпускала.

Отец Кирилл достал блокнот и, оглядываясь, зарисовал корпуса мастерских.

Для декораций. Для "Гамлета".

Никаких готических башен. Корпуса, окна, лужи мазута. Выходит принц.

Перед уходом из депо заглянул в контору. Оттуда выплыли Матильда Петровна Левергер и еще две дамы. Собираются провести благотворительный базар в пользу кого-то, приходили вести переговоры.

Матильда Петровна представила дам:

– …овна…евна. Тут же забыл.

– Батюшка, милости просим послезавтра в "Шахерезаду". В программе – стихи и романсы в исполнении самих авторов.

– А кто авторы?

– Наши местные знаменитости. Кружок любителей живого слова "Прометэй".

– Посмотрю…

– Между прочим, будет даже один священнослужитель. Обещаете?

– Если найду время.

– Я пришлю за вами извозчика.

– Честно сказать, я не большой любитель.

– Вот вам пригласительный. Погодите, сейчас надпишу.

– И не очень себя чувствую…

– Прекрасно, вот и взбодритесь. Поэзия и музыка – лучшее лекарство, еще греки это сказали.

– Нет, пожалуй…

– Будет один сюрприз. Никому не говорю, вам откроюсь.

Подманила рукой. "Евна" и "Овна" отвернулись к окну.

– Модест Иванович согласился прочесть сонет своего сочинения.

– Ватутин?

– Столько лет скрывал свое дарование. Полдня его уговаривала. Ну как? Беру с вас обещание. – Одарила его улыбкой.

– Матильда Петровна, по поводу "Душевного слова"…

– Ни слова об этом "Слове". У одной моей знакомой я видела эти журналы… Это просто полное…

"Евна" и "Овна" потупились.

– Но у меня есть для вас хорошие новости. Я нашла что-то более подходящее для ваших учеников. Послезавтра захвачу с собой, обсудим…

Шел домой, переступал через арыки. Поскорее бы уже приехала Мутка.

* * *

Ташкент, 5 апреля 1912 года

А Мутка не ехала. Он почти сразу ответил ей, что не возражает против Питера, но надеется, что она понимает и т. д. После его письма наступила пауза, какая возникает на сцене между актерами, одновременно забывшими свои роли.

У них был странный брак. Брак двух странных людей и не мог быть обычным.

Хотя странными они были по-разному. Отец Кирилл, выросший в "артистическом" доме, был странным по природе, по своей нервной анатомии, но сам тянулся к простоте, быту и ясным контурам. Мутка, напротив, была из семьи здоровой, купеческой, быт которой напоминал примитивный, но крепкий механизм; сама Марфа (Мутка было ее домашним прозвищем) – крупная, чуть "лошадная" и склонная к полноте, с которой боролась курением. Он бывал в их доме на Якиманке; там пахло чем-то сытным, хотя и не совсем свежим, – "вчерашний запах". Он видел ее фотопортрет в детстве – кукла, "нормальный ребенок", только взгляд с вопросом. По семейной легенде, имелась прабабка-цыганка, но, кажется, ее придумала сама Мутка. У нее было две сестры, обе "нормальные", в мужьях и детях. Внешне она была похожа на них – тяжеловатый подбородок, карие, чуть сонные глаза. Обеих презирала – за округлость, за "вчерашний запах", за сходство с собою.

Она была четырьмя годами его младше; встретились, когда он еще был в Училище, голодный, с копною овсяных волос. Он тогда первый раз ушел из дома и жил вместе с товарищем, Кузьмой Петровым-Водкиным, в Просвирином, платя двенадцать рублей за комнату и готовя нехитрые обеды на бензинке. Подрабатывал частными уроками. Муткин отец имел прежде какие-то строительные дела с его отцом, это послужило рекомендацией. Три сестры пожелали учиться живописи; он был их наставником, голодным, поминутно откидывающим овсяный чуб со лба. Сестры смотрели на него и по очереди влюблялись. Не найдя отклика, остывали – и к нему, и к рисованию. Последней была очередь самой младшей – Марфы, Мутки.

Была весна 1899 года, ранняя и горячая, в конце марта улицы освободились от снега, деревья наполнились птицами, барабанные перепонки разрывались от кошачьих песнопений. Он покончил в Училище с естественными науками и перспективой, был переведен в четвертый класс; дипломатические отношения с родителями были восстановлены, но домой он возвращаться не спешил. Нравилось существовать безбытно, самостно; нравилось со-комнат ничество с Водкиным, его разумная волжская речь, его скрипка; они приобрели спиртовую кухоньку, на ней готовить удобнее. Два раза в неделю он ходил к сестрам в крашенный охрою дом; первой выбегала Мутка – пятнадцать лет, залитый вареньем томик Брюсова в руках.

Она делала успехи в живописи. Сестры, "раскрасив" несколько листов, отступили; в луче весеннего света остались только он, что-то увлеченно показывающий Мутке на планшете, и она, с приоткрытым ртом.

Потом было несколько ее работ, внезапно зрелых. Объяснение с родителями: "Марфе Сергеевне больше не нужен учитель, она должна двигаться дальше…" Ее истерика, сухая гроза без ливня. Лето было жарким, над тротуарами неслась пыль. Гремело, капли не падали. Она вышла к нему, сонная, без Брюсова, и сказала, что им больше не нужно видеться.

Он перебрался к родителям – отец сделался совсем плох, мать не справлялась с его болезнью. Дом с тремя сестрами уменьшился, сжался; в памяти задержался лишь приоткрытый рот Мутки и поцелуй под аккомпанемент падающего планшета. Он просыпался ночью, глотал черный воздух и вспоминал о ней. Ее лицо заслоняло другое, проступало в нем, в другом – в том, которое он увидел на портрете, выпавшем из книги. (Крик отца. Голос матери: "Ну что ты смотришь?.. Это твоя несчастная бабушка, которую увели в плен".) В ушах шумел барабан, внизу живота росла боль. Он быстро, задыхаясь от отвращения к себе, спускал вскипевшее семя и проваливался в сон.

Дальше зарябило, как в синема: отец, летящий со строительных лесов; похороны по второму разряду, еловые ветки, венки, поминки; мать в черной шляпе, он сам, снова мать и какие-то люди с шевелящимися губами. Окончание Училища, серебряная медаль, первые заказы, планы продолжать обучение за границей. Дом с тремя сестрами ужался в охристую точку; две сестры вышли замуж, растворились в мужьях, беременностях и прочей семейной химии; Мутка занималась вокалом со студентом консерватории, близоруким брюнетом.

Мюнхен, плантации хмеля, "Пансион Романа". Живопись, архитектура, пиво. Лучше всего было пиво, чистое и горькое; после него хотелось откинуться на спинку плетеного кресла и возлюбить все сущее. Архитектура была несколько хуже. В ней тоже было что-то пивное; башни Собора – кружки с темным пивом (подметил Серый); отечность, нездоровая полнота ощущались почти в каждом строении; словно пиво текло по невидимым каменным жилам и делало рыхлой краснокирпичную мускулатуру. Живопись же местная была чистыми пивными дрожжами, на которых всходило и шмыгало пеной новое интернациональное искусство. Это тоже было наблюдением Серого – они познакомились там же, в Мюнхене, в одном из ресторанчиков: взмахнув руками, Серый взмыл из-за своего столика и опустился возле него; слизнув пивную пену, засвистел афоризмами… Кирилл заболел – Серый узнал, прибежал, сидел рядом с его кроватью, как заботливая мать; Кирилл пошел на поправку. Стали видеться почти каждый день, спорить о живописи; спорил в основном Серый – сам с собой, сам себя опровергая цитатами из Канта, Бюхнера и своей последней статьи.

В этом царстве воздуха, чистого разума и солода он снова встретил ее. В охристом, мокром свете; он держал перед лицом кружку и разглядывал сквозь нее мир, искаженный стеклом. Длинные тени, вскипающие пузырьки. Одна тень приблизилась. Расплылась. Он опустил кружку на стол. Перед ним в белой шляпе стояла Мутка.

Да, она три года занималась живописью. У Рерберга, еще у кого-то. А вокал? А студент консерватории, брюнет? Она смеется.

Он увидел ее картины. Побродили по Пинакотеке, обмениваясь взглядами и кивками, как злоумышленники. Она написала его портрет, яркий, уверенный, не очень похожий. Побывали в "Симплициссимусе", где дирижировала веером хозяйка KathyKobus, о которой Серый писал в культурную часть "Московских биржевых новостей". В "Симплициссимусе" было шумно, пили, ели птифуры, цитировали Ницше и какого-то Фуркина. После одной пивной оргии он проводил Мутку до квартиры; она жила с подругой, подруги дома не оказалось.

Они стояли в луче серого электрического света. Он что-то увлеченно говорил. Ее рот был слегка приоткрыт.

Утром он проснулся в ее постели. Она сидела на полу, пила вонючий кофе и рисовала углем. На его пробуждение никак не отозвалась.

Они сняли жилье на двоих в Швабинге; дешевле и подальше от лишних глаз. А лишних глаз в Мюнхене было много: целая русская художественная колония; русская речь звучала в парках, музеях, кафе, борделях. Впрочем, их связь никто не осудил, разве что парочка художниц, писавших вечно хмурые пейзажи. Он привык к ее картинам, к ее манере. По Пинакотеке они уже ходили чинно, как пара бюргеров. Он написал ее портрет, после которого она два дня с ним не разговаривала. После очередного похода в "Симплициссимус" признались друг другу, что от птифуров и Ницше у них начинается головная боль.

Бывали дни, когда они жили словно брат и сестра, почти не прикасаясь друг к другу. Она любила сыр, могла есть его даже слегка заплесневевшим. "Где мой малахитовый сыр?" Он подходил к ней, брал за руку. Мутка собирала тюбики с краской, варила скверный кофе, шла за покупками.

Серафим часто бывал у них. Она собралась писать его портрет. Он хотел, чтобы она написала его обнаженным. Она написала его обнаженным. Он прибежал ночью и умолял ее уничтожить.

Иногда он оставался у них на ночь; Мутка бросала ему постель в столовой и клала грелку. Ночью Кирилл просыпался: из столовой неслись монологи – Серафим ораторствовал во сне; Кирилл спасался подушкой. Иногда Серафим скребся и просил разрешения платонически с ними полежать. Плюхался, холодный, как медуза, рядом. Что-то говорил о всадниках Апокалипсиса. Мутка молчала. Утром варила кофе на троих, вкуснее, чем обычно. Серафим, скинув одеяло, глядел в потолок. У него было безволосое тело андрогина, тонкая кость, и – живот. Когда молчал, казался даже безобразен. Но он почти никогда не молчал.

Он был старше Кирилла на каких-то три года. Знал двенадцать живых языков и еще больше мертвых. Когда Мутки не было, разгуливал по комнате голым и рассуждал о византийском искусстве. Или о Вагнере – мычал, дирижировал; живот трясся. На несколько дней исчезал: молился в католическом монастыре. Возвращался; от куртки, рубашки и нижнего белья исходил запах ладана и лилий; католиком, однако, не был.

Именно от Серафима он услышал о звезде.

Шел дождь; Серафим только что вернулся из Кёльна, куда ездил улаживать свои издательские дела и поклониться могиле трех восточных царей. Ворвался к Кириллу мокрым, кудри слиплись, на ушах болтались капли. Уписывал яичницу, рассказывал о Кёльнском соборе.

"Zur Rechtensoll Herr Balthasar… Zur Linken Herr Melchior schweben… Это Гейне, Ein Wintermärchen. Бальтазар, Мельхиор – те самые волхвы, о которых столько… In der Mitte Herr Gaspar – Gott weiß, wie einst Die drei gehaust im Leben!"

– У моего отца в кабинете стояла икона Рождества с этими тремя волхвами, – сказал Кирилл.

Серафим, как всегда, не услышал:

Назад Дальше