Державный плотник - Даниил Мордовцев 25 стр.


14

Русские готовили штурмовые лестницы. Стук топоров слышен был, несмотря на пушечную пальбу.

– Смотри-ка, братцы, как сам батюшка-царь топором работает, н-ну!

– Да и Александра Данилыч не промах, ишь как садит топором-то.

...Так разговаривали между собой ратные люди, приготовляя штурмовые лестницы.

Дело в том, что после иронического ответа госпоже Шлиппенбах и офицерским женам Нотебурга крепость продолжала упорно держаться.

В "Поденной записке" государь вечером приписал: "И с тем, того барабанщика подчивав, отпустил в город; но сей комплимент (ироническое послание) знатноосадным людям показался досаден, потому что, по возвращении барабанщика, тотчас великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однако ж урона в людях не учинили".

* * *

– ...А мы чаяли, что ихний барабанщик покорность привез, – продолжали разговаривать солдаты.

– Коли бы покорность, не жарили б так, а то зараз учали бухать, как только энтот отставной козы барабанщик в ворота шмыгнул...

– И впрямь – отставной козы барабанщик!

– Так для че он приходил, коли не с покорностью?

– Торговаться, стало быть. А как не выторговали ни синь-пороху, ну и осерчали и учали пуще жарить.

– А мне сказывал верный человек, что барабанщика-ту подсылали ихние бабы, чтобы их выпустили без обиды.

– Вон чего захотели, сороки!

– То-то... А батюшка-царь им в ответ: приведите-де к нам с собой муженьков своих...

– Ха-ха-ха! Вот загнул батюшка-царь! Уж и загнул!

Между тем усиленная канонада продолжалась с обеих сторон.

– Ох, застанет нас тут зима, – жаловалась Марте мамушка-боярыня.

– Что ж, мамушка, нам тут холодно и зимой не будет, – утешала ее девушка, – вот в палатках было бы не способно зимой... А как государь построил нам эти горницы, так по мне хоть бы и зимовать.

– Что и говорить, красавица! Тебе-то, молоденькой, все с полгоря, а старым-то костям на Москве спокойнее, – говорила Матрена Савишна, мамушка-боярыня.

Но зимовать под Нотебургом не пришлось.

Упорство осажденных начало выводить из себя государя.

– Не дожидаться же нам тут, как под Нарвой, прихода Карла, – сердился Петр.

– Помилуй, государь, как ему к зиме эку даль тащиться? – говорил Шереметев.

– Морем не далеко, а море не замерзает: надул ветер паруса, и он тут как тут, – продолжал государь.

И он решил скорей достать заколдованный "ключ".

В ночь на 11 октября он сам, в качестве капитан-бомбардира, открыл такую адскую канонаду по крепости, что внутри ее разом вспыхнуло во многих местах, а бреши в крепостных стенах делались все заметнее и заметнее.

– На штурм! – бесповоротно решил Петр. – С Богом!

Работа закипела. Мигом переполненные ратными людьми карбасы с осадными лестницами, словно бесчисленные стаи воронов, обсыпали собою берега у крепости, и люди, точно муравьи, ползли на стены и в бреши, пробитые в башнях и в куртине, и завязался отчаянный бой.

Шведы геройски отстаивали свою твердыню и жизнь, но и русские жестоко остервенились, мстя за Нарву и за упорное сопротивление.

– Это вам не Ругодев!– хрипел от ярости богатырь Лобарь, прокладывая в бреши для себя и для товарищей улицу по трупам осажденных.

В помощь русским явился пожар, который все жесточе и жесточе пожирал внутренности крепости, и шведы должны были отбиваться разом от двух беспощадных врагов: от огня и от русской ярости. Но потомки варягов не уступали.

Ожесточение с той и с другой стороны все возрастало, и отчаяние придавало невероятную силу теснимым к смерти варягам. Но их оставалось уже немного, и подкрепления не было, а к изнеможенным русским приливали свежие силы еще не вступавших в бой товарищей.

– Это вам не Ругодев! – кричал Терентий Лобарь.

Наконец шведы попросили пощады.

Шлиппенбах выслал к царю вестника покорности и мира, прося позволения выйти из павшей крепости остаткам гарнизона и женщинам с детьми, дабы укрыться за стенами еще не павшей шведской твердыни Ниеншанца, этого последнего стража Невы – теперь уже для русского царя не "чужой реки"...

Петр великодушно дозволил смирившемуся врагу удалиться неуниженным, с воинской честью: взять из крепости, как бы на память, четыре пушки и выйти из стен уже "чужой" ему крепости с распущенными знаменами и с барабанным боем.

Что может быть больнее для сердца воина, как подобное прощание с потерянным навсегда достоянием родины!..

Радость царя была безмерная.

"Моя, моя Нева! Моя дельта! Мое море!" – колотилось у него в душе.

Но когда его приближенные поздравляли "с знатною викториею", он с улыбкой удовлетворенного желания сказал:

– Жесток зело сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен.

"Орешек" уже не существовал для Петра, он "разгрызен", не существовал и Нотебург: в уме его был только "ключ" в Неву.

– Да будет же с сегодня Орешек – Шлиссельбургом, – торжественно провозгласил он и сам прибил добытый у врага ключ к крепостным воротам.

Вместе с тем царь назначил Меншикова губернатором нового русского города.

* * *

Хорошенькая Марта думала, что на радостях ее господин задушит ее в своих объятиях.

– Ах, какой ты сильный, Петрушенька!.. Легче, милый, – шептала она, – не задави нашу "шишечку"...

15

Вскоре после взятия Нотебурга и переименования его в Шлиссельбург государь уехал на зиму в Москву.

Прощаясь со своими военачальниками, с фельдмаршалом Шереметевым и графом Апраксиным, царь сказал:

– Продолжайте начатое нами с Божией помощью дело, и Бог дарует нам полную викторию.

Те почтительно поклонились...

– А ты, Данилыч, – обратился Петр к стоявшему тут же шлиссельбургскому губернатору, к Меншикову, – распорядись заготовить в Лодейном поле толикое количество боевых судов, чтобы оными можно бы было запрудить всю Неву! Весною я прибуду сюда – и дельта Невы подклонится под мою пяту. Там я топором своим срублю новую столицу России и прорублю окно в Европу.

– Аминь! Аминь! Аминь! – восклицали царские вожди.

Меншиков же добавил:

– И дальнейшие потомки, государь, назовут тебя... Державным Плотником, а историки скажут: "Петром началась история России!.."

* * *

Зиму 1702-1703 года государь провел в Москве. Работа шла лихорадочно: радость первой победы у входа в "невские ворота", казалось, удесятеряла его силы... Павлуша Ягужинский из-за своего рабочего стола украдкой наблюдал за ним и ликовал в душе: он боготворил эту гениальную силу.

Вдруг Павлуша заметил, что лицо царя озарилось счастливой улыбкой и губы его что-то шептали...

"Шишечка", – послышалось Ягужинскому; но что означает эта "шишечка" – он даже в застенке на дыбе не выдал бы всеведущему князь-кесарю.

Значение этого слова было известно только самому царю да красавице Марте Скавронской, будущей императрице Екатерине I, Ягужинский же догадывался о роковом для кого-то (он знал – для кого) смысле этого таинственного слова.

– Павел, поди сюда, – позвал государь Ягужинского.

Петр стоял в это время у одного стола, на котором лежал большой лист бумаги с чертежом, изображавшим топор.

– Видишь сей чертеж? – спросил государь.

– Вижу, ваше величество, топор.

– Так возьми сей чертеж и закажи по нем сделать топор из лучшей стали.

– Слушаю, государь.

– Знаешь в немецкой слободе мастера Амбурха? – спросил Петр.

– Знаю, государь.

– Так у него закажи.

В эту минуту в кабинет вошел фельдмаршал Шереметев, наблюдавший в Москве за сбором и снаряжением войска к предстоящему весеннему походу.

– Вот топор себе заказываю, – сказал Петр вошедшему с глубоким поклоном Шереметеву.

– Мало у тебя топоров, государь, – улыбнулся фельдмаршал, указывая глазами на столярные и плотничные инструменты царя.

– Это, Борис Петрович, особь статья, – улыбнулся Петр, – сей топор будет всем "топорам топор".

– Какой же это такой, государь, "топорный царь"? – улыбался и Шереметев.

– Этим топором я Москве голову усеку, – продолжал загадочно Петр.

– За что такая немилость, государь? – спросил Шереметев.

– А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается... Сим топором я срублю для России новую столицу.

Глаза Петра вспыхнули вдохновением.

– Помоги, Господи! – поклонился боярин. – В коем же месте, государь, умыслил ты новую Москву строить?

– Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется... А я при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю ее сим топором, да и оконце в Европу прорублю.

– Дай, Господи! Одначе устье Невы надо еще добыть.

– И добудем... Сколько ты успел собрать рати?

– Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.

– Сего за глаза достаточно... Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.

– Слушаю, государь.

– А потом и я за тобой не умедлю.

С последними словами Петр задумался. Шереметев почтительно ждал.

– Да вот что, Борис Петрович, – очнувшись от задумчивости, сказал Петр, – возьми с собою в поход и царевича... Пора Алексею привыкать к воинскому делу... Зачисли его в Преображенский... у преображенцев есть чему поучиться.

– Слушаю, государь, – поклонился Шереметев.

* * *

Петр опять задумался, вспомнив о царевиче.

"И в кого он уродился? – невольно думалось ему. – Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила... Точно не моего он семени... Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка... Кабы "шишечка"..."

И лицо его опять просветлело.

Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.

– Ты что, Павел? – спросил царь.

– Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? – спросил Павлуша. – Из дуба али из ясени?

– Пальмовое... да из самой крепкой пальмы, – был ответ.

– И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?

– Такой именно.

Шереметев взглянул на чертеж, и его поразили размеры топора.

– Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, – сказал он, – ни одному плотнику с ним не справиться.

– Так и должно быть, – торжественно сказал Петр, – слышал мои слова? Сим топором я срублю новую столицу для России и прорублю окно в Европу!

16

Петру, однако, не сиделось в Москве: вся душа его была там, где Нева вливала свои могучие струи в море.

Он прибыл в Шлиссельбург в апреле, обогнав на пути Шереметева с войском.

– Торопись, Борис Петрович, – сказал он последнему, – грачи не токмо что давно прилетели, но уж и в гнезда засели.

– Добро им, государь, с крыльями, – почтительно возразил Шереметев. – Одначе к вскрытию Невы я беспременно буду к Шлиссельбургу.

– А что царевич? – опросил Петр.

– Помаленьку навыкает, государь.

"Не навыкнет, – подумал Петр. – То ли я был в его годы?.."

* * *

Царь наконец в Шлиссельбурге.

Он осматривает крепостные работы, производившиеся под наблюдением Виниуса, того самого, что отливал пушки из колоколов новгородских церквей.

Петр гневен. Ягужинский, неотступно следовавший за ним с портфелем и письменными принадлежностями, с ужасом видел, что страшная дубинка царя поднялась над неприкрытою, седою головою старого Виниуса... Вот-вот убьет старика... Они стоят на крепостной стене, обращенной к Неве.

– Тебя бы стоило сбросить сюда со стены, как негодную ветошь! – раздался грозный голос царя.

– Смилуйся, великий государь, помилуй! – трепетно говорит Виниус.

– Где боевые припасы?

– Непомедля придут, государь... за распутицей опоздали...

– А лекарства для войска?

– По вестям, государь, недалече уж.

– Со шведской стороны слаба защита крепости! – гремит гневный голос.

Несмотря на адский стук и лязг нескольких тысяч топоров, на визг множества пил, ужасающий скрип тачек, которыми подвозили к крепости десятки тысяч солдат в согнанных на работы со всего северо-восточного угла России крестьян, страшный голос гневного царя гремел, как труба страшного, последнего суда.

– Разносит... разносит! – с испугом шептали работавшие на крепости, и еще громче потрясали воздух стук и лязг топоров, визг пил и скрип тачек.

– Кого разносит?

– Старого Виниуса.

– О, Господи! Спаси и помилуй.

Вдруг отчетливо выделился из всего шума звонкий юношеский голос.

– Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! – в ужасе кричал Ягужинский.

Все на мгновение смолкло.

– Кто упал? – прогремел голос царя. – Павел зря кричать не станет... Кто тонет?

– Кенигсек, государь, да лекарь Петелин... Вон с тех досок упали в канал... Вон видно руки... борются со смертью...

– Живей лодок! Багров! Тащите сети!

Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие – человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей... Известно, что в конце октября 1724 года Петр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море, и хотя успел спасти жизнь двадцати своим подданным, но сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу свою великую душу...

Это ли не величие!

И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Петр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув ее, начал работать багром, страшно бурля воду в канале.

– Не тут... спускай лодку ниже... их унесло водой, – торопливо командовал он матросам.

И опять багор пенит воду в канале.

– Нет... еще ниже двигай...

Багор не выходил из воды.

– Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим...

– Сам закидаю, государь... Помоги, Господи!

Багор что-то нащупал.

– Стой! Ошвартуйте лодку веслами... Здесь!..

И багор, поднимаясь из воды, поднимал на ее поверхность что-то вроде мешка...

То была спина утопленника... Скоро показались болтавшиеся, как плети, руки и ноги... повисшая долу голова... мокрые черные волосы, с которых струилась вода...

– Кенигсек! Благодарение Богу... может, отойдет.

И царь снял шляпу и перекрестился.

– Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.

Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала, послышались возгласы:

– Не клади на землю утопшего, государь! Не клади.

– Качать ево! Качать!

– Сымай кто зипун! На зипун ево! Живо, братцы!

На берег из лодки полетел кафтан.

– Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одежи, – слышалось на берегу.

– Пошли ему, Господи, Царица Небесная!

Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребенка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, еще за несколько минут такое прекрасное лицо и так же бережно передает несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.

Утопленника кладут на растянутый царский плащ.

– Качайте... качайте, дабы изверглась из него вода... А ты, Данилыч, обыщи его карманы... нет ли важных государственных бумаг.

Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.

– Отдай их Павлу... пускай отнесет в мою ставку и запечатает моей малой печатью... на досуге я сам разберу.

Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.

* * *

– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.

– Подавай на берег! Да легче!

– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!

– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.

И началось усиленное качание трех мертвых тел.

Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и – наоборот...

"Не изрыгается вода, не изрыгается... вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был".

Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.

– Холоден как лед...

– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.

– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.

– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?

Петр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.

– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два...

Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!

– Наддай еще! Тряси!..

– Эх, государь, кабы в нем была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.

– Так думаешь, нет уже ее в нем?

– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.

Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся...

– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..

Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в еще больший ужас...

"Ее почерк... Господи!"

Листки выпали из его дрожащих рук.

"Сжечь все это... уничтожить..."

Он торопливо зажег свечу.

"Сожгу... жалеючи государя, сожгу... А того не жаль, его уже не откачать... И ее не жаль".

...Листки и то страшное – у самого пламени свечи.

"Нет, не смею жечь... Пусть будет воля Бога... А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит".

И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то... страшное с розовыми листками... и все это запечатал малой царской печатью.

Назад Дальше