Они дошли до дворца, обогнули его и вошли в парк; они забыли о времени, а часы летели. Он начал рассказывать историю, которую прочёл на днях в газетах, сцену в суде. Один человек был обвинён в убийстве и сознался в преступлении. Был поднят вопрос о смягчающих обстоятельствах, и пришли к результату, что смягчающие обстоятельства в деле имеются. Отлично, его приговаривают к пожизненной каторге. Суд переходит к следующему делу. В это время из публики раздаётся голос, кричит возлюбленная убийцы: "Да, он сознался, но он оговорил себя, он никого не убивал. Как мог Генри убить, скажите вы, которые знали его? А кроме того, есть смягчающие обстоятельства, как же можно приговаривать его? Ведь это без заранее обдуманного намерения. Нет, нет, Генри не убивал. Так скажите же вы, кто-нибудь из тех, кто знали его, что он не делал этого. Я не понимаю, как вы можете молчать...". Женщину вывели. Вот это любовь!
Маленькая птичья головка Агаты была растрогана. Как это прекрасно, прекрасно и печально! И её вывели, этим всё и кончилось! Боже, как это грустно!
- Но, может быть, в этом было некоторое преувеличение, - сказал он. - Такая сильная любовь встречается не каждый день.
- Но всё же ведь такая любовь бывает?
- Да, может быть, где-нибудь на островах блаженных... - При этих словах в нём вдруг проснулся поэт, и он продолжал, импровизируя. - И место это называлось, должно быть, вечерней рощей, потому что там было зелено и тихо, когда они пришли туда. Мужчина и женщина одних лет, она белокурая, светлая, нежная и сверкающая, как белое крыло, так что он около неё казался совсем тёмным. Они точно гипнотизировали друг друга, души их с улыбкой смотрелись одна в другую, молча молили и, смеясь, обнимали друг друга. И голубые горы на них смотрели...
Он вдруг остановился.
- Я становлюсь смешным, - сказал он. - Давайте сядем на эту скамейку.
Они сели. Солнце склонялось всё ниже, ниже; где-то в городе пробили башенные часы. Иргенс продолжал говорить, с настроением, полумечтательно, полупламенно. Летом он, может быть, поедет в деревню, поселится в хижине па берегу моря и будет кататься на лодке по ночам. Подумайте только, выехать в море на лодке, в тихую, светлую ночь!
Он почувствовал, что Агата начинает тревожиться относительно времени, и сказал, чтобы удержать её:
- Вы не должны думать, что я всегда так болтаю о голубых горах, фрёкен Люнум. И это, право же, вы виноваты в том, что я сейчас так разошёлся, да, вы. Это вы так действуете на меня, вы прямо таки увлекаете меня, когда я вижу вас. Я знаю, что говорю. В вашем лице есть что-то необыкновенно милое и светлое, а когда вы так наклоняете голову немножко набок, то... Я смотрю на вас с чисто эстетической точки зрения, разумеется.
Агата быстро взглянула на него, и поэтому он прибавил, что смотрит на неё с эстетической точки зрения. Она не совсем поняла это, ей было неясно, почему он сделал это замечание, и она хотела что-то возразить, когда он вдруг засмеялся и сказал:
- Надеюсь, я всё-таки не очень надоел вам своей болтовнёй? Если же да, то я сейчас же пойду в гавань и утоплюсь. Да, вы смеётесь, но я... Впрочем, должен вам сказать, что вам идёт, даже и когда вы недовольны мною, да, да, вы рассердились. Я видел, как у вас мелькнуло сердитое выражение. И если мне дозволено будет ещё раз выразиться эстетически, то вы были похожи в эту минуту на прекрасную дикую газель, которая поднимает голову и нюхает воздух, почуяв врага.
- Ну, а теперь я скажу вам вот что, - ответила она, вставая. - Который час? Да вы с ума сошли! Пойдёмте же скорее! Если я виновата в том, что вы слишком много говорите, так вы-то уже наверное виноваты в том, что я вас слушала и забыла думать о часах. Это безумие!
Второпях они выбежали из парка и поспешили к дворцу.
На повороте к музею скульптуры он сказал, что слишком мало времени осталось на осмотр, не отложить ли им его до другого дня? Как она думает?
Она остановилась, подумала с минуту, потом рассмеялась и сказала:
- Но ведь мы же должны были пойти туда, мы должны были быть там. Нет, это сущее несчастье!
И они пошли дальше.
То, что она сговаривалась с ним насчёт исправления их маленького проступка, что у них двоих была тайна, известная только им одним, наполнило его скрытой радостью. Ему опять захотелось сказать ей что-нибудь, повеселить её, но она утратила всякий интерес к его словам. Она уже не слушала его и всё ускоряла шаги, чтобы поспеть в музей до его закрытия. Она быстро взбежала по лестницам, мимо идущих навстречу людей, мимоходом бросала взгляд направо, налево, чтобы увидеть главнейшие художественные произведения, крикнула: "Где группа Лаокоона? Скорее! Я хочу посмотреть её", и побежала отыскивать группу Лаокоона. Оказалось, впрочем, что в их распоряжении ещё целых десять минут, и они обошли музей несколько спокойнее.
Одну минуту ей показалось, что она чувствует на себе мрачный взгляд Кольдевина, выглянувшего из-за угла. Но когда она подошла ближе, чтобы убедиться, он ли это, он внезапно исчез, и она больше не думала о нём.
- Жаль, что у нас так мало времени, - несколько раз повторила она.
Пока они обходили первый этаж, время уже прошло, и им пришлось уходить. На обратном пути она опять разговаривала с Иргенсом и, видимо, была так же довольна, как и раньше. У подъезда она протянула ему руку и поблагодарила, даже два раза. Он просил её извинить его за то, что он помешал ей как следует осмотреть музей скульптуры, и она мягко улыбнулась ему и ответила, что ей зато было очень весело.
- До свиданья в Тиволи! - сказал Иргенс на прощанье.
- Разве вы тоже будете там? - спросила она с удивлением.
- Да, меня звали, там будет кое-кто из товарищей.
Агата не знала, что фру Ганка прислала ему письмо с убедительной просьбой приехать, и потому ответила только: "Вот как!" - кивнула головой и вошла в подъезд.
Оле уже поджидал её, она бросилась ему на шею и воскликнула с радостным оживлением:
- Какая прелесть группа Лаокоона, да и всё остальное тоже! Мало было времени, чтобы осмотреть всё как следует, в подробности, но ты ведь пойдёшь как-нибудь со мной ещё раз, правда? Ну, обещай мне! Я хочу пойти с тобой!
Когда вечером Агата и Оле шли к Тидеманам, чтобы вместе отправиться в Тиволи, Агата вдруг сказала:
- А жаль всё-таки, что ты не поэт, Оле.
Он посмотрел на неё с изумлением.
- Ты находишь? - сказал он.
И вдруг она поняла сразу, как опрометчиво поступила. В сущности, она вовсе не думала серьёзно того, что сказала, это была просто фантазия, тупая фантазия, и она горько раскаивалась в своих словах, она дорого дала бы за то, чтобы они не были сказаны. Она остановилась, порывисто обняла своего жениха посреди улицы и воскликнула:
- И ты поверил? Вот как я обманула тебя, Оле, ха-ха-ха! Послушай, ты ведь не подумал... Клянусь Богом, я не думаю этого, Оле. Так глупо, что я это сказала, но ведь ты же не допускаешь, что я хоть на минуту могла серьёзно подумать это? Отвечай мне, поверил ты моим словам? Я хочу знать.
- Да нет же, я не поверил, - сказал он и похлопал её по щеке, - ни чуточки не поверил, дорогая. Как ты можешь волноваться из-за таких пустяков, глупенькая девочка!
Они пошли дальше. Она была так благодарна ему за то, что он отнёсся к этому спокойно. Ах, он так добр и деликатен, Господи, как она любит его!..
Но эта маленькая сцена определила всё её поведение в этот вечер.
V
По окончании представления все собрались в ресторане. Вся клика была налицо, даже Паульсберг с женой. Немного позже подошёл и адвокат Гранде с Кольдевином, домашним учителем, который плёлся за ним, всё время отговариваясь и упираясь. Адвокат встретил его у входа в Тиволи и втащил его туда.
По обыкновению, разговаривали о всевозможных предметах, - о книгах и искусстве, о людях и Боге, коснулись женского вопроса, мимоходом задели Мальтуса, не забыли и политику. Оказалось, что, к сожалению, статья Паульсберга не имела решающего влияния на стортинг, и он большинством шестидесяти пяти голосов против сорока четырёх постановил отложить рассмотрение вопроса. Пятеро депутатов внезапно так опасно заболели, что не могли принять участия в голосовании. Мильде заявил, что он переселяется в Австралию.
- Да ведь ты пишешь Паульсберга? - вставил актёр Норем.
- Ну, что же из этого? Я могу закончить портрет в два дня.
Однако между ними существовало тайное соглашение, что портрет должен быть готов не раньше, чем закроется выставка. Паульсберг поставил это непременным условием. Он не желал быть выставленным со всяким сбродом, он любил обособленность, почёт, он желал один красоваться в окне художественного магазина. Паульсберг и в этом был верен себе.
Поэтому, когда Мильде заявил, что он может кончить портрет в два дня, Паульсберг отрезал:
- Я не могу позировать тебе в ближайшее время, я работаю.
Тем и кончилось.
Фру Ганка сидела рядом с Агатой. Она сейчас же крикнула ей:
- Подите сюда, барышня с ямочкой, сядьте здесь, рядом со мной!
И, обернувшись к Иргенсу, шепнула:
- Ну, разве она не мила? Посмотрите!
Фру Ганка опять была в сером шерстяном платье с отложным кружевным воротником, шея её была совсем открыта. Весна действовала на неё, она как будто несколько похудела. Губы у неё ещё не зажили, и она постоянно проводила по ним языком, а когда она смеялась, рот её складывался в гримасу, потому что треснувшие губы болели.
Она говорила Агате, что скоро собирается ехать к себе на дачу, и надеется, что Агата приедет к ней. Они будут есть репу, сгребать сено, валяться в траве. Вдруг она обращается через стол к мужу и говорит:
- Послушай-ка, хорошо, что я вспомнила, не можешь ли ты дать мне сто крон?
- Ха-ха, ещё бы ты забыла! - добродушно ответил Тидеман. Он подмигивал, шутил и был, видимо, в восторге. - Не женитесь, друзья, это дорогое удовольствие. Вот опять сто крон.
Он протянул жене красную кредитку, и она поблагодарила.
- Но на что же они тебе нужны? - спросил он шутя.
- Этого я не скажу, - ответила она.
И, оборвав разговор на эту тему, снова принялась болтать с Агатой.
В эту минуту в дверях появились адвокат с Кольдевином.
- Ну, разумеется, они здесь, - утверждал адвокат. - Никогда не видал ничего подобного! Я хочу выпить с вами стаканчик. Эй, послушайте, подите сюда, помогите мне справиться с этим человеком.
Но Кольдевин, увидев, из кого состояла компания, решительно вырвался от него и исчез. Он посетил Оле Генриксена в назначенный день, но с тех пор опять пропадал, и никто его не видел.
Адвокат сказал:
- Я застал его здесь, у дверей, мне стало жаль его, он, по-видимому, совершенно одинок, но...
Агата сейчас же вскочила с места, побежала к двери и догнала Кольдевина на лестнице. Слышно было, как они разговаривали, и, наконец, появились оба.
Прошу вас извинить меня, - начал Кольдевин. - Господин адвокат был так любезен, что пригласил меня с собой, но я не знал, что здесь так много... что здесь такое большое общество, - поправился он.
Адвокат засмеялся.
- Садитесь, пейте и веселитесь, дружище! Чего вам спросить?
Кольдевин сел к столу. Этот деревенский учитель, седой и лысый, обычно замкнутый в самом себе, теперь принимал участие в общем разговоре. Он, видимо, очень изменился со времени приезда в столицу, он даже не оставался в долгу и отвечал, когда его задирали, хотя никто не ожидал, что он сумеет огрызаться. Журналист Грегерсен опять перевёл разговор на тему о политике, он ещё не слышал мнения Паульсберга. Что же теперь будет? И какую позицию занять по отношению к этому факту?
- Какую позицию занять по отношению к совершившемуся факту? Надо отнестись к нему так, как мужчины должны вообще принимать подобные вещи, - ответил Паульсберг.
Тогда адвокат спросил Кольдевина:
- Ну, а вы и сегодня тоже были в стортинге?
- Да
- Так, стало быть, результат вам известен. Ну, что же вы скажете?
- Я не могу сказать вам этого так прямо, в двух словах, - ответил тот.
- Может быть, он ещё не вполне в курсе дела, он ещё так недавно приехал, - заметила доброжелательно фру Паульсберг.
- Не в курсе дела? Ну, нет, будьте спокойны, он в курсе дела! - воскликнул адвокат. - Я уже разговаривал с ним на эту тему.
Спор продолжался.
Мильде и журналист, стараясь перекричать друг друга, требовали отставки правительства, другие обменивались мнениями о шведской опере, которую только что слышали; оказалось, что многие знают толк и в музыке. Затем снова вернулись к политике.
- Так вас не особенно потрясло то, что произошло сегодня, господин Кольдевин? - спросил Паульсберг, тоже желая проявить благосклонность. - Я сам должен признаться, что, к стыду своему, весь день сыпал проклятия.
- Вот как, - ответил Кольдевин.
- Разве вы не слышите, что Паульсберг спрашивает вас, были ли вы потрясены? - резко спросил через стол журналист.
Кольдевин пробормотал:
- Потрясён? Да, конечно, каждый воспринимает по-своему. Но именно сегодняшнее решение не было для меня особенно неожиданным. В моих глазах это только последняя формальность.
- О, да вы пессимист?
- О, нет, вы ошибаетесь. Я не пессимист.
Наступило молчание, во время которого подали пиво, закуску и кофе. Кольдевин воспользовался этим случаем, чтобы бросить взгляд на присутствующих. Глаза его встретились с глазами Агаты, которая мягко смотрела на него, и это так взволновало его, что он вдруг сказал вслух то, о чём думал в эту минуту:
- А разве для вас сегодняшнее решение явилось неожиданностью?
И, получив полуутвердительный ответ, он должен был продолжать и высказаться яснее:
- Мне кажется, что оно стоит в прямой связи со всем нашим положением вообще. Люди говорят так: "Ну, вот мы получили свободу, конституция дала нам её, так насладимся же ею немножко!". И они ложатся и отдыхают на лаврах. Сыны Норвегии стали господами и просто жителями Норвегии.
С этим все согласились. Паульсберг кивнул головой: этот феномен, вынырнувший из деревни, пожалуй, не так уже глуп. Но Кольдевин опять замолчал, замолчал упорно. Наконец адвокат опять заставил его заговорить, он спросил:
- Первый раз, что я встретил вас в "Гранде", вы утверждали, что никогда не следует забывать, никогда не следует прощать. Это ваш принцип? Или же вы понимаете это как-нибудь иначе?
- Да, вы, вы, молодёжь, должны помнить разочарование, которое пережили сегодня, должны сохранить его в вашей душе. Вы верили человеку, и человек этот обманул ваше доверие. Не надо этого забывать ему. Нет, не следует прощать, никогда, - нужно мстить. Я видел раз, как мучили двух лошадей, вёзших омнибус, это было в католической стране, во Франции. Кучер сидит высоко на козлах под самой крышей омнибуса и хлещет их огромным бичом, но ничто не помогает, - лошади скользят по мощёной асфальтовой горе и не могут удержаться, хотя подковы их чуть не врезаются в землю, они не могут сдвинуться с места. Кучер слезает, оборачивает бич другим концом и начинает бить лошадей толстой ручкой, колотит их по костлявым спинам; лошади снова напрягаются, падают на колени, опять стараются сдвинуться. Кучер приходит в бешенство, потому что народу собирается всё больше и больше, он бьёт лошадей по глазам, бьёт между задними ногами, где всего больнее. Лошади мечутся, скользят и снова падают на колени, словно прося пощады... Я подходил три раза, чтобы схватить кучера, но каждый раз меня оттирали назад люди, не желавшие потерять мест, с которых им так хорошо было видно. У меня не было револьвера, я ничего не мог сделать, держал в руке перочинный нож и ругал кучера на чём свет стоит. Рядом со мной стоит женщина, монахиня с Христовым крестом на рясе, она говорит елейным голосом: "Ах, мосьё, как вы грешите, Господь милосерд, Он всё прощает!". Я обернулся, посмотрел прямо в глаза этому невыразимо жестокому человеку, не сказал ни слова и плюнул ей в лицо... Все пришли в восторг.
- В самое лицо, неужели? Но чем же это кончилось? Вот так штука! Как же вы отделались?
- Меня арестовали... Но я хотел сказать вот что: не следует прощать, это так жестоко, это коренным образом нарушает представление о праве. Надо платить за добро ещё большим добром, но за зло надо мстить. Если ударили по щеке, и ты простишь и подставишь другую, то доброта теряет всякую цену... Посмотрите, сегодняшний результат в стортинге, ведь он находится в связи с общим положением, которое мы создали. Мы прощаем и забываем измены наших вождей, извиняем их шатания и их слабость по отношению к решениям. Вот тут то должна бы выступить молодёжь, молодая Норвегия, сила и гнев. Но молодёжь не выступает, о, нет, мы усыпили её гимнами и квакерским вздором о вечном мире, научили её взирать с преклонением на кротость и снисходительность и славословить тех, кто достиг высшей степени беззубой доброты. И вот наша молодёжь, рослая и сильная, этак футов по шести, посасывает бутылочку, жиреет и становится кроткой. Если её ударят по щеке, она великодушно подставляет другую, держа руки в карманах: как же, мир ведь важнее всего!
Речь Кольдевина возбудила немало внимание, с него положительно не спускали глаз. Он сидел, по обыкновению, со спокойным лицом и говорил, не горячась. Глаза его блестели, а руки дрожали, он неловко сложил их и скрестил пальцы, так что они хрустнули. Но голоса он не возвышал. В общем, вид у него был довольно плохой, он был в отложном, пристяжном воротнике, и этот воротник и галстук съехали набок. Из под них виднелась синяя ситцевая сорочка, но он даже не замечал этого. Седая борода закрывала его грудь.
Журналист кивнул и сказал своему соседу:
- Не так плохо! Да он почти из наших!
Ларс Паульсберг проговорил шутливо и по-прежнему благосклонно:
- Да, как уже сказано, я только и делал, что ругался половину дня, так что я заплатил свою дань юношеского негодования.
А адвокат Гранде, которому было очень весело, гордился тем, что придумал привести с собой Кольдевина. Он ещё раз рассказал Мильде, как всё это произошло: