Впрочем, он догадывался, как всё произошло: за этим скрывался Паульсберг. Ларс Паульсберг сыграл тут роль. Но этот человек никогда не делал ничего задаром, он не помогал никому, если сам не мог извлечь при этом пользы для себя. Если N. N. его рекламировал, то он тоже готов был в свою очередь рекламировать N. N. иначе - ни за что. Он не лишал, например, журналиста Грегерсена своего общества, но этот же самый журналист Грегерсен был счастлив, в благодарность за это, поместить заметку в своей газете о всяком движении Паульсберга, вплоть до его экскурсий на водопады. Так оно было и на этот раз. Паульсберг поддержал Мильде при соискании премии, а Мильде в благодарность написал портрет Паульсберга. Реклама, кумовство и заговор! Да, меновая торговля велась у них на славу!
Проходя по "Стрелке" мимо портрета Паульсберга, Иргенс презрительно сплюнул на тротуар. Нет, его не обманут, он видел насквозь их низость. Время покажет, он сумеет постоять за себя!
Но Мильде! Если бы хоть Ойен! Ойен, по крайней мере, к чему-то стремился, был предан искусству, у него тонкое и незаурядное дарование, он пишет миленькие вещи. Иргенс желал ему всяких успехов, даже, оскорблённый тем, что его обошли, он подумал, не заявить ли ему протеста в пользу необыкновенно даровитого Ойена. Но тогда люди скажут, что он делает это из зависти к Мильде, потому что людям недоступен возвышенный образ мыслей. Нет, надо предпринять что-нибудь другое, он ничем не связан, он им покажет. Подумать только, Мильде!
Но каким же образом Ларс Паульсберг может распоряжаться премиями? Правда, он никогда не забывал создавать себе приятелей в газетах. У него всюду были верные люди, которые должны были напоминать о его существовании, он очень ловко, втихомолку заботился о том, чтобы имя его не забывалось. Это верно. Ну, а ещё что? О, несколько романов, написанных по методе семидесятых годов, популярная дилетантская критика такого богословского вопроса, как прощение грехов. Ха-ха, что это, в сущности, такое, если присмотреться поближе? Но оказывается, что человек, имеющий за собой прессу, делается уважаемым лицом, оказывается, что слово его имеет вес. Да, он ловкий парень, настоящий деревенский плут, он отлично знал, что делает, позволяя своей жене принимать ухаживания пропитанного пивом журналиста Грегерсена. Боже мой, какая мерзость!
Ну, к такого рода манёврам Иргенс не станет прибегать. Но неужели нельзя пробиться как-нибудь иначе? Он надеялся, что сумеет пробиться без плутовства, он твёрдо надеялся на это. У него было оружие - перо! Вот что он за человек!
Иргенс вошёл к себе и заперся. До прихода фру Ганки оставалось ещё много времени, он хотел несколько успокоиться. Он был так возбуждён неожиданным известием, что премия ускользнула из его рук, что некоторое время не мог писать, хотя несколько раз принимался за это. Он в бешенстве встал и начал ходить по комнате, бледный от ярости, не в силах примириться со своим поражением. Он клялся отомстить за оскорбление, отныне из-под пера его будут исходить не особенно кроткие слова!
Наконец, после двух часов тщетных стараний, он смог сесть за стол и найти выражения для своего настроения. Он писал одну строчку за другой, кривил рот и писал.
Но вот пришла фру Ганка.
Она вошла, по обыкновению, быстро, держась за сердце, которое всегда немножко билось у неё от быстрого бега по лестнице, и смущённо улыбалась, стоя посреди комнаты. Сколько раз уже она бывала в этой комнате, и всё-таки каждый раз она испытывала вначале смущение и иногда спрашивала, чтобы подбодрить себя немножко:
- Здесь живёт господин Иргенс?
Но сегодня Иргенс был не расположен шутить, она сейчас же поняла это и спросила, не случилось ли чего. И, узнав о постигшем его несчастье, она тоже разгорячилась, пришла в полное негодование. Какая несправедливость, какой скандал! Неужели Мильде получил премию?
- Как плату за портрет Паульсберга, - сказал Иргенс. - Ну, ничего с этим не поделаешь, не принимай этого близко к сердцу. Я уже простил их за это.
- Да, ты принимаешь это в высшей степени благородно, хотя я не понимаю, как ты можешь.
- Единственный результат, который это может иметь для меня, это только то, что я могу несколько озлобиться. Сломать это меня не сломает.
- Я не понимаю, - сказала она, - нет, я положительно не могу этого понять. Ведь ты же приложил к прошению свою последнюю книгу?
- Конечно... Да что моя книга! Словно я даже и не выпускал никакой книги, о ней почти совершенно не говорят, до сегодняшнего дня не появилось даже ни одного отзыва о ней.
И снова раздражённый мыслью о том, что о его книге не упомянула ни одна газета, он стиснул зубы и заходил по комнате. Ну, в будущем он поведёт себя иначе, увидят, на что способно его перо.
Он взял со стола исписанный листок и сказал:
- Вот у меня здесь маленькое стихотворение, я только что написал его, чернила ещё не высохли...
- Ах, прочти мне! - попросила она.
Они сели на диван, и он прочёл это стихотворение, эти рифмованные строчки с таким видом, как будто это было королевское послание:
Вертел и крутил он сигары
На дальнем чужом берегу
И злые нашёптывал чары
На эти товары -
Готовил их, видно, врагу.
Так молча, как жук, он возился,
С утра до полночи не спал.
В нём странный каприз появился,
Он злобой томился
И порох в сигары всыпал!
Один, всех людей проклиная,
Сигары крутил, заряжал,
Потом их взрывал, поджигая,
И, всё разрушая,
Ехидным смешком хохотал.
Она огорчённо взглянула на него.
- Не надо озлобляться, - сказала она. - Ты имеешь важные причины на это, но всё-таки, милый... Ты можешь ведь прожить и без этой премии. Человек, который может писать так, как пишешь ты! Ведь ты же единственный из всех!
- Какая польза в том, что я единственный! Ты видишь сама, о моих стихах не заикнулась ни одна газета, только и всего!
В первый раз, в самый первый раз, у фру Ганки мелькнуло чувство, что её поэт и герой проявляет несколько меньшее превосходство, чем обычно. Сердце её дрогнуло от того, что он переносит разочарование не с большей гордостью, чем самый заурядный человек. Она посмотрела на него внимательнее: неудача, которую ему пришлось перенести, умалила блеск его тёмных глаз, губы его были сжаты, а ноздри раздувались от волнения. Но это чувство лишь мимолётно скользнуло в её душе.
А он сказал:
- Ты могла бы оказать мне большую услугу, заинтересовав Грегерсена моей книгой, чтобы о ней, наконец, поместили отзыв в "Новостях". - И так как она смотрела на него всё внимательнее, смотрела испытующим взглядом прямо ему в лицо, он добавил: - Разумеется, не прося его прямо, не навязывая, а только так, просто, сказать вскользь два-три слова, слегка намекнуть.
Неужели это Иргенс? Но она быстро вспомнила, в каком тяжёлом положении он находится в эту минуту. В сущности, он совершенно один должен бороться против целого заговора, и это вполне оправдывало его в её глазах. Она должна была бы даже сама сделать этот шаг по отношению к Грегерсену и избавить своего поэта от унижения обращаться к ней с такой просьбой. Да, конечно, она сейчас же поговорит с Грегерсеном, стыдно, что она до сих пор не подумала об этом.
Иргенс поблагодарил её от всего сердца, озлобление его несколько улеглось. Они сидели на диване и оба молчали. Наконец она сказала:
- Послушай-ка! А какая беда чуть не случилась с красным галстуком! Помнишь красный галстук, который я как-то раз взяла у тебя? Слава Богу, всё сошло благополучно, но он его видел.
- Он видел его? Как это ты так неосторожна! Что же он сказал?
- Ничего. Он никогда ничего не говорит. Он был у меня здесь, на груди, за лифом, и выпал. Ну, не будем больше говорить об этом, это ничего... Когда же мы теперь увидимся?
Как она всегда нежна с ним! Иргенс взял её руку и погладил её. Как он счастлив, что имеет её! Она одна была добра к нему, только она одна и была у него во всём свете...
Что же, едет она в деревню?
- Нет, я не поеду!
И она откровенно рассказала, как она переубедила своего мужа, это было нетрудно, он сейчас же согласился с ней. Жаль вот только детей.
- Да, - ответил Иргенс. И вдруг тихонько сказал:- Ты заперла за собой дверь, когда вошла?
Она взглянула на него, опустила глаза и прошептала:
- Да.
IV
Утром семнадцатого мая над городом звенело пение птиц.
Угольщик, возвращающийся с ночной работы, идёт от пристаней с лопатой на плече. Он весь чёрный, устал, его мучит жажда, хочется скорее добраться до дому. А пока он идёт домой, город начинает просыпаться, то там, то здесь поднимаются шторы, из окон кое-где вывешиваются флаги. Сегодня семнадцатое мая, национальный праздник.
Все магазины закрыты, в школах нет занятий, шум на фабриках и корабельных верфях замолк. Не молчат только паровые лебёдки, она грохочут в ясном небе. Отходящие пароходы выбрасывают белый дым из труб, забирают товары, склады открыты, гавань живёт.
Телеграфисты и почтальоны уже пустились в поход, разнося свои новости, сея волнение в сердцах людей, к которым заходят.
Потерявшая хозяина собака носится по улицам, опустив голову, внюхивается в следы и так занята этим делом, что не обращает внимания ни на что другое. Вдруг она останавливается, подпрыгивает и визжит, она нашла маленькую девочку, которая несёт газеты, полные вольнолюбивых статей о семнадцатом мае, горячих рассуждений о политике. Тело девочки бьётся во все стороны, она дёргает плечами, останавливается, мечется от двери к двери, - маленькая девочка, худенькая, слабенькая, у неё пляска св. Витта.
Угольщик идёт дальше тяжёлыми, крупными шагами по камням мостовой. Он хорошо заработал в эту ночь, прекрасная вещь всё-таки эти угольные и грузовые суда из Англии и других концов света! Лопата его блестит от работы, он перекладывает её на другое плечо, и при каждом его шаге она сверкает за его спиной, чертя странные большие знаки в небе, прорезывает воздух, сверкая, как серебро. И угольщик, идущий твёрдой, тяжёлой поступью, кажется как бы единственным рабочим мускулом под развевающимися на улице флагами. Но вот навстречу ему выходит из ворот господин, от него пахнет пуншем, и он не особенно твёрдо держится на ногах, у него платье на шёлковой подкладке. Он закуривает сигару, поворачивает по улице и скоро исчезает из виду...
У господина маленькое круглое женское личико, очень бледное, с тонкими чертами. Он молод и полон надежд, это Ойен, поэт, вождь и образец молодых. Он ездил в горы для поправления здоровья и со времени возвращения с гор провёл уже много весёлых ночей: друзья постоянно устраивают в честь его празднества.
На повороте к крепости он встречается с человеком, который кажется ему знакомым, он останавливается, человек тоже останавливается.
- Простите, мы, кажется, встречались? - вежливо спрашивает Ойен.
Человек улыбается и отвечает:
- Да, в Торахусе. Мы провели вместе вечер.
- Совершенно верно, вы Кольдевин! То-то мне показалось... Как же вы поживаете?
- Да ничего себе... Разве вы так рано встаёте?
- Гм, должен сказать, что я ещё не ложился.
- Неужели?
- Да, дело в том, что с тех пор, как я вернулся, я не спал ещё ни одной ночи. Я прямо совершаю обход по своим друзьям. Собственно говоря, это значит только то, что я попал в свою стихию. Удивительная вещь этот город, господин Кольдевин, я люблю его, он прелестен, прелестен! Посмотрите только на эти дома, на эти прямые линии. Я чувствую себя дома только здесь. А там, в горах... Избави меня от них Бог, хотя я ехал туда, полный самых лучших надежд.
- Ну, а как вы себя чувствуете, прошла ли там ваша нервность?
- Прошла ли моя нервность? Да, по правде сказать, нервность эта нераздельна со мной, доктор говорит тоже, что нервность неотъемлема от меня, она как бы составляет часть меня самого, так что с ней ничего нельзя поделать.
- Значит, вы были в горах и убедились, что ваша нервность представляет собой нечто хроническое? Бедный молодой талант, страдающий такой болезнью!
Ойен смутился. Кольдевин смотрел ему прямо в лицо, потом улыбнулся и продолжал говорить, как ни в чём не бывало. Вот как, он значит, совершенно не мог поправиться в деревне? Ему там не нравилось? А не находит ли он, что пребывание в деревне, было благотворно для его таланта? Тоже нет?
- О, нет, нисколько. Впрочем, мне кажется, талант мой никогда и не нуждался в обновлении.
- Ну, конечно.
- Я написал там довольно длинное стихотворение в прозе, так что, во всяком случае, я работал эти недели. Мне кажется, что это весьма достойно похвалы, особенно если принять во внимание обстановку, в которой я находился. Нет, что там за смешные люди! Они не могли, например, понять, как это у меня платье на шёлковой подкладке, приходили и смотрели на мои лакированные ботинки, словно хотели их съесть, такой разврат не грезился им даже и во сне. Впрочем, они относились ко мне с большим уважением... Ну, извините, что я так прямо возобновил знакомство, а теперь мне пора домой, непременно нужно поспать хоть немного. Чрезвычайно было приятно снова встретиться с вами.
Ойен ушёл.
Кольдевин крикнул ему вслед:
- Да ведь сегодня семнадцатое мая!
Ойен обернулся и посмотрел на него с изумлением.
- Ну, так что же? - спросил он.
Тогда Кольдевин покачал головой и усмехнулся.
- Ничего, ничего! Мне просто хотелось узнать, вспомните ли вы. И вы помните как нельзя лучше.
- Да, - сказал Ойен, - ведь не всё же забываешь, что учил в детстве.
И он опять пошёл.
Кольдевин остался на месте и долго смотрел ему вслед, потом тоже пошёл. Он ходил и ждал, когда город окончательно проснётся и начнутся процессии. Пальто его уже начинало лосниться, оно было вычищено, но сильно поношено, на левом отвороте у него была хорошенькая ленточка норвежских цветов, он приколол её двумя булавками, чтобы не потерять.
Он озяб, было ещё рано и свежо, он пошёл быстрее, торопясь в гавань, откуда до него доносился бодрый шум цепей. Он проходил по многим улицам, смотрел на выставленные флаги, кивал головой, говорил с ними, считал, следил за их движениями в воздухе. Несколько бледных стилизованных афиш было расклеено на столбах, он подходил к ним и читал их по очереди: великие, знаменитые имена, трагедии, бытовые пьесы, образцовые произведения более ранних периодов. Он вспомнил о лирической драме Иргенса, поискал её, но не нашёл. Потом он направил свои шаги вниз, к морю, гром цепей всё время звучал в его ушах.
Суда были сплошь украшены флагами, казалось, вся гавань шевелилась, благодаря множеству этих красных лоскутков, развевающихся на ветру. Кольдевин жадно вдохнул свежий морской воздух и остановился. Запах угля и дёгтя, вина и фруктов, рыбы и ворвани, шум машин и человеческих голосов, крики, топот деревянных башмаков по палубе, пение молодого матроса, в одной рубахе чистившего сапоги, - всё это наполнило душу его горячей радостью, и глаза у него засверкали. Какая сила была в этом движении, какие чудесные суда! А небо пылало, вдали стояла маленькая яхта фрёкен Агаты, поблёскивая в вышине золочёной мачтой.
Он весь ушёл в рассматривание кораблей и флагов, людей и товаров. Время шло. Он спустился в погребок, раскрывший свои ставни, и спросил себе на завтрак бутерброд. Когда через некоторое время он вышел из погребка, на улицах было уже много народа, скоро должна была тронуться процессия маленьких мальчиков. Нужно было быть на месте, ему не хотелось пропустить процессию.
Кольдевину вдруг показалось, что времени осталось как раз в обрез, и он начал шагать изо всех сил, чтобы не опоздать к первой процессии.
В три часа некоторые члены кружка заняли место на "Углу", чтобы видеть, как к дворцу пройдёт большая процессия с флагами. Никто из них не принимал участия в процессии. Вдруг кто-то шепнул:
- Смотрите-ка, вон Кольдевин!
Они видели, как он маршировал то под одним флагом, то под другим, словно хотел принадлежать всем сразу, он усердно старался идти в ногу. Адвокат Гранде отошёл от "Угла" и тоже присоединился к процессии. Он нагнал Кольдевина и поздоровался с ним.
Они скоро разговорились.
- А где же молодая Норвегия? - спросил Кольдевин. - Писатели, художники, поэты, разве они не хотят присоединиться к процессии? Им следовало бы это сделать, это не ослабило бы их таланта. Положим, это едва ли увеличило бы его, но, во всяком случае, не повредило бы. Но дело в том, что это их не интересует, они равнодушны к этому. И не подлежит сомнению, что такое равнодушие весьма непохвально.
Кольдевин стал, пожалуй, ещё непримиримее, хотя по-прежнему говорил тихо и вдумчиво. Он стал ещё настойчивее, употреблял резкие слова, перешёл на женский вопрос и утверждал что-то вроде того, что женщины прежде всего должны стараться приносить пользу дома, в семье. Это нехорошо, говорил он, что женщины всё меньше и меньше стремятся иметь дом и семью, мужа и детей, они предпочитают жить отдельно, хотя бы на чердаке, только бы быть тем, что они называют "самостоятельными". Они непременно должны "учиться", завести пару очков, а нет - так они поступают в коммерческое училище. А в училищах этих они учатся так великолепно, что выдерживают экзамены, и если им повезёт, то, в конце концов, получают место на двадцать крон в месяц. Это очень хорошо! Но они должны платить двадцать семь за свой чердак и за обед. Вот какова их самостоятельность!
- Так женщины ведь не виноваты в том, что труд их оплачивается дешевле мужского, - вставил адвокат, отличавшийся либеральными взглядами.
- Ах, эти возражения давно известны, да, да, они стары и хороши. Но на них уже отвечали. Отвечали уже тысячи раз, но... А самое худшее в этом то, что таким образом уничтожается семейный очаг.