Может быть, Мария Магдалина и правда увидела Его где-то в саду, но для всех остальных, для нас, остался только пустой гроб. "Его нет здесь". Христос, держащий путь в Иерусалим и страдающий там, может сделаться близким другом. Воскресший Христос - это нечто, сразу ставшее неведомым. В прошлом эта метаморфоза всегда была для Барни просто огорчением, как конец спектакля. Никогда он не думал о ней как об исходной точке. Сейчас он впервые так о ней подумал, и, как только изменился угол зрения, ему стало ясно, с ясностью непреложной истины, что именно воскресший Христос, а не Христос страдающий должен стать его спасителем; незримый Христос, скрытый в Боге, а не жертва на кресте, доступная чувственному восприятию. Слишком страшными, слишком тесными узами он связан с самим же им созданным образом Христа Страстной пятницы. Теперь Пасха должна очистить этот образ. Поскольку он не наделен даром сострадания, истерзанная плоть будила в нем что-то слишком грубо человеческое. Чужие страдания оборачивались для него жалостью к самому себе, а потом и постыдным удовольствием. Они не могли ни на йоту изменить его, созерцай он их хоть всю жизнь. От него требуется другое что-то лежащее вне укоренившейся в нем концепции страдания, просто, внутренняя перемена, без всякого драматизма, даже без кары. Может, в конце концов, эту весть и несет ему Пасха. Не боль, а уход в незаметность должен стать обрядом его спасения.
По пути из церкви Барни вспомнил и вчерашние события, которые поездка в Ратблейн совершенно вытеснила из памяти. Совсем недолго, каких-нибудь два часа, он полагал, что Волонтеры пойдут на вооруженное восстание. Пусть он так непостижимо, так бессмысленно расстался со своей винтовкой - принес жертву не Богу, а собственному тщеславию, - все же он член организации Ирландских Волонтеров. Нерадивый, никчемный, бестолковый, но все же Волонтер и дал присягу сражаться за Ирландию, если пробьет час. И тут по цепи ассоциаций, протянувшихся в прошлое сквозь счастливейшие, казалось, минуты его жизни, он вспомнил Клонмакнойз, маленькую часовню без крыши, покинутые надгробия и пустынное зеркало Шаннона, Numen inerat. То было присутствие не только Бога, но Ирландии. Слезы выступили у него на глазах.
Барни записался в Волонтеры, чтобы сделать приятное Пату, но не только поэтому. Он сделал это и потому, что любил Ирландию, жалел ее за многовековое мученичество, и потому, что понимал, что в конце концов придется, вероятно, с оружием в руках бороться за права, в которых ей слишком долго отказывали, У Барни было сильно развито чувство истории, политику же он чувствовал слабо и в данном случае действовал интуитивно. От Ирландии, от ее мрака и красоты он ждал всего, когда-то он бежал к ней, как к матери, как к месту очищения. И хотя жизнь его обернулась разочарованием и неразберихой, ему и в голову не приходило винить за это Ирландию. Он забросил свою книгу о святых. Он сам оказался отступником. Темное великолепие по-прежнему было рядом, нетронутое и любимое. Он не мог не сослужить Ирландии эту службу. Так он думал, когда стал Волонтером, и так же, и только так, думал вчера, в течение тех страшных двух часов. Узнав, что сражаться ему все же не предстоит, он испытал невыразимое облегчение.
А сейчас Барни сидел в своей комнате и смотрел на письма к Франсис, начатые утром, до того, как он пошел в церковь. Проблема все еще ускользала от четкого анализа, но письма показались ему недостойными. Может быть, и Франсис, и Кристоферу не мешает узнать о случившемся, но из этого еще не следует, что осведомить их должен он, Барни. Всякое вмешательство с его стороны только ухудшит дело. Он не может, ну просто органически не может действовать из чистых побуждений, а раз так, то он не вправе причинить столько страха, горя и ненависти. Пусть Эндрю, Милли, Франсис и Кристофер разбираются между собой и устраивают свою жизнь без его участия. Все должно быть так, будто он не знает и не видел того, что видел и знает, или будто он расписался в полном непонимании. Ничего не делать, ничего не знать - вот чему учит его опустевший гроб. И тут его осенило, что и с Кэтлин должно быть так же. Не нужно надеяться, что он поймет Кэтлин или будет понят ею. Не нужно надеяться, что она поможет ему состряпать из его мелких измен античную трагедию. Нужно поступать по совести, совсем просто, даже тайно, а там будь что будет.
Продравшись сквозь этот лабиринт рассуждений, Барни рывком остановился, как лошадь, когда она понемногу передвигается, пощипывая траву, и вдруг обнаруживает, что дальше веревка не пускает. Значит, он снова пришел к тому же выводу, только другой дорогой. Ну, а теперь, когда ход рассуждений был иной, может он что-то сделать? Может он отказаться от Милли? Он лег головой на стол, закрыв глаза, отдыхая от мыслей, и скоро до сознания его дошло, что он молится.
* * *
- Ой, Барни, простите, я вас разбудила. Я постучала, но никто не ответил, и я просто хотела оставить записку.
В дверях стояла Франсис.
Барни поспешно выпрямился.
- А-а, Франсис, входи. Я, наверно, уснул на минутку. Я так рад тебя видеть. Я так хотел тебя повидать.
Он встал и суетился возле нее, что-то бормотал, касался ее рукой, радуясь ее присутствию. Ему казалось, что каким-то образом, пока он спал, разрешилась важная проблема, свалилось тяжелое бремя.
- Давай мне пальто, оно все мокрое. Зонтик поставим вот здесь, в углу, пусть стекает. Чаю хочешь? Но, дорогая моя, что с тобой? Что случилось?
Теперь, когда она откинула капюшон, Барни увидел ее заплаканное лицо. Она подсела к столу, приглаживая ладонью отсыревшие волосы.
- Я пришла проститься.
- Проститься? Ты разве уезжаешь?
- Да, я еду в Англию. Буду работать в госпитале. Я еду на войну. - Она не смотрела на него, а уставилась поверх заваленного бумагами стола на ряды выцветших огородиков, составлявших узор трухлявых обоев. Уголки ее рта были опущены.
- Но почему?
- А почему бы и нет? Надо же вносить свою лепту. Пусть я необразованная, но уж хлеб маслом намазать сумею.
- Но как же… как же Эндрю? - Барни казалось, что при звуке этого имени вся его преступная осведомленность должна выйти наружу.
- Ах, это. С этим покончено. Я не выхожу замуж. Мы с Эндрю решили, что нам лучше не жениться.
Барни закружил по комнате, от волнения натыкаясь на стены. Ему страшно хотелось расспросить Франсис, но, как взяться за дело, он не знал.
- Не выходишь замуж. С этим покончено. Подумать только. Вот так так! Мне очень жаль. Но как это неожиданно. Хоть бы только для тебя это не было огорчением. Хоть бы только ты не уезжала.
- Мне самой жалко уезжать, Барни, особенно жалко уезжать от вас. Я буду по вас скучать. Но мне будет полезно уехать из Ирландии. Идет война, и вообще Ирландия - порядочное захолустье. И потом, я последнее время была в каком-то дурацком настроении. Я ведь к вам только на минутку. Вы, я вижу, работаете. Это что, Святая Бригитта?
Франсис взяла со стола листок бумаги.
- Нет-нет, постой! - Барни подскочил слишком поздно. Она уже читала письмо.
В полном молчании она прочла его, отложила, потом оперлась головой на руку и едва слышно протянула: "О-о…"
Еще через минуту она сказала усталым, безучастным голосом:
- Откуда вы это узнали, Барни?
Уловив ее тон, он быстро спросил:
- Так ты знаешь?
- Да.
- Как ты узнала?
- Сначала скажите, как вы-то узнали?
- Я вчера вечером там был, в Ратблейне. Я поехал навестить Милли и застал…
- Пата и Эндрю, да. А моего отца проглядели. Он тоже там был. Целое сборище. Прямо как в водевиле.
- Кристофер… Значит, и он знает…
- Да, он сам рассказал мне нынче утром.
- И тогда ты порвала с Эндрю.
- Нет-нет, Эндрю я отказала еще несколько дней назад, то есть мы решили не жениться. К Милли это отношения не имеет. Милли не чудовище. Она заграбастала Эндрю только после того, как я от него отказалась. А он до сих пор воображает, что об его интрижке никому не известно.
Барни поднял голову. Положение сложное. Но теперь как будто все в порядке? Кристофер знает, и Милли ни в чем не виновата. Ну, не совсем, но почти. Так что все обойдется. И не нужно будет отказываться от Милли. Но что это он говорит?
Его прервал голос Франсис:
- Читаю второе письмо. Насчет "скорбного долга" это неплохо. С каким упоением вы это, наверно, писали. Которое же вы собирались послать?
Барни вдруг стало ясно, что перед ним новая Франсис, Франсис, которая и говорит по-другому, которая умеет язвить, которая знает ему цену и может вынести ему приговор. Он почувствовал себя обиженным, а потом безмерно перед ней виноватым. Чутье не обмануло его. Нельзя было соваться к ней со своими гнусными сведениями. За одно то, что человек знает такое, он заслуживает ненависти.
- Франсис, родная, я не собирался посылать ни то, ни другое, честное слово. Это было бы очень нехорошо, и я как раз хотел их разорвать.
- Вот что. - Она ему не поверила.
Барни заметался, толкнул стол, и мемуары посыпались на пол. Он стал топтать их ногами. Он обезумел. Никто ни за какие заслуги не воздаст ему должного. А теперь она никогда не простит его уже потому, что он знает.
- Франсис, клянусь, я не собирался посылать эти письма. Я знаю, их и писать не следовало…
- Не кричите, Барни. Это не важно. Я все равно знала, так что это совершенно не важно. А теперь мне в самом деле пора. Нужно еще столько сделать.
- Когда ты едешь?
- Во вторник или в среду.
- Значит, все-таки ты будешь на том пароходе. Франсис, ты мне веришь?
- Да, да, конечно.
В дверь постучали так громко, что оба подскочили. Дверь распахнулась, на пороге выросла высокая фигура Пата Дюмэя.
- Я пошла, - сказала Франсис. Она схватила свои вещи и исчезла, растворилась под вытянутой правой рукой Пата.
Барни тупо смотрел на то место, где она только что была, потом увидел лицо Пата, огромное, возбужденное, смеющееся.
- Ты что, Пат?
- Сядьте. Мне нужно задать вам два вопроса.
Барни сел у стола, а Пат тщательно затворил дверь и сел рядом, положив свою большую руку ему на плечо.
Барни, разинув рот, смотрел на пасынка. Он чувствовал, что сейчас его уличат в какой-то провинности. Но прикосновение руки было дружелюбное. Пат, казалось, был охвачен тревогой и восторгом. Его левая перевязанная рука сильно и ласково сжимала плечо Барни, а правой ладонью он оперся на стол, точно для прыжка. Он наклонился к отчиму.
- Слушайте внимательно. Тот план, о котором вы узнали вчера, понимаете? Ну так вот, мы его выполним завтра.
- Ты хочешь сказать, что вы все-таки начнете восстание, все Волонтеры, в точности как…
- Да, завтра. И первое, что я хочу вас спросить: вы будете с нами или предпочтете остаться в стороне? Никто вас не осудит.
- Конечно, я пойду с вами, - сказал Барни.
Последовало минутное молчание. Потом Пат отпустил, его плечо и встал.
- Значит, вы готовы сражаться?
- Да.
Пат с сомнением поглядел на него. Потом выдавил из себя не то смешок, не то вздох:
- Молодец.
- В котором часу завтра?
- Ровно в полдень, с первым ударом колокола. Я дам вам все указания.
- А что ты еще хотел спросить?
- Это отпадает. Это насчет Кэтела. Но я бы задал тот вопрос, только если бы на первый вы ответили отрицательно. Правду сказать, я думал, что так и будет. Прошу прощения.
- Ничего, пожалуйста, - сказал Барни. - Кстати, тебе придется выдать мне новую винтовку.
Когда Пат ушел, Барни еще долго стоял возле своего загроможденного стола, глядя на трухлявые огородики на старых обоях. Ему было очень страшно. И было у него чувство, нельзя сказать чтобы неприятное, что его наконец загнали в угол. Что бы ни творилось в его душе, прежнее существование кончилось, теперь им распоряжается другая жизнь, поважнее его собственной.
Интересно, послал бы он все-таки Франсис эти письма? Сумел бы отказаться от Милли? Спасибо ему все равно никто не скажет. Он осужден по заслугам. Вернее, теперь уже не важно, как о нем судят. Оказывается, это не имеет большого значения.
Он потянулся к письмам, взял их в руки и разорвал на длинные полосы. Потом подобрал с полу смятые листы мемуаров и стал методично, один за другим рвать их в клочки.
22
Пат Дюмэй стал подниматься по темной лестнице на чердак. Лампа, стоявшая на полу на чердачной площадке, отбрасывала густые тени вниз, под каждую ступеньку, и освещала человека в форме Волонтера, который, услышав шаги, стал навытяжку. Пат шатался от усталости. Он ни разу не присел с тех пор, как узнал в воскресенье днем, что восстание все же состоится. Теперь было уже за полночь, наступало утро пасхального понедельника.
В воскресенье утром контрприказ Мак-Нейла появился в "Санди индепендент". Тогда же Пирс, Конноли, Мак-Донаг и их единомышленники собрались на совет в Либерти-Холле. На этом совете было принято решение действовать наперекор Мак-Нейлу. Восстание было назначено вторично - на понедельник, в полдень. По всей стране были разосланы курьеры с новым приказом.
Все они, в том числе и Пат, знали, что действия Мак-Нейла нанесли делу огромный, возможно, непоправимый вред. У рядовых участников движения улетучился боевой пыл. Некоторые уехали из города. Иные с горя даже разорвали свои мундиры. Напряжение ослабло, сменилось чувством разочарования, безответственности. Понедельник был день скачек на розыгрыш большого приза Ирландии. Даже если приказ будет вовремя доставлен всем Звеньям организации, послушаются ли его? Для малодушных предлогом послужит явная растерянность руководства. Первый приказ многих испугал. Те, кто узнал о его отмене с облегчением, едва ли захотят начать все сызнова. Они скажут, что не знают, кому верить, и уедут на скачки.
В воскресенье Пирс и Конноли могли с уверенностью подсчитать свои силы. В понедельник можно было лишь гадать, сколько людей окажется в наличии. Это значило, что нужно срочно менять множество частных решений и отказаться от важнейших задач, таких, например, как прервать телефонную связь с Англией: для захвата дублинской телефонной станции уже не хватало людей. Подробный план, на разработку которого ушли недели, месяцы, пришлось зачеркнуть и в последнюю минуту наспех выдумывать что-то новое.
И все-таки сражаться было необходимо. Англичане при всей своей тупости способны задуматься над тем, что произошло в Керри, а так как в Дублине столько народу теперь знает о предполагавшихся событиях, скоро найдется и какой-нибудь осведомитель. Удивительно еще, как этого не случилось до сих пор. А тогда уж англичане будут вынуждены действовать, они примутся разоружать все движение, и ирландцам останется либо ответить несколькими беспорядочными выстрелами, либо покорно сдаться.
Это были веские соображения. Но была и другая причина, о которой никто не упоминал вслух. Они так долго надеялись, готовились, строили планы, они привели в движение лавину событий, которая теперь катилась уже как бы по инерции. Утром в воскресенье 23 апреля в Либерти-Холле они могли бы - в самом обычном смысле слова могли бы - принять и другое решение, но каждый из присутствовавших чувствовал, что решение может быть только одно.
Пат добрался до верха лестницы, и человек в форме отдал честь.
- Как мой пленный?
- Все в порядке, сэр.
- Можете идти.
Часовой отомкнул дверь, посторонился, и Пат вошел в комнату. Пленным был Кэтел.
Пат решил провести ночь с воскресенья на понедельник дома, на Блессингтон-стрит. Это оказалось возможным благодаря весьма своевременному отъезду матери. Тревожась за Пата, Кэтлин все откладывала поездку к одной старой болящей родственнице. Теперь она совершенно успокоилась. Больше всего, по мнению Пата, на нее подействовала заметка Мак-Нейла в "Санди индепендент". Раз в воскресной газете было сказано, что все хорошо, значит, беспокоиться не о чем. Радость ее тотчас вылилась в заботу о болящей родственнице, и в воскресенье после обедни она поездом уехала из Дублина.
В воскресенье днем Пат принял решение арестовать Кэтела. Он понимал, что мера эта временная, но не желал повторения субботней драмы. Сам он, разумеется, не сообщил Кэтелу, что восстание все же состоится, но тот мог прознать об этом в любую минуту и еще, чего доброго, спрятаться от брата. Примчавшись с другого конца Дублина, Пат с облегчением убедился, что мальчик дома, заманил его наверх и запер на чердаке, приставив одного из своих подчиненных сторожить его. Он кратко осведомил Кэтела о новой перемене планов и обещал попозже рассказать, что ему самому предстоит делать. Добавил он это из предосторожности, чтобы Кэтел не очень бесновался и не вздумал вылезти в окно. На этот раз Пат твердо решил, что ни до какого участия в предстоящих событиях он Кэтела не допустит.
Но как, как это осуществить? Более чем когда-либо Пат был уверен, что, если брат его подвергнется опасности, от него самого не будет никакого проку. Он понимал, может быть, до конца понял только сегодня, что Кэтел для него так же дорог, как Ирландия; может быть, даже дороже. Эта мысль ужаснула его. Раз так, значит, может случиться что угодно, можно принять какое угодно решение. А потом он снова, как заведенная машина, на минуту замедлившая ход, стал выполнять одно дело за другим; он понял, что есть и нечто еще - его честь, и она-то всегда перетянет чашу весов на сторону Ирландии. Ни в чем, ни в самом малейшем пустяке он не мог изменить делу, с которым связал свою жизнь. Но внушить себе, что он должен быть готов пожертвовать Кэтелом, он тоже не мог. Если с Кэтелом что-нибудь случится, он станет ни на что не способен, ослепнет, сойдет с ума. Он должен уберечь Кэтела, если не ради Кэтела, то ради Ирландии. Но как?
Раньше, когда Пат размышлял над этой проблемой, а размышлял он над ней уже давно, ему казалось, что он либо все устроит как-нибудь так, чтобы в решительный час Кэтела не было в Ирландии, либо посадит его под замок. Для первого варианта ему не хватило времени, а теперь, в последний момент, он увидел, что и второй почти невыполним. Смешно и думать, что Кэтела можно продержать взаперти, пока восстание не кончится победой или разгромом. До тех пор может пройти много недель, много месяцев. Единственно возможное - не выпускать его из дому, пока военные действия не начнутся, и надеяться, что после этого у него просто не будет физической возможности пробраться к повстанцам. Помешать Кэтелу увязаться за частями Конноли - вот все, что он может сделать. Но и это нелегко, поскольку - это Пат понял только в воскресенье вечером - тут мало одних веревок, или наручников, или запертой двери. Кэтела придется сторожить.