Обелиск - Василий Быков 5 стр.


Прокурор отговаривал меня от этой затеи, но я не поддался. Характер уж такой с детства: чем больше меня убеждают в чем-то, с чем я не согласен, тем больше мне хочется сделать по-своему. Не очень-то это помогает в жизни, да что поделаешь. Правда, прокурор тут ни при чем. Просто боялся за меня, думал, как бы одному не пришлось возвращаться в лагерь.

Девчата рассказали, как в деревне найти Мороза. Третья хата от колодца, со двора крыльцо. Живет у бабки-бобылки. Через улицу в другой хате теперь его школа.

Стемнело - пошли. Дождик моросит, грязюка, ветер. Начало ноября, а холодина собачья. Договорились с напарником, что я зайду один, а он меня подождет в загуменье, за кустиками. Ждать будет час, не приду - значит, дело плохо, что-то стряслось. Все же, думаю, за час управлюсь. Уж я разгадаю душу этого Мороза.

Прокурор остался за пунькой, а я вдоль межи - к хате. Темно. Тихо. Только дождь усиливается и шуршит в соломе на стрехах. За изгородью на ощупь добрел до калитки во двор, а она проволокой закручена. Я и так и этак - ничего не получается. Надо перелезать через изгородь, а изгородь высоковатая, жерди мокрые, скользкие. Наступил сапогом да как поскользнусь - грудью об жердь, та хрясть пополам, а я носом в грязь. И тут - собака. Так зашлась в лае, что я лежу в грязи, боюсь пошевелиться и не знаю, что лучше: удирать или звать на помощь.

И вот, слышу, кто-то выходит на крыльцо, скрипнул дверьми, прислушивается. Потом спрашивает вполголоса: "Кто тут?" И собаке: "Гулька, пошла! Пошла! Гулька!" Ну, ясно, это же школьная собачонка, трехлапая, что когда-то инспектора укусила. А человек на крыльце - Мороз, голос знакомый. Но как отозваться? Лежу и молчу. А собака опять в лай. Тогда он сходит с крыльца, хромая (слышно по грязи: чу-чвяк, чу-чвяк), топает к забору.

Встаю и говорю напрямик: "Алесь Иванович, это я. Твой бывший заведующий". Молчит. И я молчу. Ну что тут делать: назвался, так надо вылезать. Встаю, перелезаю забор. Мороз тихо так: "Тут левей держите, а то корыто лежит". Успокаивает собаку и ведет меня в хату. В хате горит коптилка, окно занавешено, на табуретке - раскрытая книга. Алесь Иванович пододвигает табурет ближе к печке. "Садитесь. Пальто снимите, пусть сохнет". - "Ничего, - говорю, - пальто мое еще высохнет". - "Есть хотите? Картошка найдется". - "Не голодный, ел уже". Отвечаю вроде спокойно, а у самого нервы напряжены - к кому попал? А он как ни в чем не бывало, спокоен, будто мы с ним вчера только расстались: никаких вопросов, никакого замешательства. Разве только излишняя озабоченность в голосе. И взгляд не такой открытый, как прежде. Вижу, небрит, должно быть, дней пять - русая бородка пробилась.

Сижу мокрый, не снимая армяка, и он наконец присел на лавку. Коптилку поставил на табурет. "Как живем?" - спрашиваю. - "Известно как. Плохо". - "А что такое?" - "Все то же. Война". - "Однако, слышал, на тебе-то война не очень отразилась. Все учишь?" Он кисло, одной стороной лица усмехнулся, уставился вниз на коптилку. "Надо учить". - "А по каким программам, интересно? По советским или немецким?" - "Ах, вот вы о чем!" - говорит он и встает. Начинает расхаживать по хате, а я исподтишка внимательно так наблюдаю за ним. Молчим оба. Потом он остановился, зло глянул на меня и говорит: "Мне когда-то казалось, что вы умный человек". - "Возможно, и был умным". - "Так не задавайте глупых вопросов".

Сказал как отрезал - и смолк. И знаешь, стало мне малость не по себе. Почувствовал, что, наверно, дал маху, сморозил глупость. Действительно, как я мог сомневаться в нем! Зная, как он тут жил и кем был прежде, как можно было подумать, что он за три месяца переродился? И знаешь, почувствовал я без слов, без заверений, без божбы, что он наш - честный, хороший человек.

Но ведь - школа! И с разрешения немецких властей...

"Если вы имеете в виду мое теперешнее учительство, то оставьте ваши сомнения. Плохому я не научу. А школа необходима. Не будем учить мы - будут оболванивать они. А я не затем два года очеловечивал этих ребят, чтобы их теперь расчеловечили. Я за них еще поборюсь. Сколько смогу, разумеется".

Вот так он говорит, шаркая по хате, и не смотрит на меня. А я сижу, греюсь и думаю: а что, если он прав? Немцы ведь тоже не дремлют, свою отраву в миллионах листовок и газет сеют по городам и селам, сам видел, читал кое-что. Так складно пишут, так заманчиво врут, и даже партию свою как назвали: национал-социалистическая рабочая партия. И будто эта партия борется за интересы германской нации против капиталистов, плутократов евреев и большевистских комиссаров. А молодежь и есть молодежь. Она, брат, как малышня на дифтерит, заразительна на всякие малопонятные штучки. Люди постарше, те уж понимают такие хитрости, всякого насмотрелись в жизни, мужика-белоруса на мякине не проведешь. А молодые?

"Теперь все хватаются за оружие, - говорит Мороз, расхаживая по хате. - Потребность в оружии в войну всегда больше, чем потребность в науке. И это понятно: мир борется. Но одному винтовка нужна, чтобы стрелять в немцев, а другому - чтобы перед своими выпендриваться. Ведь перед своими форсить оружием куда безопасней, да и применить его можно вполне безнаказанно, вот и находятся такие, что идут в полицию. Думаете, все понимают, что это значит? Далеко не все. Не задумываются, что будет дальше. Как дальше жить. Им бы только получить винтовку. Вон в районе уже набирают полицию. И из Сельца двое туда подались. Что из них выйдет, нетрудно себе представить". И это правда, думаю. Но все-таки Мороз этот добровольно работает под немецкой властью. Как же тут быть?

И внезапно, хорошо помню, подумалось, как-то само собой: ну и пусть! Пусть работает. Неважно где - важно как. Хоть и под немецким контролем, но наверняка не на немцев. На нас работает. Если не на наше нынешнее, так на будущее. Ведь будет же и у нас будущее. Должно быть. Иначе для чего же тогда и жить? Разом в омут головой - и конец.

Но, оказывается, Мороз этот работал не только для будущего. Делал кое-что и для настоящего.

Час, должно быть, уже прошел, я побоялся за прокурора, вышел позвать его. Тот сначала упирался, не хотел идти, но холод донял, побрел следом. Поздоровался с Морозом сдержанно, не сразу включился в разговор. Но исподволь осмелел. Еще поговорили, потом разделись, стали сушиться. Морозова бабка что-то на стол собрала, даже бутылочка "мутной" нашлась.

Так посидели мы тогда, поговорили откровенно обо всем. И надо сказать, именно тогда впервые открылось мне, что Мороз этот не нам ровня, умнее нас обоих. Ведь случается так, что все работают вместе, по одним правилам, кажется, и по уму все равны. А когда жизнь разбросает в разные стороны, разведет по своим стежкам-дорожкам и кто-то вдруг неожиданно выдвинется, мы удивляемся: смотри-ка, а был ведь как и все. Кажется, и не умнее других. А как выскочил!

Вот тогда я и почувствовал, что Мороз своим умом обошел нас и берет шире и глубже. Пока мы по лесам шастали да заботились о самом будничном - подкрепиться, перепрятаться, вооружиться да какого-нибудь немца подстрелить, - он думал, осмысливал эту войну. Он и на оккупацию как бы изнутри смотрел и видел то, чего мы не замечали. И главное, он ее больше морально ощущал, с духовной, так сказать, стороны. И знаешь, даже мой прокурор это понял. Когда мы уже вдоволь наговорились, совсем сблизились, я и сказал Морозу: "А может, бросай всю эту шарманку да айда с нами в лес. Партизанить будем". Помню, Мороз насупился, сморщил лоб, а прокурор тогда и говорит: "Нет, не стоит. Да и какой из него, хромого, партизан! Он здесь нам будет нужнее". И Мороз с ним согласился: "Сейчас, наверно, я тут больше к месту. Все меня знают, помогают. Вот уж когда нельзя будет..."

Ну и я согласился. Действительно, зачем ему в лес? Да еще с такой ногой. Наверно, и нам будет выгодней иметь своего человека в Сельце.

Вот так мы тогда погостили у него и со спокойной душой распрощались. И скажу тебе, этот Мороз стал для нас самым драгоценным помощником среди всех наших деревенских помощников. Главное, как потом выяснилось, приемник достал. Не сам, конечно, - мужики передали. Так его уважали, так с ним считались, что, как и раньше, не к попу или ксендзу, а к нему шли и с плохим и хорошим. И когда отыскался где-то этот приемничек, так первым делом передали его своему учителю, Алесю Ивановичу. И тот потихонечку стал его покручивать в овине. Вечером, бывало, забросит антенну на грушу и слушает. А после запишет, что услышал. Главное - сводки Совинформбюро, на них самый большой спрос был. У нас в отряде ничего не имели, а он вот разжился. Селезнев, правда, когда дознался, хотел тот приемничек для себя забрать, но передумал. У нас бы те новости человек тридцать пять слушало, а так вся округа ими пользовалась. Тогда сделали так: Мороз два раза в неделю передавал сводки в отряд - у лесной сторожки висела дуплянка на сосне, туда пацаны их клали, а ночью мы забирали. Помню, сидели мы той зимой по своим ямам, как волки, все сплошь замело снегом, холодина, глухомань, со жратвой туго, и только радости, что эта Морозова почта. Особенно когда немцев из-под Москвы шибанули, каждый день бегали к дуплянке... Постой, кажется, едет кто-то...

Из ночной темени сквозь легкие порывы свежего ветра донесся знакомый перестук конских копыт, звякнула уздечка. Колес, правда, не было слышно на гладком, подметенном автомобильным вихрем асфальте. Впереди, куда бежало шоссе, разрозненно сверкали огни недалекой придорожной деревни Будиловичи.

Мы остановились, немного подождали, пока из темноты, негромко постукивая подковами, появился тихий коник с одиноким седоком на возу, который лениво пошевеливал вожжами. Увидев нас на обочине, возчик насторожился, но молчал, видимо намереваясь проехать мимо.

- Вот кто нас подвезет, - без всякого приветствия сказал Ткачук. - Наверно, порожний, ага?

- Порожний. Мешки отвозил, - глуховато послышалось с воза. - А вам далече?

- Да в город. Но хотя бы до Будиловичей довез.

- Это можно. Как раз в Будиловичи еду. А там на автобус сядете. В девять автобус. Гродненский. Теперь который?

- Без десяти восемь, - сказал я, кое-как разглядев стрелки на своих часах.

Повозка остановилась. Ткачук, кряхтя, влез на нее, я примостился сзади. Сидеть было не слишком удобно, жестковато на голых, с остатками мусора досках, но я уже не хотел отставать от моего спутника, который устало вздохнул и свесил с повозки ноги.

- А все-таки, знаешь, уморился. Что значит годы. Эх, годы, годы...

- Издалека идете? - спросил возница. Судя по его глуховатому голосу, был он тоже немолод, держался степенно и как бы чего от нас ждал.

- Из Сельца.

- А-а, так с похорон, значит?

- С похорон, - коротко подтвердил Ткачук.

Возница встряхнул вожжами, конь прибавил шагу - дорога пошла вниз. Навстречу, по ту сторону мрачной, без единого огонька широкой низины все стригли в небе расходящиеся лучи автомобильных фар.

- А ведь молодой еще человек был учитель этот. Знал я его хорошо. В позапрошлом году в больнице вместе лежали.

- С Миклашевичем?

- Ну. В одной палате. Еще он какую-то толстую книжку читал. Больше про себя, а когда и вслух. Вот забыл того писателя... Помню, говорилось там, что если нет бога, так нет и черта, а значит, нет ни рая, ни пекла, значит все можно. И убить и помиловать. Вот как. Хотя он говорил, что это смотря как понимать.

- Достоевский, - бросил Ткачук и обратился к вознице: - Ну, а ты, например, как понимаешь?

- Я-то что! Я человек темный, три класса образования. Но я так понимаю, что надо, чтобы в человеке что-то было. Стопор какой. А то без стопора дрянь дело. Вон в городе набросились на парня с дивчиной трое, чуть беды не наделали. Витька наш, хлопец из Будиловичей, вмешался, так сам теперь третью неделю в больнице лежит.

- Побили?

- Не сказать, чтоб побили - один раз кастетом по виску ударили. И того хватило. Правда, и от него кому-то досталось. Поймали - известный бандюга оказался.

- Это хорошо, - оживился Ткачук. - Смотри, не испугался. Один против троих. Когда такое было в ваших Будиловичах?

- Ну в Будиловичах, может, и не было...

- Не было, не было. Знаю я ваши Будиловичи - бедное село, выселки. Теперь что, теперь другое дело: под шифер да под гонт убрались, а давно ли на стрехах мох зеленел! Такое село на большаке, и что меня удивляло - ни одного деревца. Как в Сахаре какой. Правда, земля - один песок. Помню, как-то зашел - рассказали историю. Одного будиловчанина голодуха по весне прищемила, дошел на крапиве, ну и надумал на большаке разжиться. Ночью подстерег прохожего да и стукнул обушком по голове. Вон и теперь еще на околице возле камня крест стоит. Оказался - нищий с пустой торбой. А этот каторгу получил, так из Сибири и не вернулся. А теперь гляди ты - какой кавалер нашелся в Будиловичах. Рыцарь.

- Ну.

- А куда в школу ходил? Не в Сельцо?

- До пятого класса в Сельцо.

- Ну видишь! - искренне обрадовался Ткачук. - У Миклашевича, значит, учился. Я так и знал. Миклашевич умел учить. Еще та закваска, сразу видать.

Машины быстро летели навстречу и еще издали ослепили нас сверкающим потоком лучей. Возчик заботливо свернул на обочину, лошадь замедлила шаг, и машины с ревом промчались мимо, стегнув по возу щебнем из-под колес. Стало совсем темно, и с полминуты мы ехали в этой тьме, не видя дороги и доверяясь коню. Сзади по шоссе быстро отдалялся-стихал могучий нутряной гул дизелей.

- Кстати, вы не досказали. Как оно тогда обошлось с Морозом, - напомнил я Ткачуку.

- О, если бы обошлось. Тут еще долгая история. Ты, дед, Мороза не знал? Ну, учителя из Сельца? - обратился Ткачук к вознице.

- Того, что в войну?.. А как же! Еще и моего племяша разом загубили.

- Это кого же?

- А Бородича. Это же племяш мой. Родной сестры сын. Как не знать, знаю...

- Так я вот товарищу эту историю рассказываю. Значит, ты знаешь. А то можешь послушать, если не все слышал. В лесу небось не был? В партизанку?

- А как же! Был! - обидчиво отозвался человек. - У товарища Куруты. Возил раненых. Санитаром работал.

- У Куруты? Комбрига Куруты?

- Ну. От весеннего Николы в сорок третьем и до конца. Как наши пришли. Считай, больше года.

- Ну, Курута не нашей зоны.

- Мало что. Нашей не нашей, а был. Медаль имею и документ, - уже совсем разобиделся старик.

Ткачук поспешил смягчить разговор:

- Так я ничего, я так. Имеешь - носи на здоровье. Мы тут про другое... Мы про Мороза.

- Так вот, у Мороза первое время, в общем, все шло хорошо. Немцы и полицаи пока не привязывались, наверно, следили издали. Единственное, что камнем висело на его совести, так это судьба двух девочек. Тех самых, что когда-то домой отводил. Летом сорок первого, как раз перед войной, отправил их в пионерский лагерь под Новогрудок - организовывали тогда впервые межрайонные пионерские лагеря. Мать не хотела пускать, боялась, известное дело, деревенская баба, сама дальше местечка нигде не бывала, а он уговорил, думал сделать девчушкам хорошее. Только поехали, а тут война. Прошло уже столько месяцев, а о них ни слуху ни духу. Мать, конечно, убивается, да и Морозу из-за всего этого тоже несладко, как-никак, а все же и его тут вина. Мучит совесть, а что поделаешь? Так и пропали девчонки.

Теперь надо тебе сказать про тех двух полицаев из Сельца. Одного ты уже знаешь, это бывший знакомый прокурора - Лавченя Владимир. Оказывается, был он не тем, за кого мы его поначалу приняли. Правда, в полицию пошел сам или принудили, теперь уже не дознаться, но зимой в сорок третьем немцы расстреляли его в Новогрудке. Дядька, в общем, оказался хороший, много добра нам сделал и в этой истории с хлопцами сыграл довольно пристойную роль. Лавченя был молодец, хоть и полицай. А вот второй оказался последним гадом. Не помню уже его фамилии, но по селам его звали Каин. И вправду был Каин, много бед принес людям. До войны жил с отцом на хуторе, был молодой, неженатый - парень как парень. Вроде никто про него, довоенного, плохого слова сказать не мог, а пришли немцы - переродился человек. Вот что значат условия. Наверно, в одних условиях раскрывается одна часть характера, а в других - другая. Поэтому у каждого времени свои герои. Вот и в этом Каине до войны сидело себе потихоньку что-то подлое, и если бы не эта передряга, может, и не вылезло бы наружу. А тут вот поперло. С усердием служил немцам, ничего не скажешь. Его руками тут много чего наделано. Осенью раненых командиров расстрелял. С лета скрывались в лесу четверо раненых, из местных кое-кто знал, да помалкивал. А этот выследил, отыскал в ельнике земляночку и с дружками перебил всех ночью. Усадьбу нашего связного Криштофоровича спалил. Сам Криштофорович успел скрыться, а остальных - стариков родителей, жену с детьми - всех расстреляли. Над евреями в местечке издевался, облавы устраивал. Да мало чего! Летом сорок четвертого куда-то исчез. Может, где получил пулю, а может, и сейчас где-либо роскошествует на Западе. Такие и в огне не горят и в воде не тонут.

Так вот этот Каин все-таки что-то заподозрил вокруг Морозовой школы. Каким ни был Мороз осторожным, но что-то вылезло, как шило из мешка. Должно быть, дошло и до ушей полиции.

Однажды перед весной (снег уже начал таять) и нагрянула эта полиция в школу. Там как раз шли занятия - человек двадцать детворы в одной комнатенке за двумя длинными столами. И вдруг врывается Каин, с ним еще двое и немец - офицер из комендатуры. Учинили обыск, перетрясли ученические сумки, проверили книжки. Ну, ясное дело, ничего не нашли - что можно найти у детишек в школе? Никого и не забрали. Только учителю допрос устроили, часа два по разным вопросам гоняли. Но обошлось.

И тогда ребятишки, что учились у Мороза, и тот переросток Бородич что-то задумали. В общем-то они были откровенны с учителем, а тут затаились даже от него. Однажды, правда, этот Бородич будто между прочим, намекнул, что неплохо бы пристукнуть Каина. Есть, мол, такая возможность. Но Мороз категорически запретил это делать. Сказал, что, если потребуется, пристукнут без них. Самовольничать в войну не годится. Бородич не стал возражать, вроде бы согласился. Но такой уж был этот хлопец, что если втемяшится что в голову, то не скоро расставался он с этой мыслью. А мысли у него всегда были одна отчаяннее другой.

Дальше мне уже рассказывал сам Миклашевич, так что можно считать, что все тут чистая правда.

Назад Дальше