Здешний ручей принадлежит к самым скромным и простым из разнообразного семейства ручьев; ничем он особенным не примечателен, и характер у него такой, какому и полагается быть у всякой благодушной посредственности. До наивности прозрачный, не ведая ни лжи, ни фальши, он далек от того, чтобы, прикрываясь мутью, изображать глубину: он мелок, чист и бесхитростно выставляет напоказ покоящиеся на дне его, среди золеной тины, старые жестяные кастрюли и останки башмака со шнурком. Впрочем, он достаточно глубок, чтобы служить приютом хорошеньким серебристо-серым, удивительно прытким рыбешкам, которые при нашем приближении замысловатцми зигзагами бросаются врассыпную.
Кое-где ручей образует бочажки, и его обрамляют чудесные ивы; особенно полюбилась мне одна, – проходя мимо, я всякий раз на нее засматриваюсь.
Она растет на склоне, в некотором отдалении от воды. Но одна из ее ветвей в страстной тоске тянется вниз к ручью и достигла, казалось бы, невозможного: струйки прохладной воды омывают серебристую листву самой нижней веточки. А ива стоит, наслаждаясь этим прикосновением.
До чего же хорошо идти здесь, подставляя лицо теплому летнему ветерку. Жарко, и Баушан лезет в ручей охладить живот; спину и плечи он никогда по доброй воле в воду не окунет. Он стоит неподвижно и, прижав уши, со смиренным видом смотрит, как вода обтекает его и, журча, струится у него из-под брюха. Но вот он бежит ко мне отряхиваться, так как, по его глубокому убеждению, это почему-то нужно делать в непосредственной близости от меня, и, конечно, отряхивается с такой силой, что обдает меня с головы до ног дождем брызг и тины. И как я его ни отгоняю, и словами и тростью, – все без толку. Тем, что кажется ему естественным, закономерным и необходимым, он никогда не поступится.
Дальше ручей поворачивает на запад к маленькой деревушке, которая, раскинувшись между лесом и склоном, замыкает вид с севера; на краю ее стоит трактир. Там ручей опять расширяется наподобие пруда; крестьянки, стоя на коленях, полощут в нем белье. На ту сторону переброшены мостки, и; если пройти по ним, попадаешь на проселочную дорогу, которая идет от деревни опушкой леса и краем огороженного выгона по направлению к городу. Если свернуть с проселка направо, можно по такой же изъезженной разбитой дороге, ближним путем через лес, попасть к реке.
Итак, мы добрались до зоны реки, и вот сама река перед нами, зеленая, в белой кипящей пене; по существу, это просто большой горный ручей, но его несмолкаемый шум, который слышится по всей окрестности, где более, где менее приглушенно, а здесь, ничем не сдерживаемый, заполняет слух, может, на худой конец, сойти за священный рев морского прибоя. К этому шуму примешивается беспрерывный крик множества чаек, которые осенью, зимой и даже еще ранней весной с голодным воплем кружатся у сточных труб, добывая себе пищу, пока наступление тепла не позволит им снова отлететь на горные озера; и кряканье диких и полудиких уток, которые тоже проводят холодное время года поблизости от города, качаются на волнах и, отдав себя во власть быстрине, позволяют ей кружить их и нести к порогам, чтобы в самый последний миг взлететь и немного выше снова сесть на воду…
Прибрежная область, в свою очередь, состоит из нескольких областей помельче, или своего рода уступов. У опушки леса, как бы продолжая тополевую аллею, о которой я уже не раз упоминал, лежит широкая, покрытая крупным щебнем равнина, простирающаяся примерно на километр вниз по реке, а именно до домика перевозчика, – об этом домике еще будет речь впереди, – за ним чаща подступает ближе к берегу. Что это за пустыня из щебня, мы уже знаем: это первый и главный из продольных проспектов, на котором компания по продаже земельных участков, прельстившись чудесным видом, задумала устроить роскошную эспланаду для гулянья: тут кавалеры на кровных лошадях, склонившись к дверцам великолепных лакированных ландо, должны были обмениваться тонкими любезностями с откинувшимися на сиденья улыбающимися дамами. Возле домика перевозчика большая доска с объявлением, наклонившаяся и готовая от ветхости упасть, проливает свет на то, куда должен был на первых порах устремляться поток экипажей и верховых, на конечную цель гуляния; огромными буквами она оповещает, что угловой участок продается под ресторан или кафе на открытом воздухе… Да, продается и, видимо, еще долго будет продаваться. Потому что вместо кафе на открытом воздухе, вместо маленьких столиков, снующих официантов и посетителей, прихлебывающих кофе, тут все еще висит покосившаяся доска с объявлением, воплощенное свидетельство безнадежно падающего предложения при отсутствии спроса, а шикарный проспект так и остался покрытой щебнем пустыней, где ивняк и голубой шалфей разрослись почти так же буйно, как на улицах Опица и Флемминга.
Рядом с эспланадой, ближе к реке, проходит узенькая, покрытая щебнем-насыпь с травянистыми откосами, на которой стоят телеграфные столбы; она тоже сильно заросла. Я иногда хожу здесь разнообразия ради или в дождливую погоду: по щебню идти хоть и трудно, но зато здесь чище, чем на глинистой пешеходной дорожке внизу. Эта пешеходная дорожка – несостоявшийся "променад", – которая тянется далеко вдоль берега и переходит затем в обыкновенную тропинку, со стороны реки обсажена молодыми деревцами, кленами и березами, а по другую ее сторону растут здешние могучие старожилы – исполинские ивы, осины и серебристые тополя. От дорожки вниз к реке идет крутой откос. Чтобы его не размыло, когда раз или в два в году, во время таяния снегов в горах или во время продолжительных ливней, поднимается вода, откос хитроумно закреплен плетенками из ивняка и вдобавок, в нижней своей части, забетонирован.
Местами на этом откосе устроены спуски с деревянными перекладинами нечто вроде лестниц, по которым можно довольно удобно спускаться к реч ному руслу – вернее, к шестиметровому каменистому пространству, служащему лишь в паводок ложем большому горному потоку, который, по примеру своих меньших братьев, в зависимости от водных условий в горах, то пересыхает до крохотного ручейка, едва прикрывающего камни даже в самых глубоких местах, так что кажется, будто голенастые чайки стоят прямо на воде, то вдруг вздувается, превращаясь в огромнуй бурную реку, способную на любое бесчинство и насилие, и, беснуясь, мчится по широкому своему руслу, с диким ревом увлекая и кружа самые неподобающие предметы – корзины, кусты, дохлых кошек и тому подобное. Русло также, на случай паводка, укреплено идущими по диагонали заграждениями из ивняка, похожими на плетни. Заросшее песчанкой, диким овсом и вездесущей красой наших мест – сухим голубым шалфеем, это русло благодаря выложенной у самой воды каемке из отесанных камней вполне проходимо и даже дает приятную возможность разнообразить прогулки. Ходить по твердому камню несколько утомительно, но это искупается милой близостью воды, а потом можно иногда пройти кусочек и рядом, по песку, – да, среди гальки и дикого овса там попадается и песок, правда, с некоторой примесью глины и не такой девственной чистоты, как морской, но все же настоящий прибрежный песок, так что гуляешь здесь внизу, вдоль реки, совсем как по бесконечному взморью – тут и шум волн, и крики чаек, и даже то поглощающее время и пространство однообразие, в котором блаженно замирает само течение жизни. Скатываясь с небольших порогов, всюду бурлит вода, а на полпути к дому перевозчика к этому примешивается еще и грохот водопада – шум наклонно впадающего в реку на той стороне водостока. Выгнутая, как бы поблескивающая чешуей, струя водопада похожа на большую рыбину, и вода под ней постоянно кипит.
Хорошо здесь, когда небо голубое и ялик перевозчика то ли в честь прекрасной погоды, то ли по случаю праздника укращен вымпелом. У причала стоит несколько лодок, но к ялику перевозчика прикреплен трос, который, в свою очередь, соединяется с другим, более толстым тросом, протянутым наискось поперек реки, и ходит по нему на блоке. Лодку гонит само течение, а перевозчик только направляет ее, чуть поворачивая руль.
Перевозчик с женой и ребенком живут в домике, который стоит немного отступя от верхней пешеходной дорожки; при домике огород и курятник, квартира эта, конечно, казенная, и они ничего за нее не платят. Затейливой архитектуры, со множеством фонариков и балкончиков, домик с двумя комнатами в нижнем и двумя – в верхнем этаже похож на игрушечную виллу. Я люблю сидеть на скамейке перед садиком у самой пешеходной дорожки, Баушан укладывается на моей ноге, вокруг бродят куры перевозчика, при каждом шаге вскидывая голову, а рядом, на спинку скамьи, обычно взгромождается красавец петух и, опустив хвост с роскошными, как у берсальеров, зелеными перьями, искоса зорко наблюдает за мной красным глазом. Я смотрю, как работает перевоз; не сказал бы, чтобы дело шло бойко или хотя бы оживленно, – в кои-то веки кого перевезут! Тем приятнее видеть, когда с той или с этой стороны реки появится мужчина или женщина с корзинкой и потребует, чтобы их переправили, ибо романтика "перевоза" сохранила для нас свою былую притягательную силу, даже когда все, как тут, устроено на современный лад и усовершенствовано. Сдвоенные деревянные лестницы для прибывающих и отбывающих ведут с обоих откосов вниз к мосткам; сбоку, возле лестниц, проведены электрические звонки. Вот на том берегу показался человек, он стоит неподвижно и смотрит через реку на нашу сторону. Теперь уж ему не приходится кричать, как бывало, сложив руки трубой. Он подходит к звонку и нажимает кнопку. Пронзительный звонок на вилле означает: "Эй, перевозчик!", но даже и в таком виде вызов лодки не утратил своей поэзии.
Потом жаждущий переправы стоит, ждет и всматривается, не идет ли кто.
Не успел еще отзвонить звонок, а уж перевозчик выходит из своего казенного домика, словно он все время стоял или сидел за дверью, дожидаясь звонка, – выходит и идет, как заводная игрушка, – нажали на кнопку, она и пошла, – впечатление почти такое, как в тире, когда стреляешь в дверцу домика и, если выстрел удачный, оттуда выскакивает фигурка – альпийская пастушка или солдатик. Не спеша, в такт шагам размахивая руками, перевозчик идет через садик, пересекает пешеходную дорожку, спускается по деревянной лестнице к реке, отвязывает ялик и садится за руль. Блок бежит по тросу, и лодку несет течением к противоположному берегу. Там он ждет, пока не усядется пассажир, а когда они подъезжают к нашим мосткам, тот Подает перевозчику десять пфеннигов и, довольный тем, что река осталась позади, весело взбегает по лестнице и поворачивает направо или налево по тропинке. Когда перевозчик болен или занят неотложными домашними делами, случается, что вместо него на звонок выходит его жена или даже сынишка; они справляются с его работой ничуть не хуже, чем он сам, как, впрочем, справился бы и я. Должность перевозчика не сложная и не требует никаких особых талантов или специального обучения. Словом, он должен денно и нощно благодарить судьбу за то, что ему досталась такая синекура и хорошенький домик. Любой дурак мог бы его заменить, он и сам это великолепно знает и потому держится скромно, даже несколько подобострастно. Увидев меня на скамье в обществе петуха и собаки, он учтиво желает мне доброго утра, да и вообще по всему видно, что он не хочет наживать себе врагов.
Запах смолы, влажный ветер и глухой нлеск волн о борта лодок. Чего же мне еще желать? Но порой на меня находят иные, дорогие моему сердцу воспоминания: вода спала, чуть пахнет гнилью – это лагуна, Венеция. Но вот вода опять прибыла, льют нескончаемые дожди; в резиновом плаще с мокрым лицом, я шагаю по верхней дорожке, борясь с крепким вестом, который немилосердно треплет молодые тополя в аллее, отрывая их от кольев, и наглядно показывает, отчего все деревья здесь кривые, с разросшимися в одну сторону кронами. А дождь все –льет и льет, и Баушан то и дело останавливается посреди дорожки и отряхивается, обдавая грязью все вокруг. Реку не узнать. Вздувшаяся, желто-черная, она как одержимая мчится вперед. Поток напирает спешит – грязные волны заливают все русло до самого края откоса, ударяются о его бетонированное подножье, о переплеты из ивняка, так что поневоле начинаешь благословлять предусмотрительность людей, укрепивших берег. Река при этом почти не шумит, она как бы притихла, и тишина ее особенно зловеща. Привычных нам порогов не видно, они под водой, но, потому что в некоторых местах волны выше, провалы между ними глубже и гребни опрокидываются не вперед, как у берега, а назад, – угадываешь, что здесь-то и находятся пороги. Водопад совсем сошел на нет – это всего лишь плоская жалкая струйка, и кипенье под ним почти незаметно из-за высокой воды. Баушан взирает на все эти перемены с безграничным удивлением. Он опешил и никак не может взять в толк, куда же делось сухое место, по которому он привык бегать и носиться галопом, и почему здесь сегодня вода; в страхе удирает он вверх по откосу от набегающих валов, виляя хвостом, оборачивается ко мне, опять смотрит на воду и при этом в недоумении как-то криво открывает и снова закрывает пасть, высовывая сбоку кончик языка, – игра физиономии, столь же свойственная людям, как и животным, и хотя как форма выражения не очень-то изысканная и даже вульгарная, но зато весьма удобопонятная; очутившись в таком же затруднительном положении, к ней вполне мог бы прибегнуть несколько ограниченный и не слишком культурный человек, причем он, наверное, еще почесал бы в затылке.
Остановившись более или менее подробно на зоне реки, я тем самым завершил описание всей нашей местности и сделал, насколько я понимаю, все от меня зависящее, чтобы читатель мог наглядно себе ее представить.
В моем описании мне эти края нравятся, но в натуре нравятся еще больше.
Как ни говори, а в жизни все определеннее и многограннее, так же как Баушан в действительности непосредственнее, живее и забавнее, чем его сотканный из слов двойник. Я привержен к здешней природе, благодарен ей и потому описал ее. Она мой парк и мое уединение; мои мысли и мечты смешались и переплелись с ее пейзажами, как листва ее хмеля и дикого винограда переплелась с листвой деревьев. Я видел ее во всякое время дня и во всякое время года: осенью, когда в воздухе стоит лекарственный запах прелого листа, когда заросли чертополоха уже успели отцвести, и громадные буки "курортного" парка расстилают по лугу ржаво-красный ковер опавших листьев, и струящиеся золотом летние дни переходят в ранние романтически театральные вечера с плывущим по небу трафаретным серпом луны, молочными туманами над землей и закатом, пылающим сквозь черные силуэты деревьев… Осенью, а также зимой, когда щебень засыпан снегом и по мягкой ровной дороге можно спокойно ходить в резиновых ботах, когда река стремится вперед, черная между белесыми, скованными льдом берегами, и в воздухе с утра до ночи стоит крик сотен чаек. Но все же самые короткие и непринужденные отношения устанавливаются у меня с ней в теплые месяцы, когда можно, не одеваясь, между двумя ливнями, на четверть часа выскочить на аллею, мимоходом притянуть к лицу мокрую ветку черемухи и бросить хотя бы один взгляд на бегущие волны. Или, к примеру, от тебя только что ушли гости, и ты, до смерти усталый от всех разговоров, остался один в четырех стенах, где воздух еще пропитан дыханием чужих людей. Тогда хорошо сразу же, в чем есть, выйти побродить по улицам Геллерта и Штифтера, отдышаться и пряйти в себя. Смотришь вверх на небо, смотришь на тонкую и нежную листву вокруг, нервы успокаиваются, и к тебе возвращается обычная спокойная серьезность и ясность.
Но Баушан всегда со мной. Ему не удалось помешать вторжению внешнего мира в наш дом: сколько он ни протестовал яростным лаем, сколько ни рвался – все было напрасно, и он удалился в свою конуру.
Теперь он не помнит себя от счастья, что я снова с ним, в наших охотничьих угодьях. Левое ухо у него небрежно завернулось, и он трусит впереди меня бочком, по собачьему обыкновению, так что задние лапы движутся не по одной линии с передними, а чуть наискось. Но вот я вижу, что-то захватило внимание Баушана, его торчащий кверху обрубок хвоста начинает отчаянно вилять. Тело напряженно вытягивается, голова опущена книзу, он делает прыжок в одну сторону, затем в другую и, наконец, избрав направление, уткнувшись носом в землю, устремляется вперед. Это след!
Баушан напал на след зайца.
ОХОТА
Местность наша богата дичью, и мы охотимся; вернее сказать, Баушан охотится, а я смотрю. Таким манером мы охотимся на зайцев, куропаток, полевых мышей, кротов, уток и чаек. Но мы не отступаем и перед охотой на крупную дичь – подымаем фазанов и даже выслеживаем косуль, если им случается зимой забрести в наши края. Какое это волнующее зрелище, когда желтое на фоне снега тонконогое легкое животное, вскидывая белый зад, как ветер, мчится от маленького, напрягающего все силы Баушана, – я не отрываясь слежу за такой погоней. Не то чтобы тут могло что-нибудь получиться – этого никогда не было и не будет. Но отсутствие осязаемых результатов не охлаждает страсти и азарта Баушана, да и мне не портит удовольствия. Мы любим охоту ради охоты, а не ради добычи или корысти, и, как я уже говорил, главную роль в ней играет Баушан. Он не ждет от меня ничего, кроме моральной поддержки, ибо из своего личного и непосредственного опыта не знает иного взаимодействия между хозяином и собакой и не представляет себе существования более жестокого и практического способа заниматься этим делом. Я подчеркиваю слова "личный" и "непосредственный", так как не подлежит сомнению, что его предки, по крайней мере по линии легавых, знали настоящую охоту, и я не раз задавал себе вопрос, не живет ли в Баушане подспудно память об этом и не может ли какой-нибудь случайный внешний толчок ее пробудить. На такой ступени различие между особью и родом более поверхностно, чем у людей, рождение и смерть не вызывают столь глубоких сдвигов бытия, и родовые традиции, вероятно, лучше передаются потомству, так что, хоть это и кажется несообразным, мы тут вправе говорить о врожденном опыте, о неосознанных воспоминаниях, которые, будучи вызваны извне, могут прийти в столкновение с личным опытом живого существа и породить в нем чувство неудовлетворенности. Мысль эта одно время меня тревожила, но потом я выкинул ее из головы, так же как Баушан, по-видимому, выкинул из головы жестокое происшествие, которому однажды был свидетелем и которое послужило поводом к моим размышлениям.
Отправляемся мы с ним на охоту обычно, когда время уже близится к полудню; впрочем, иногда, особенно в жаркие летние дни, и под вечер, часов в шесть или позжета бывает, что в эти часы мы выходим из дому уже во второй раз, – так или иначе, но настроение у меня совсем другое, чем при нашей утренней безмятежной прогулке. Свежести и бодрости уже нет и в помине, я трудился, мучился, стиснув зубы, преодолевал трудности, вынужденный биться с частностями и в то же время не упускать из виду той более общей и многообразной связи, которую я обязан, ничем не смущаясь и ни перед чем не отступая, проследить во всех мельчайших ее разветвлениях, и голова у меня трещит от усталости. Вот тут-то меня и выручает охота с Баушаном, я отвлекаюсь, настроение подымается, прибывают силы, и я уже могу работать всю вторую половину дня, за которую мне немало еще предстоит сделать. Я это и ценю и помню и потому хочу описать нашу охоту.