Так, смеясь и болтая всю дорогу, приезжали на место назначения. По окончании спектакля все быстро переодевались и в том же омнибусе уже ночью возвращались в Париж. Разговаривали вполголоса; в темноте искали друг друга ощупью, коленями. Время от времени раздавался заглушённый смех… У въезда в предместье Мэн омнибус останавливался, все выходили из него и толпой шли провожать Ирму Борель и Малыша до самых дверей их "вертепа", где их поджидала уже почти совсем пьяная Белая кукушка, не перестававшая напевать свой унылый:
Толокототиньян… Толокототиньян.
Видя их всегда неразлучными, можно было подумать, что они любили друг друга. Но нет! Любви между ними не было. Для этого они слишком хорошо знали друг друга. Он знал, что она лжива, холодна, бездушна. Она знала, что он бесхарактерен и малодушен до низости. Она говорила себе: "В одно прекрасное утро явится его брат и возьмет его у меня, чтобы отдать этой торговке фарфором". В свою очередь, он говорил себе: "Настанет день, когда ей надоест эта жизнь и она улетит с господином "От восьми до десяти", а я останусь один в этом болоте…" Эта вечная боязнь лишиться друг друга только и скрепляла их связь. Они не любили друг друга и в то же время ревновали…
Странно, не правда ли, что там, где не было любви, могла существовать ревность. А между тем это было так… Всякий раз, когда она разговаривала слишком фамильярно с кем-нибудь из актеров, он бледнел. Когда он получал какое-нибудь письмо, она бросалась на него и распечатывала дрожащими руками… Чаще всего это было письмо от Жака. Она прочитывала его с начала до конца, издеваясь, потом бросала его куда-нибудь: "Вечно одно и то же", - говорила она с презрением. Увы, да! Всегда одно и то же! Другими словами - всегда та же преданность, то же великодушие, та же самоотверженность. Вот за это она так и ненавидела этого брата…
Бедный Жак ничего не подозревал, ни о чем не догадывался. Ему писали, что все идет хорошо, что "Пасторальная комедия" на три четверти распродана и что ко времени срока уплаты по векселям можно будет получить у книгопродавцов необходимые для этого деньги. Доверчивый и как всегда великодушный, он продолжал посылать ежемесячно свои сто франков на улицу Бонапарта, куда за ними ходила Белая кукушка.
На эти сто франков Жака и свое театральное жалованье они могли бы жить, не нуждаясь, в этом квартале бедняков. Но ни он, ни она не знали, как говорится, цены деньгам. Он - потому, что никогда их не имел, она - потому, что у неё их было всегда слишком много, И нужно было только видеть, как они транжирили их. Уже с пятого числа каждого месяца их касса - маленькая японская туфелька из маисовой соломы - бывала пуста. Во-первых, этот какаду, которого прокормить стоило не меньше, чем взрослого человека. Потом все эти белила, притирания, румяна, рисовая пудра, всякие мази, заячьи лапки - все принадлежности грима. Затем переписанные роли были для Ирмы Борель слишком стары, истрепаны, мадам желала иметь в своем распоряжении новые. Ей нужны были также цветы… Много цветов. Она скорее согласилась бы не есть, чем видеть пустыми свои жардиньерки.
В два месяца они совершенно запутались в долгах. Они должны были в гостинице, в ресторане, даже театральному швейцару. Время от времени какой-нибудь поставщик, потерявший терпенье, приходил к ним по утрам и подымал шум. В такие дни они в отчаянии бежали к эльзасцу, напечатавшему "Пасторальную комедию", и занимали у него от имени Жака несколько луидоров, и так как у этого типографа был уже в руках второй том знаменитых мемуаров и он знал, что Жак все ещё секретарь д'Аквиля, то он, не задумываясь, открывал им свой кошелек. Так, луидор за луидором, они перебрали у него около четырехсот франков, которые, вместе с девятьюстами франками за напечатанье "Пасторальной комедии", довели долг Жака до тысячи трехсот франков.
Бедный Мама Жак! Сколько горя ожидало его по возвращении! Даниэль исчез, Чёрные глаза в слезах, ни один экземпляр книги не продан и долг в тысяча триста франков… Как он из этого выпутается… Креолка мало об этом беспокоилась, но Малыша эта мысль не покидала. Это было какое-то наваждение, нескончаемая пытка. Тщетно старался он забыться, работая как каторжный (и что это была за работа, боже правый!), разучивал новые комические роли, изучал перед зеркалом новые гримасы, причем зеркало неизменно отражало образ Жака вместо его собственного; и между строчками своей роли он, вместо Ланглюма, Жозиа и других действующих лиц водевиля, видел только имя Жака… Жак, Жак, всюду Жак.
Каждое утро он со страхом глядел на календарь и, считая дни, остававшиеся до срока платежа по первому векселю, содрогаясь, говорил себе. "Всего только месяц… всего только три недели…" Он прекрасно знал, что при протесте первого векселя всё обнаружится и что с этого начнутся мучения его брата… Эта мысль преследовала его даже во сне. Случалось, что он внезапно просыпался с сильно бьющимся сердцем, с мокрым от слез лицом, со смутным воспоминанием о только что виденном странном тяжелом сне…
Этот сон он видел почти каждую ночь. Видел незнакомую комнату, где стоял большой старинный окованный железом шкаф и диван, на котором, неподвижный, бледный, лежал Жак. Он только что умер… Камилла Пьерот тоже была там. Она стояла у шкафа, стараясь открыть его, чтобы достать из него саван, но это ей никак не удавалось, и, водя ключом вокруг замочной скважины, она говорила раздирающим душу голосом: "Я не могу открыть… Я слишком много плакала… Я ничего не вижу…"
Этот сон страшно волновал Малыша. Как только он закрывал глаза, он видел перед собой неподвижно лежащего на диване Жака и у шкафа ослепшую Камиллу… Угрызения совести, страх перед будущим делали его с каждым днем все более и более мрачным и раздражительным. Креолка тоже становилась невыносимой. Она смутно чувствовала, что он от неё ускользает, но не могла понять-почему, и это выводило её из себя. Между ними то и дело происходили ужасные сцены, раздавались крики, ругательства. Можно было подумать, что все это происходит где-нибудь на плоту, среди прачек.
Она говорила: "Убирайся к своей Пьерот. Пусть она угощает тебя сахарными сердцами".
Он в ответ: "Возвращайся к своему Пачеко, чтобы он опять раскроил тебе губу".
Она кричала ему: "Мещанин!"
Он отвечал: "Негодяйка!"
Потом оба заливались слезами и великодушно прощали друг другу, чтобы на следующий же день начать все сызнова.
Так они жили, вернее прозябали, скованные одной целью, валяясь в одной и той же сточной канаве… Это жалкое существование, эти мучительные часы проходят перед моими глазами и теперь, когда я напеваю стран" ный и грустный мотив негритянки: Толокототиньян… Толокототиньян…
Глава ХIII ПОХИЩЕНИЕ
Было около девяти часов вечера… Малыш, игравший в Монпарнасском театре в первом отделении, только что кончил свою роль и поднимался в уборную. На лестнице он встретил Ирму Борель; она спешила на сцену, сияющая, вся в бархате и в гипюре, с веером в руках, как подобало Селимене.
- Приходи в залу, - сказала она ему, - я сегодня в ударе… Буду очень хороша…
Он ускорил шаги и, войдя в уборную, принялся быстро раздеваться. Эта уборная, предназначенная для него и двух его товарищей, представляла собой маленькую комнату без окна, с низким потолком, освещенную только маленькой лампочкой. Всю её мебель составляли два-три соломенных стула. По стенам висели осколки зеркала, потерявшие завивку парики, обшитые блестками лохмотья, куски полинявшего бархата, потускневшие золоченные украшения. На полу в углу - баночки с румянами без крышек и старые пуховки для пудры.
Малыш еще смывал свой грим, когда услышал голос машиниста, звавшего его снизу: "Господин Даниэль! Господин Даниэль!" Он вышел на площадку лестницы и, перегнувшись через сырые деревянные перила, спросил: "В чем дело?" Не получив ответа, он спустился вниз, как был, полуодетый, набеленный и нарумяненный, в большом желтом парике, сползавшем ему на глаза.
Внизу он на кого-то наткнулся.
- Жак!.. - воскликнул он, отступая.
Это был Жак… С минуту они молча смотрели друг на друга. Потом Жак сложил руки и тихим, мягким, умоляющим голосом прошептал:
- О Даниэль!..
Этого было достаточно. Малыш, тронутый до глубины души, оглянулся кругом, как боязливый ребенок, и тихо, так тихо, что брат с трудом мог расслышать его, прошептал:
- Уведи меня отсюда, Жак!
Жак вздрогнул и, взяв брата за руку, увлек его с собой на улицу. У подъезда стоял фиакр. Они сели в него.
- На улицу Дам, в Батиньоль! - крикнул Жак.
- Как раз мой квартал, - сказал кучер довольным тоном, и карета покатилась.
…Вот уже два дня, как Жак в Париже. Он приехал из Палермо, где его, наконец, нашло письмо Пьерота, гнавшееся за ним уже целых три месяца. Из этого краткого лаконического письма Жак узнал об исчезновении Даниэля.
Читая его, Жак понял все. "Мальчик наделал глупостей, - подумал он. - Мне нужно сейчас же ехать туда!" И он обратился к маркизу с просьбой об отпуске.
- Отпуск!.. - воскликнул тот, подскочив на стуле. - Да вы с ума сошли!.. А мои мемуары…
- Всего только на неделю, господин маркиз, чтобы съездить туда и вернуться. Дело идет о жизни моего брата…
- Мне нет никакого дела до вашего брата… Разве я не предупреждал вас, когда вы ко мне поступали! Разве вы забыли о нашем условии?
- Нет, господин маркиз, но….
- Никаких "но"! С вами будет поступлено так же, как и с другими. Если вы уедете на неделю, то вы больше уж не вернетесь сюда. Подумайте хорошенько об этом… А пока вы обдумываете, садитесь вот сюда: я буду диктовать.
- Я все уже обдумал, господин маркиз: я еду!
- К черту, в таком случае!
И с этими словами несговорчивый старик взял шляпу и отправился во французское консульство отыскивать нового секретаря.
Жак уехал в тот же вечер.
По приезде в Париж он поспешил на улицу Бонапарта.
- Брат дома? - спросил он привратника, который курил трубку, сидя у фонтана во дворе.
- Давненько уж сбежал, - ответил привратник насмешливо.
По-видимому, он не желал продолжать разговор, но пятифранковая монета развязала ему язык, и он сообщил, что молодой жилец из пятого этажа и дама из бельэтажа давно уже исчезли, что никто не знал, в каком из уголков Парижа они скрывались, но что скрывались они, очевидно, вместе, так как негритянка Белая кукушка каждый месяц приходила справляться, не получено ли чего-нибудь на их имя. Он прибавил, что господин Даниэль, уезжая, забыл отказаться от квартиры и что поэтому должен будет уплатить за четыре месяца, не считая других мелких долгов.
- Хорошо, - сказал Жак, - все будет уплачено.
И, не теряя ни минуты, даже не стряхнув с себя дорожной пыли, он отправился на поиски своего "мальчика".
Прежде всего он пошел в типографию, так как главный склад "Пасторальной комедии" находился там, и он рассчитывал, что Даниэль должен был часто туда заходить.
- А я только что собирался вам писать, - сказал владелец типографии, увидев Жака, - напомнить, что срок платежа по первому векселю наступает через четыре дня.
Жак спокойно ответил:
- Я уж думал об этом… С завтрашнего дня я начну свой обход книгопродавцов и получу с них деньги. Ведь продажа шла очень хорошо….
Типограф вытаращил на него свои большие голубые глаза.
- Как?.. Продажа шла хорошо?! Кто вам это сказал?
Жак побледнел, предчувствуя катастрофу.
- Вот взгляните в этот угол, - продолжал эльзасец, - посмотрите на груду сложенных там книг. Это все "Пасторальная комедия". За все эти пять месяцев продан всего один экземпляр. В конце концов книгопродавцам это надоело, и они прислали мне обратно эти книжки. Теперь все это может быть продано только как бумага, на вес. А жаль, - издана книга очень хорошо.
Каждое слово этого человека падало на голову Жака, как удар свинцовой дубинки, но окончательно сразило его то, что Даниэль занимал от его имени у владельца типографии деньги.
- Как раз ещё вчера, - сказал безжалостный эльзасец, - он присылал ко мне эту ужасную негритянку с просьбой дать ему взаймы два луидора, но я наотрез отказал. Во-первых, потому, что этот посланный с лицом трубочиста не внушал к себе доверия, а во-вторых, вы понимаете, господин Эйсет, я человек небогатый и дал уже больше четырехсот франков взаймы вашему брату.
- Я это знаю, - гордо ответил Жак, - но не беспокойтесь. Вы скоро получите ваши деньги.
С этими словами он быстро вышел, боясь выдать свое волнение. На улице он вынужден был присесть на тумбу, так у него подкашивались ноги. Его Даниэль, его "ребенок", бежал; сам он потерял место; надо было платить владельцу типографии, платить за комнату, вернуть долг привратнику, через день срок платежа по векселю… - все это кружилось, шумело у него в голове… Наконец он поднялся: "Прежде всего - расплатиться с долгами, - сказал он себе. - Это самое неотложное". И, несмотря на низкое поведение брата по отношению к Пьеротам, он, не колеблясь, отправился к ним.
Войдя в магазин фирмы бывшей Лалуэт, Жак увидел за конторкой толстое, желтое, обрюзглое лицо, которое он в первую минуту не узнал. Но на стук двери человек, сидевший за конторкой, поднял голову и, увидев входящего в магазин Жака, издал такое громогласное: "Вот уж, правда, можно сказать!..", что не узнать его было уже нельзя… Бедный Пьерот! Горе дочери совершенно изменило его. Прежнего Пьерота, всегда такого веселого, краснощекого, как не бывало. От слез, которые в течение пяти месяцев проливала его "малютка", веки его покраснели, щеки ввалились. На его когда-то ярких, а теперь бледных губах звучный смех прежних дней уступил место холодной, ничего не говорящей улыбке, улыбке вдов и покинутых возлюбленных. Это был уже не Пьерот, - это была Ариадна, это была Нина.
Впрочем, только он один изменился в "бывшем доме Лалуэта. Раскрашенные пастушки и китайцы с фиолетовыми животами по-прежнему блаженно улыбались на своих высоких этажерках среди стаканов из богемского хрусталя и тарелок с крупными цветами. Пузатые миски, карсельные лампы из цветного фарфора по-прежнему весело поблескивали за стеклами тех же самых витрин, и в каморке за магазином та же флейта по-прежнему тихонько ворковала.
- Это я, Пьерот, - сказал Жак, стараясь говорить твердым голосом, - я пришел просить вас о большой услуге. Дайте мне взаймы тысячу пятьсот франков.
Не говоря ни слова, Пьерот открыл кассу, порылся в ней, потом задвинул ящик и спокойно встал.
- Столько у меня здесь не найдется, господин Жак. Подождите, я сейчас принесу их сверху.
И прибавил со смущенным видом:
- Я не приглашаю вас туда с собой: это слишком расстроило бы её…
Жак вздохнул.
- Вы правы, Пьерот, я лучше останусь здесь. Через пять минут еевенец вернулся с двумя тысячефранковыми билетами и вручил их Жаку. Тот не хотел их брать.
- Мне нужно только тысячу пятьсот франков, - промолвил он.
Но севенец настаивал.
- Пожалуйста, господин Жак, возьмите все. Для меня очень важно, чтобы вы взяли именно такую сумму. Это как раз та сумма, какую мадемуазель дала мне когда-то для того, чтобы я мог нанять вместо себя рекрута. Если вы мне откажете, вот уж, правда, можно сказать, что я никогда, никогда не забуду такой обиды.
Жак не решился больше отказываться и, положив деньги в карман, протянул руку севенцу.
- Прощайте, Пьерот, - сказал он. - Спасибо. Пьерот удержал его руку.
Так стояли они некоторое время друг перед другом, взволнованные, безмолвные. У обоих на устах было имя Даниэля, но из чувства деликатности ни тот, ни другой не решались его произнести. Они - этот отец и эта "мать" - так хорошо понимали друг друга!..
Жак первый тихонько высвободил свою руку. Слезы душили его. Он спешил уйти из магазина. Севенец проводил его до самого пассажа. Там бедняга не мог более сдерживать переполнившую его душу горечь и проговорил с упреком:
- О господин Жак… господин Жак… вот уж, правда можно сказать!..
Но он был слишком взволнован, чтобы продолжать, и только повторил два раза:
- Вот уж, правда, можно сказать,, Вот уж, правда, можно сказать…
Да, вот уж, действительно, можно было сказать!..
Расставшись с Пьеротом, Жак вернулся в типографию и, несмотря на все протесты эльзасца, вручил ему четыреста франков, взятых Даниэлем взаймы. Он уплатил ему также, чтобы покончить с этим, по всем трем векселям. После этого он с облегченным сердцем сказал себе: "А теперь будем разыскивать мальчика!" К несчастью, время было слишком позднее, для того, чтобы приступить к поискам в этот же день. К тому же, усталость с дороги, волнения и неотвязный сухой кашель, давно уже подтачивавший его организм, так разбили бедного Маму Жака, что ему пришлось вернуться на улицу Бонапарта, чтобы там немножко отдохнуть.
Когда он вошел в свою маленькую комнату и при последних лучах бледного октябрьского солнца снова увидел все предметы, которые напоминали ему о его "мальчике": его рабочий столик у окна, его стакан, чернильница, его короткие, как у аббата Жермана, трубки: когда он услышал звон милых сен-жерменских колоколов, слегка охрипших от осеннего тумана; когда вечерний angelus, этот печальный angelus, который так любил Даниэль, ударил своим крылом о влажные стекла окна - одна только мать могла бы рассказать о тех страданиях, которые пережил в эту минуту Мама Жак…
Он несколько раз обошел всю комнату, повсюду заглядывая, раскрывая все шкафы в надежде найти что-нибудь, что навело бы его на след беглеца… Но, увы! Шкафы были пусты. Оставалось только старое белье да какие-то лохмотья. Вся комната носила на себе печать разгрома и запустения. Чувствовалось, что отсюда не уехали, а бежали. В одном углу на полу стоял подсвечник, а в камине под обгоревшими листками бумаги виднелся белый с позолотой ящичек. Жак тотчас узнал этот ящичек. В нем хранились письма Черных глаз. Теперь он валялся среди груды пепла!.. Какое святотатство!
Продолжая свои поиски, Жак нашел в ящике рабочего столика Даниэля несколько листков бумаги, исписанных неровным, лихорадочным почерком Даниэля в часы его творческого вдохновения. "Вероятно, какая- нибудь поэма", - подумал Жак, подходя к окну, чтобы прочесть. Это была действительно поэма, мрачная поэма, начинавшаяся словами:
"Жак, я лгал тебе! Вот уже два месяца, как я не перестаю лгать…" Следовало длинное письмо. Читатель его, конечно, помнит. Малыш рассказывал в нем все, что заставила его выстрадать женщина из бельэтажа.
Это письмо не было отправлено, но тем не менее оно попало в руки того, кому предназначалось. На этот раз провидение сыграло роль почты.
Жак прочел его с начала до конца. Когда он дошел до того места, где говорилось об ангажементе в Монпарнасский театр, который предлагали Малышу с такой настойчивостью и от которого он отказывался с такой твердостью, - Жак привскочил от радости.
"Я знаю теперь, где он!" - воскликнул он и, спрятав письмо в карман, успокоенный лег спать. Но, хотя он чувствовал себя совершенно разбитым от усталости, заснуть он не мог. Все время этот проклятый кашель… При первом утреннем привете зари, осенней зари, ленивой и холодной, он поспешно встал. План его был составлен.