Мне показалось, что церковь растет, ширится, становится огромной. Стулья, статуи, колонны с какой-то бешеной скоростью отступают, удаляются в пространство. И вдруг стены церкви разом упали - словно откидные стенки ящика. Передо мной раскрылось безграничное, безлюдное лунное пространство. Ужас сжал мне горло, и я задрожал. В воздухе притаилась какая-то чудовищная угроза, все застыло в зловещем ожидании, казалось, мир вот-вот рухнет и я останусь один в пустоте.
Зазвонил колокольчик, я опустился на колени, склонил голову, положил левую руку на пюпитр, ощутил тепло и твердость дерева - и все кончилось.
В последующие недели такие припадки повторялись не раз. Я заметил, что приступ всегда возникал при каком-либо отклонении от привычного порядка. С тех пор я не делал ни одного шага, если не был уверен, что он не укладывается в рамки моего обычного поведения. Если же по случайности что-либо из моих действий, как мне казалось, нарушало распорядок, к горлу моему подступал комок и я закрывал глаза, не смея взглянуть на окружающие предметы, боясь, что они у меня на глазах превратятся в ничто.
Если это случалось в моей комнате, я сразу же с головой уходил в какое-нибудь чисто механическое занятие. Например, начинал чистить обувь. Суконка мерно скользила по блестящей поверхности ботинка, сначала медленно, осторожно, затем все быстрее и быстрее. Не сводя с нее глаз, я вдыхал запах ваксы и кожи - и через некоторое время страх пропадал, я чувствовал себя убаюканным, защищенным от опасности.
Однажды вечером перед ужином в мою комнату вошла мама. Конечно, я тотчас же встал.
- Мне надо с тобой поговорить.
- Да, мама.
Она тяжело вздохнула, села, и на лице ее отразилась усталость.
- Рудольф...
- Да, мама.
Она отвела глаза и спросила неуверенно:
- Ты будешь по-прежнему вставать каждый день в пять часов к обедне?
Ужас сковал меня. Я хотел ответить, но не смог. Мама сделала вид, что поправляет передник на коленях, и продолжала:
- Я подумала, может, ты будешь ходить через день?
- Нет! - воскликнул я.
Мама бросила на меня удивленный взгляд, затем снова посмотрела на свой передник и тихо произнесла:
- Ты выглядишь утомленным, Рудольф.
- Я не устал.
Она еще раз взглянула на меня украдкой и вздохнула:
- Я подумала еще... что вечернюю молитву... каждый из нас мог бы читать... в своей комнате...
- Нет.
Мама вся сжалась на своем стуле и замигала. Наступило молчание, потом она робко прошептала:
- Но ведь сам ты...
Я подумал, что она скажет: "Но ведь сам ты не молишься", но она лишь сказала:
- Но ведь сам ты молишься не вслух.
- Да, мама.
Она посмотрела на меня. Не возвышая голоса, в точности так, как это делал отец, когда отдавал какое-нибудь приказание, я проговорил:
- Не может быть и речи о каких-либо переменах.
Подождав немного, мама тяжело вздохнула, поднялась и, не сказав больше ни слова, вышла из комнаты.
Как-то в августовский вечер, во время ужина у нас вдруг появился дядя Франц. Лицо у него было красное и веселое. Еще с порога он крикнул с торжествующим видом:
- Война объявлена!
Мама побледнела и вскочила с места, а дядя Франц сказал:
- Нечего волноваться. Через три месяца все будет кончено.
Он потер руки и с довольным видом добавил:
- Моя жена бушует.
Мама подошла к буфету, чтобы достать бутылку вишневой настойки. Дядя Франц сел, откинулся на спинку стула, вытянул ноги в сапогах, расстегнул китель и подмигнул мне.
- Ну, парень, - спросил он наигранным тоном, - а ты что думаешь?
Я посмотрел на него и ответил:
- Пойду добровольцем.
- Рудольф! - вскрикнула мама.
Она стояла у буфета с бутылкой в руке, прямая и бледная. Дядя Франц взглянул на меня, и лицо его стало серьезным.
- Молодец, Рудольф! Ты сразу же вспомнил о долге. - Он повернулся к матери и с насмешкой проговорил: - Поставь-ка ты бутылку - разобьешь.
Мама повиновалась, а дядя Франц добродушно сказал:
- Успокойся. Он же не достиг призывного возраста... - Потом добавил: - Ему еще далеко до этого. А пока он подрастет, все будет кончено.
Я встал, молча ушел к себе, заперся и заплакал.
Спустя несколько дней мне удалось завербоваться в Красный Крест помощником санитара на разгрузку санитарных поездов. Работал там я в свободное от занятий время.
Припадки у меня больше не повторялись. Я жадно следил по газетам за известиями с фронта, вырезал из иллюстрированных журналов фотоснимки, на которых были изображены груды вражеских трупов на поле битвы, и увешивал ими стены своей комнаты. Мама ввинтила в уборной лампочку, и каждое утро, сидя там, я перечитывал вчерашнюю газету. Газеты были полны рассказов о жестокостях, совершаемых французами при отступлении. Я трясся от возмущения, подымал голову - дьявол смотрел на меня в упор. Но я больше не боялся его и отвечал на его взгляд твердым взглядом. У него были черные волосы, черные глаза и порочный вид. Он был похож на француза. Я вынул из кармана штанов карандаш, зачеркнул внизу гравюры надпись "Дьявол" и сверху вывел: "Француз".
Я пришел в церковь за десять минут до начала службы, занял отцовское место, положил молитвенник на пюпитр, сел и скрестил руки на груди. Тысячи дьяволов предстали передо мной. Побежденные, обезоруженные, с французскими кепи между рогов, они плелись, подняв над головой руки. Я заставил их сбросить одежду. Они прошли еще немного по кругу, и наконец их вытолкали на середину, передо мной... Я сидел в каске и сапогах, подтянутый, и курил сигарету. Между ног у меня был зажат начищенный до блеска пулемет, и когда дьяволы подходили ко мне совсем близко, я осенял себя крестом и начинал стрелять. Брызгала кровь, с дикими воплями они падали, молили о пощаде, подползая ко мне на своих дряблых животах, а я бил их прямо в лицо сапогом и все стрелял, стрелял. Появлялись все новые и новые дьяволы, тысячи и тысячи, я косил их без устали из пулемета, они тоже падали с криком, кровь текла ручьями, гора трупов росла передо мной, а я продолжал стрелять. Наконец все было кончено - ни одного дьявола не осталось в живых. Я встал и коротко приказал своим людям убрать эту падаль. Затем, натянув перчатки, подтянутый, аккуратный, я пошел в офицерское собрание выпить стаканчик коньяка. Я был одинок, я чувствовал себя жестоким, но справедливым, на правой руке у меня была тоненькая золотая цепочка.
На вокзале меня теперь хорошо знали, я работал помощником санитара и носил нарукавную повязку.
Весной 1915 года я не выдержал. От платформы отходил очередной воинский эшелон, и я вскочил на подножку вагона. Меня подхватили, втащили внутрь, и только когда я оказался среди солдат, им пришло в голову спросить меня, что мне нужно. Я ответил, что хочу отправиться с ними на фронт. Они поинтересовались, сколько мне лет. Я ответил - "пятнадцать". Тогда они развеселились и стали хлопать меня по спине. В конце концов солдат, которого все называли Стариком, сказал, что все равно, когда мы прибудем на фронт, меня задержат и вернут домой, но пока мне, пожалуй, небесполезно пожить жизнью солдата и "посмотреть, чем это пахнет". Солдаты потеснились, освобождая для меня местечко, а один из них протянул мне ломоть хлеба. Хлеб был черный, довольно скверный, но Старик, смеясь, заметил: "Лучше уж такой дерьмовый хлеб, чем никакой". Я съел этот хлеб с наслаждением. Солдаты начали петь, и их громкая мужественная песня стрелой проникла в мое сердце.
Наступила ночь, солдаты сняли портупеи, расстегнули воротники и легли. Во влажной тьме вагона я с жадностью вдыхал шедший от них запах кожи и пота.
В начале марта 1916 года я снова попробовал удрать. Эта попытка увенчалась не большим успехом, чем первая. По прибытии на фронт меня арестовали, допросили и вернули домой. После этого мне закрыли доступ на вокзал, госпиталь не посылал меня больше на разгрузку санитарных поездов, и я стал работать в палатах.
1916 год
Я прошел мимо шестой палаты, повернул направо, миновал аптеку, еще раз повернул направо - палаты офицеров находились здесь. Я замедлил шаг. Дверь ротмистра Гюнтера была, как всегда, открыта. Я знал, что он сидит, забинтованный с головы до пят, опираясь на подушки, и взгляд его устремлен в коридор.
Я прошел мимо двери и посмотрел в его сторону. Он крикнул громовым голосом.
- Эй, малый!
Сердце у меня дрогнуло.
- Иди сюда.
Я оставил ведро и тряпки в коридоре и вошел в его палату.
- Зажги мне сигарету.
- Я, господин ротмистр?
- Конечно ты, дурак. Разве здесь есть еще кто-нибудь?
Он приподнял обе руки и показал мне, что они забинтованы. Я сказал:
- Слушаюсь, господин ротмистр!
Я вложил сигарету ему в рот и поднес огня. Он затянулся, не переводя дыхания, раза два или три и коротко приказал:
- Вынь!
Я осторожно вытащил сигарету из его рта и стал ждать. Ротмистр, улыбаясь, смотрел в пространство. Насколько позволяли судить бинты, которыми он был обмотан, это был очень красивый мужчина. Во взгляде его, в улыбке светилось что-то дерзостное, и это напоминало мне дядю Франца.
- Давай, - приказал ротмистр.
Я снова вложил сигарету ему в рот, он затянулся.
- Вынь!
Я повиновался. Он молча, внимательно оглядел меня, затем спросил:
- Как тебя зовут?
- Рудольф, господин ротмистр.
- Так вот, Рудольф, - весело произнес он, - я вижу, ты все же не так глуп, как Пауль. Эта свинья, когда зажигает мне сигарету, умудряется сжечь по крайней мере половину ее, да и потом его никогда не дозовешься.
Он сделал мне знак вложить ему в рот сигарету, затянулся и скомандовал:
- Вынь!
Потом взглянул на меня.
- Где это они тебя нашли, щенок?
- В школе.
- Так, значит, ты умеешь писать?
- Так точно, господин ротмистр.
- Садись, я продиктую тебе письмо к моим драгунам. Ты знаешь, где находятся мои драгуны? - добавил он.
- В восьмой палате, господин ротмистр.
- Так, - удовлетворенно сказал он. - Садись.
Я сел за столик. Он начал мне диктовать, я стал писать. Когда он кончил, я показал ему письмо, он прочел его, кивая головой с довольным видом, потом приказал мне снова сесть и добавить постскриптум.
- Рудольф, - послышался за моей спиной голос старшей медсестры, - что ты тут делаешь?
Я вскочил. Она стояла на пороге, высокая, прямая, ее светлые волосы были зачесаны назад, руки скрещены на груди, вид у нее был строгий, чопорный.
- Рудольф, - сказал ротмистр Гюнтер, вызывающе глядя на медсестру, - работает на меня.
- Рудольф, - не взглянув на него, проговорила медсестра, - я тебе велела убрать двенадцатую палату. Здесь распоряжаюсь я и никто другой.
Ротмистр Гюнтер усмехнулся.
- Сударыня, - сказал он с вызывающей вежливостью, - Рудольф не будет убирать двенадцатую палату ни сегодня, ни завтра.
- Ах, так! - воскликнула медсестра, резко поворачиваясь к нему. - Могу я спросить почему, господин ротмистр?
- Потому что начиная с сегодняшнего дня он переходит в услужение ко мне и моим драгунам. А вот Пауль, если вам угодно, сударыня, может убирать двенадцатую палату.
Медсестра еще больше выпрямилась и сухо спросила:
- Вы имеете что-нибудь против Пауля, господин ротмистр?
- Конечно, сударыня, еще как имею. У Пауля руки как у свиньи, а у Рудольфа чистые. Пауль зажигает сигарету как свинья, а Рудольф зажигает ее аккуратно. Пауль и пишет как свинья, а Рудольф пишет очень хорошо. По всем этим причинам, сударыня, и вдобавок еще потому, что этого Пауля никогда не дозовешься, он может дать себя повесить, а Рудольф с сегодняшнего дня поступает в мое распоряжение.
Глаза медсестры сверкнули.
- А позволено будет спросить, господин ротмистр, кто это так распорядился?
- Я.
- Господин ротмистр, - грудь медсестры в волнении вздымалась и опускалась. - я хотела бы, чтобы вы раз и навсегда поняли, что служащими здесь распоряжаюсь я.
- Так... - сказал ротмистр Гюнтер и с невероятно наглой усмешкой не спеша окинул взглядом медсестру, словно раздевая ее.
- Рудольф! - крикнула она дрожащим от ярости голосом. - Идем! Немедленно идем!
- Рудольф, - спокойно произнес ротмистр Гюнтер, - сядь.
Я посмотрел на одного, на другую и целую секунду был в нерешительности.
- Рудольф! - крикнула медсестра.
Ротмистр ничего не говорил, он усмехался. Он очень был похож на дядю Франца.
- Рудольф! - гневно повторила медсестра.
Я сел.
Она повернулась на каблуках и вышла из комнаты.
- Хотел бы я знать, - воскликнул ротмистр громовым голосом, - чего стоит эта светловолосая дылда в постели! Наверно, ничего! А ты как думаешь, Рудольф?
На следующий день старшая медсестра перешла в другое отделение, а меня передали в распоряжение ротмистра Гюнтера и его драгун.
Однажды, когда я убирал палату ротмистра, за моей спиной раздался его голос:
- А я узнал о твоих проделках!
Я обернулся, он строго посмотрел на меня, и комок подступил у меня к горлу.
- Иди-ка сюда!
Я подошел к его кровати. Он повернулся на своих подушках, чтобы видеть мое лицо.
- Я слышал, что ты воспользовался работой на вокзале и дважды в воинском эшелоне удирал на фронт. Правда это?
- Да, господин ротмистр.
Он некоторое время молча, со строгим видом изучал меня.
- Садись.
Я никогда еще не садился в присутствии ротмистра, за исключением тех случаев, когда писал его драгунам письма, и поэтому заколебался.
- Садись, дурак!
Я подвинул к его кровати стул и с замирающим сердцем сел.
- Возьми сигарету.
Я взял сигарету и протянул ему. Жестом он отказался.
- Это тебе.
Волна гордости захлестнула меня. Я взял сигарету в зубы, зажег ее, затянулся несколько раз и закашлялся. Ротмистр засмеялся.
- Рудольф, - сказал он, сразу становясь серьезным. - Я за тобой все время наблюдал. Ты мал ростом, не очень-то видный собою, неразговорчив, но ты не глуп, образован, и все, что ты делаешь, ты выполняешь так, как это должен делать хороший немец, - основательно.
Он произнес это тем же тоном, что и мой отец, и мне даже показалось - его голосом.
- И при этом ты не трус и сознаешь свой долг перед родиной.
- Да, господин ротмистр.
Я закашлялся. Он смотрел на меня, улыбаясь.
- Можешь бросить сигарету, если хочешь, Рудольф.
- Спасибо, господин ротмистр, - я положил сигарету в пепельницу, стоявшую на ночном столике, затем снова взял ее и аккуратно затушил. Ротмистр молча наблюдал за мной. Потом он поднял свою забинтованную руку и сказал:
- Рудольф!
- Да, господин ротмистр.
- Это хорошо, что в пятнадцать лет ты хотел сражаться.
- Да, господин ротмистр.
- Хорошо, что после первой неудачи ты снова попытался сделать это.
- Да, господин ротмистр.
- Хорошо, что ты работаешь здесь.
- Да, господин ротмистр.
- Но еще лучше быть драгуном.
Я вскочил, совершенно ошарашенный.
- Мне? Драгуном? Господин ротмистр!
- Садись! - громовым голосом крикнул он. - Никто не отдавал приказа встать!
Я вытянулся в струнку, отчеканил:
- Слушаюсь, господин ротмистр! - и сел.
- Так вот, - сказал он немного погодя, - что ты об этом думаешь?
Я ответил дрожащим голосом.
- Разрешите, господин ротмистр... Я думаю, что это было бы просто великолепно!
Он взглянул на меня сияющим, исполненным гордости взглядом, кивнул головой, два или три раза, словно про себя, повторил "просто великолепно", а затем серьезно и тихо сказал:
- Хорошо, Рудольф, хорошо.
Сердце мое готово было выпрыгнуть из груди. Наступило молчание, потом ротмистр продолжал:
- Вот заживут эти царапины, Рудольф... и я начну формировать отряд... для одного из фронтов... У меня есть приказ... Когда я буду выписываться отсюда, я оставлю тебе адрес, и ты явишься ко мне. Я все улажу.
- Слушаюсь, господин ротмистр! - ответил я, дрожа всем телом. Но тотчас же у меня мелькнула ужасная мысль. - Господин ротмистр, - пробормотал я, - меня ведь не допустят - мне нет еще шестнадцати.
- Ах, вот что! - сказал, смеясь, ротмистр. - Только и всего? В шестнадцать лет человек уже достаточно взрослый, чтобы драться! Ох уж эти идиотские законы! Ничего, будь спокоен, Рудольф, я все устрою.
Вдруг глаза его загорелись, он приподнялся на подушках и крикнул в сторону двери:
- Здравствуй, золотце!
Я обернулся. Там стояла маленькая светловолосая медсестра, ухаживавшая за ним. Я подошел к умывальнику, ополоснул руки и стал помогать ей снимать с ротмистра бинты. Мучительная операция продолжалась довольно долго, но ротмистр держался великолепно, словно он и не чувствовал боли. Он не переставал смеяться и шутить. Потом сестра принялась снова забинтовывать его, как мумию. Он взял ее за подбородок уже забинтованной рукой и спросил полушутливым, полусерьезным тоном, когда она наконец решится переспать с ним.
- Ах нет! Я не хочу этого, господин ротмистр! - ответила сестра.
- Почему же? - спросил он, насмешливо глядя на нее. - Разве я вам не нравлюсь?
- Что вы, что вы, господин ротмистр! - смеясь, ответила она. - Вы очень красивый мужчина!
Затем другим, уже серьезным тоном добавила:
- Ведь это грех!
- Ах, вот оно что! - сказал он раздраженно. - Грех! Какая чепуха!
До самого ее ухода он не проронил больше ни слова. Когда она вышла, он повернулся ко мне с сердитым видом.
- Слышал, Рудольф? Вот дурочка! С такими красивыми грудками - и верить в грех! Господи, что за дурость - грех! Это все попы забивают им головы! Грех! И вот так обманывают хороших немцев! Свиньи попы наделяют немцев грехами, а наши добрые немцы отдают им за это свои деньги! И чем больше эти вши сосут из них кровь, тем больше радуются наши дураки. Они вши, Рудольф, вши! Хуже евреев! Попадись они мне в руки, попрыгали бы они у меня четверть часика! Грех!.. Только родился - и уже грешен!... Уже на тебе грех! С рождения на коленях! Вот как оболванивают наших добрых немцев! Страхом берут, а эти несчастные делаются такими трусами, что не смеют даже поцеловаться с кем-нибудь! Вместо этого они ползают на коленях, эти болваны, и бьют себя в грудь: господи, помилуй, господи, помилуй!..
И он так живо изобразил кающегося, что на секунду мне показалось, будто предо мною мой отец.
- Черт возьми, вот чепуха-то! Существует лишь один грех. Слушай меня внимательно, Рудольф: грех быть плохим немцем. А я, ротмистр Гюнтер, хороший немец. То, что Германия мне приказывает, я выполняю! То, что приказывает делать начальство - делаю! И все тут! И не хочу, чтобы после всего еще эти вши сосали из меня кровь!
Он приподнялся на подушках и повернулся ко мне всем своим могучим телом. Глаза его метали молнии. Никогда еще он не казался мне таким красивым.
Немного погодя он захотел встать и пройтись по палате, опираясь на мое плечо. К нему снова вернулось хорошее настроение, и он смеялся но всякому поводу.
- Скажи-ка, Рудольф, что они здесь говорят обо мне?
- Здесь? В госпитале?