Однако почему Фредрик так долго не приходит? Он ушёл часов в одиннадцать вместе с Бондесеном и до сих пор не возвращается, а обед давно уж переварился. Было шесть часов, жилец уже пришёл домой, сидел и разговаривал с девушками, по обыкновению. Да, симпатичный жилец этот господин Гойбро. Целый день он был занят своими собственными делами, утром ходил на службу в банк, посещал библиотеку, делал, что ему вздумается, а когда вечером приходил домой, часто садился у них с книгой или какими-нибудь бумагами, которые он читал. Фру Илен сама просила его навещать их почаще, у неё были на то свои собственные соображения: ведь когда господин Гойбро бывал у них, она сберегала расходы на освещение и отопление его комнаты в это время. Кроме того, его присутствие было приятно дочерям, - он их иногда кой-чему учил. Вдобавок ещё эта история с велосипедом, который он подарил Шарлотте. Да, действительно, лучше этого квартиранта не найдёшь, и она всеми силами будет стараться, чтобы он от них не уходил.
Дочери сидели за своей работой и трудились с усердием. Шарлотта была высокого роста, полная, с рыжеватыми волосами и пышным бюстом, кожа на её лице была удивительно прозрачная, с маленькими красными пятнышками, нежная и мягкая, как бархат. Она уже составила себе имя в кругу любителей спорта, благодаря своему знакомству с Эндре Бондесеном и своей прекрасной езде на велосипеде. Её сестра была двумя годами моложе, её формы были менее развиты, и один глаз слегка косил. Впрочем, весь город знал об одной истории, случившейся с этой молодой дамой.
Однажды в тёмный вечер какой-то господин расхаживал взад и вперёд перед зданием музея скульптуры с твёрдым намерением проводить домой какую-нибудь даму; господин этот был Оле Бреде, Лепорелло, но он поднял воротник своего пальто, так что никто не мог его узнать. Он встречается с дамой, кланяется ей, та отвечает. Может ли он проводить её? Да, может.
И дама ведёт кавалера через улицы и переулки к одной своей подруге, где в это время были гости.
- Я живу здесь, - говорит дама, - надо только подняться с осторожностью.
Кавалер снимает свои ботинки и взбирается по лестнице на цыпочках.
На третьем этаже они останавливаются - дверь в квартиру открыта, и они входят.
Вдруг дама отворяет дверь в комнату, широко распахивает её и толкает кавалера вперёд. Комната залита ярким светом и полна гостей.
Дама показывает на бедного кавалера, который стоит с ботинками в руках и в оцепенении глядит на присутствующих. Она говорит:
- Этот человек увязался за мною на улице!
Этого было достаточно, её подруги закричали:
- Боже, неужели он в самом деле приставал к тебе!
А когда они немного пришли в себя и разглядели, кто перед ними стоит, они, одна за другой, с криком удивления назвали имя Лепорелло.
Тут кавалер догадался, что лучше всего исчезнуть, и исчез.
Дама, которую он провожал, была София Илен!
После этой истории все увидели, с какими личностями поддерживал знакомство Люнге, этот радикальный редактор! Как он отнесётся к этому происшествию? Разумеется, обойдёт его молчанием!
На другой день в "Газете" появилось скромное сообщение о происшедшем, под заглавием: "Мужество молодой дамы". Она действовала очень хорошо, говорила "Газета", и её поступок достоин подражания. Пусть он влечёт наших молодых дам к высшим целям.
Да, к высшим целям.
Эта маленькая заметка произвела сразу гораздо большее воздействие на семью Иленов, чем все радикальные аргументы Эндре Бондесена; с этого дня Бондесену было позволено приносить к ним "Газету". Что за редактор этот Люнге! Личные отношение не играли никакой роли у этого сильного характером человека, он строго осуждал даже своего собственного Лепорелло, когда это было необходимо...
Обе сестры шьют своими проворными пальцами, в то время как мать то входит, то выходит из комнаты, а господин Гойбро сидит и наблюдает за ними. Он - мужчина лет тридцати, волосы и борода его черны, как уголь, но глаза голубые, и эти голубые глаза смотрят очень странно и задумчиво. Иногда он подёргивает в рассеянности то одним, то другим своим сильным плечом. У него привлекательная наружность, а смуглое лицо делает его похожим на иностранца.
Лео Гойбро был обыкновенно очень тих и скромен; часто он говорил только самое необходимое, а затем снова углублялся в чтение или начинал о чём-нибудь размышлять. Но, если он иногда воодушевлялся, его речь и взор вспыхивали огнём, и он проявлял необыкновенные скрытые силы. Этот человек был, впрочем, уже двенадцать лет студентом и занимал у своих друзей одну-две кроны при случае. Таков он был. Он поселился у Иленов пять месяцев тому назад.
- Дамы всё время неустанно трудятся, - сказал он.
- О, да, надо работать усердно.
Что это такое, осмелится он спросить? Ковёр. Разве он не красив, а? Его отправят на выставку. А когда он будет готов, каждой из них будет исполнено какое-нибудь скромное желание, так обещала им мама. Шарлотта хочет короткий, простенький костюм велосипедистки. А фрёкен София?
- Десять крон на текущий счёт в банке, - отвечает София.
Гойбро снова принимается за чтение своей книги.
- Голубой костюм для спорта, - повторяет Шарлотта, и Гойбро смотрит на неё.
- А, что такое?
Нет, ничего. Ей необходимо приобрести себе новый костюм, раз она ездит на велосипеде.
Гойбро что-то бормочет о том, что спорт слишком уж развился. Теперь скоро можно будет сказать, что нет такого человека, который бы на чём-нибудь не ездил.
Вот как? Да, время такое настало, прогресс. А какой, кстати, у господина Гойбро идеал молодой девушки, не потрудится ли он сказать? Дама, которая ходит только пешочком?
Нет, он совсем так не думает. Однажды он был домашним учителем в одной семье, о которой постоянно впоследствии вспоминал. Это было в деревне, там не было ни тёплых ванн, ни городской пыли, ни одетых мопсов, но зато молодые дамы были горячие и задорные, полные сил и готовые от души смеяться с утра до вечера. Им, вероятно, плохо бы пришлось, если бы их проэкзаменовали по разным учёным материям, он вполне уверен, что они ничего не знали о пяти периодах в истории земли или о восьми видах манер, но, Боже мой, как бился их пульс и как сверкали глаза. И какое полное невежество они обнаруживали в области спорта! Однажды вечером мать им рассказывает, что у неё когда-то было кольцо с камнем, которое она теперь потеряла; камень был голубой, Бог знает, был ли он совсем настоящий, кольцо она получила в подарок. Тогда Болетта, старшая из дочерей, говорит: "Если бы у тебя, мама, было кольцо, ведь тогда ты мне бы его отдала?" Но, прежде чем мать успела ответить, Тора нежно прижимается к ней и говорит, что тогда она получила бы его. Представьте себе, сёстры начинают ссориться, злиться друг на друга и с забавной горячностью спорят из-за того, кому бы досталось кольцо, если бы оно не пропало. Это происходило совсем не потому, что им хотелось отнять друг у друга кольцо, а потому, что каждая из них желала, чтобы мать её любила больше.
- Ну? - произносит Шарлотта удивлённо. - Что же особенно идеального в том, что обе сестры начали ссориться?
- Господи Боже, если бы вы это только видели своими собственными глазами! - отвечает Гойбро. - Нельзя передать, насколько это было трогательно. Мать наконец говорит им обеим: - "Слушайте, девочки, с ума вы, что ли, сошли, Болетта, Тора - вы поссорились?" - "Мы поссорились?" - восклицают обе дочери, вскакивают и начинают обниматься. Они крепко прижались друг к другу, эти взрослые дети, а потом затеяли борьбу и, сцепившись, покатились на пол. Нет, они не были врагами, они смеялись от радости.
После этих слов наступает молчание, София усиленно работает иглой. Вдруг она втыкает её, бросает работу на стол и говорит:
- Какие взбалмошные деревенские девки!
Затем София уходит.
Снова наступает молчание.
- Да ведь вы же сами подарили мне велосипед, Гойбро, - говорит Шарлотта задумчиво.
- Ах... Разве я вас сейчас обидел? Не будь у вас велосипеда, я подарил бы вам его ещё раз, если бы вы этого пожелали. Я надеюсь, вы мне верите. Вы - совсем другое дело, в вас я не нахожу ничего дурного, конечно. Если бы вы знали, как я рад видеть вас и на велосипеде и... и здесь! Мне всё равно, где вы находитесь.
- Тсс! Гойбро!
София снова входит в комнату.
Гойбро рассеянно смотрит на свою книгу. Беспокойные мысли бродили в его голове. Действительно ли он обидел Шарлотту, её, которую он меньше всего желал бы обидеть! И он не успел даже попросить у неё прощения.
Постоянно всплывает эта история с велосипедом, эта глупая история, которая доставила ему так много мучительных часов. Да, правда, он подарил ей велосипед и при этом совершил одну ужасную подлость вполне сознательно. Однажды, в весёлую минуту, он обещал ей велосипед, и она засияла от радости; тогда он, само собою разумеется, должен был исполнить своё обещание. Сам он не имел средств, ему не хватило денег на такую дорогую покупку, да и откуда у него возьмутся большие сбережения? Коротко и ясно, он занял эти деньги, получил под две подложные подписи - коротко и ясно. Но никто не обнаружил преступления, никто не уличил его, подписи были приняты за настоящие, бумага положена на хранение, деньги выданы. А он затем платил, платил аккуратно каждый месяц, слава Богу, теперь оставалось уплатить только немного более половины, и он намерен так же аккуратно погашать долг, как и раньше. Да, он даже будет делать это с радостным сердцем; ведь он только один раз видел, как блеснули восторгом глаза Шарлотты, - это было, когда она получила велосипед. И никто, никто не сумеет найти даже самую ничтожную улику.
- Что это Фредрик не приходит! - говорит София.
- Фредрик обещал взять нам билеты в театр, если ему сегодня посчастливится, - объясняет Шарлотта.
Гойбро кладёт палец на книгу в том месте, где читает, и смотрит на сестёр.
- Вот оно что? Значит, поэтому-то дамы так нетерпеливы сегодня.
- Нет, не только поэтому. Фи, как вы можете так думать!
- Нет, нет, но и поэтому тоже. Да, это вполне понятно.
- А разве вы в театр не ходите?
- Нет.
- Неужели? Вы не ходите в театр? - спрашивает София тоже.
- Нет, не хожу.
- Но почему?
- Прежде всего потому, что скучно. Мне кажется, что нет ничего бессмысленнее этого. Мне до того надоедает вся эта ребяческая игра, что я способен стать посреди зрительной залы и завыть от отвращения.
На этот раз София не обижается. К такому необразованному человеку нужно относиться с состраданием.
- Несчастный! - говорит она.
- Да, я несчастный! - подтверждает он и улыбается. Наконец послышались шаги в передней, и немного спустя в комнату вошли Фредрик и Бондесен. Они, вероятно, выпили, были слегка возбуждены и наполнили всю комнату своим превосходным настроением.
- Поздравьте нас! - тотчас же крикнул Бондесен.
- Ну, правда? В самом деле удалось?
- Нет, нет, - отвечает Фредрик, - об этом мы ничего ещё не знаем. Он взял у меня рукопись.
- Я говорю вам, господа, это вполне равносильно тому, что он её возьмёт. Таков уж обычай. Я - Эндре Моор Бондесен - говорю это. Да-а!
В комнату вошла фру Илен, вопросы и ответы посыпались вперемежку.
Нет, спасибо, есть они совсем не хотят, они обедали в "Гранде", в честь события. Надо же было хоть чем-нибудь его отпраздновать. Они ещё притащили с собою бутылочку, которую предлагают попросту распить всем вместе.
Бондесен вытаскивает бутылку из кармана своего пальто.
Гойбро встаёт и собирается исчезнуть, но фру Илен уговаривает его остаться. Все оживились, пили, чокались и громко разговаривали.
- Что вы читаете? - спросил Бондесен. - Как, политическую экономию?
- Да ничего особенного, - тихо отвечает Гойбро.
- Вы, вероятно, много читаете?
- Нет, я читаю немного, не очень много.
- Да, во всяком случае вы не читаете "Газеты". Не понимаю, как человек вообще может обойтись без чтение такого органа. Но знаете что: вы с жаром утверждаете, что не читаете "Газеты", а между тем читаете её усерднее всех, как я слышал; если не ошибаюсь, я узнал об этом в одном из номеров самой газеты. Но это относилось, конечно, не к вам, Боже сохрани! За ваше здоровье! Нет, Боже сохрани, ведь это к вам не относилось, а? Скажите на милость, что вы собственно имеете против "Газеты"?
- Я, собственно, ничего против неё не имею, пусть её считают чем угодно. Я только не читаю её больше, у меня пропал к ней интерес, и она мне кажется смешной.
- Вот как! По-вашему выходит, что она совсем не руководящий политический орган? Она не имеет никакого влияния? Она, значит, меняла убеждения, обманывала и совершала разного рода низости? Разве вы когда-нибудь видели, чтобы Люнге отступил хоть на один вершок от своих убеждений?
- Нет, я этого не знаю.
- Вы не знаете. Но ведь прежде, чем говорить, надо знать, о чём говоришь. Простите.
Бондесен был в превосходном настроении и говорил громко, с оживлёнными жестами, - ничто не могло его остановить.
- Вы сегодня ездили на велосипеде, фрёкен? - спросил он. - Нет? Но вчера ведь вы тоже не ездили? Надо упражняться, у вас превосходные способности, их нужно развивать. Знаете: Вольф, как я слышал, должен играть каждый день по два часа, чтобы сохранить свою технику. Так обстоит дело и со спортом - надо каждый день упражняться.
За твоё здоровье, Илен, старый товарищ! Тебе бы тоже полезно было ездить на стальном коне. Впрочем, ты сего дня доказал, что способен на другие вещи. Да, выпьем по стаканчику за начало карьеры Фредрика Илена, за первые плоды его таланта! Ура!
Он подвинулся ближе к Шарлотте и заговорил с ней, понизив голос. Ей, в самом деле, надо почаще выходить из дому, иначе она, пожалуй, тоже примется за политическую экономию. А когда Шарлотта рассказала ему, что у неё будет новое голубое платье, он пришёл в восторг и сказал, что в своём воображении уже видит её в новом костюме, ей-Богу. О, если бы только он удостоился чести сопровождать её в этот день! Он попросил её об этом и получил согласие. Под конец они беседовали совсем тихо среди громкого разговора остальных.
Пробило одиннадцать часов, когда Бондесен поднялся, чтобы идти домой. В дверях он ещё раз обернулся и сказал:
- Смотри, Илен, следи за своей статьёй. Она может появиться на днях, даже завтра. Ты с такою же вероятностью можешь предполагать её появление завтра, как и во всякий другой день; возможно, что она уже отослана в типографию.
III
Но маленькая статейка о сортах ягод не появлялась ни на другой день, ни в следующие дни. Проходили недели за неделями, но дело не подвигалось ни на шаг вперёд. Статья, конечно, была забыта и погребена среди других мёртвых масс бумаги на столе у редактора.
Внимание Люнге было занято вещами поважнее сортов ягод. На ряду с двумя-тремя яростными статьями против министерства, которые появлялись в "Газете" каждый день, надо было раньше всех сообщать разного рода новости, поддерживать нравственный порядок в городе, быть всегда и всюду настороже, чтобы ничто не могло случиться втихомолку, в потёмках. Помощь, которую мог оказать старый либеральный орган "Норвежец", была очень ограничена, бедный конкурент имел мало влияние или совсем не имел его, да большего и не заслуживал: слишком уж сдержан был его тон. Бессилие "Норвежца" ярче всего проявлялось в его нападках: ни одного удара, ни одной кровавой полосы, ни одного молниеносного слова; он с большим хладнокровием излагал своё скромное суждение о различных вещах и на этом успокаивался. Когда "Норвежец" нападал на какого-нибудь человека, тот мог спокойно сказать: "Пожалуйста, бейте, сколько угодно, это меня не касается, я в это не вмешиваюсь!". А если он действительно получал удар, он, конечно, чувствовал, что находится где-то вблизи, но в глазах у него не темнело, он не терял равновесия. Редактору Люнге становилось смешно, когда он видел такое несовершенство.
Совсем не так дело обстояло с "Газетой". Люнге умел освещать вопросы ярким пламенем, он писал когтями, писал пером, которое скалило зубы; его меткие эпиграммы стали бичом, который никогда не давал промаха и которого все боялись. Какая сила и какое уменье! А он нуждался, конечно, и в том и в другом: слишком много тёмных дел совершалось в городе и по всей стране. Почему именно он был обречён на то, чтобы выводить правду на свет? Возьмём, например, этого мошенника, столяра в Кампене, который занимался знахарством за деньги и лишал легковерных бедняков их последних грошей. Какое право он имел на это? И разве не было обязанностью авторитетов решительно выступить против бродяги-шведа Ларсона, который произносил проповеди в различных местах, а сам вёл далеко не безупречный образ жизни? Да, Люнге имел о нём достоверные сведения из Мандаля, он не говорил голословно.
Со своей счастливой способностью проникать всюду, просовывать свой нос в самые узкие скважины, чтобы что-нибудь поместить в своей газете, Люнге постоянно выводил на свет Божий что-нибудь новое, гнилое; он выполнял великое дело миссионера, исполненный сознание высокого назначения печатного слова, горячий в своём гневе и в своей вере. И никогда раньше его перо не производило такой блестящей работы, которая превосходила всё, что город видел в области журналистики. Он никого и ничего не жалел в своём усердии, ибо для него личность не играла никакой роли. По поводу того, что король дал пятьдесят крон в пользу одного учреждения для бедных, "Газета" сообщила на протяжении одной единственной строчки, что король подарил "более двадцати крон беднякам Норвегии". Когда "Норвежец" счёл себя вынужденным понизить подписную плату на половину, "Газета" сообщила об этой новости под заглавием: "Начало конца". Её остроумие не щадило никого.
Людей он тоже уважал соответственно их заслугам, взоры толпы всегда обращались на него, когда он шёл по улицам в редакцию или из неё.
Совсем иначе дело обстояло в минувшие дни, давно, когда он был ещё скромен и неизвестен и редко-редко кто-нибудь удостаивал его поклоном на улице. Те дни уже прошли, холодные студенческие годы, когда надо было пробиваться вперёд самыми разнообразными, двусмысленными способами и под конец с трудом кое-как выдержать экзамен. Он был молодым и восторженным деревенским парнем, быстро усваивавшим науку и находчивым во многих затруднительных обстоятельствах, он чувствовал в себе скрытые силы, ходил с массой планов в голове, предлагал свои услуги, кланялся, получал отказ за отказом и засыпал ночью со сжатыми кулаками. Но подождите только, да, подождите, его время ещё настанет! И те, которые ждали, дожили до того, что он управлял городом и был в состоянии свергнуть министерство. Он стал могущественным человеком пред лицом всего света, имел дом и семью, превосходную жену, которая пришла к нему далеко не с пустыми руками, и газету, которая приносила тысячи дохода в год. Нужда была позади, годы лишений прошли, они не оставили ему о себе, так сказать, никакого напоминания, за исключением грубых синих букв, которые были вытатуированы у него на руках, на родине, в деревне, и которые не исчезали, несмотря на то, что он в продолжение долгих лет старался - стереть их. И каждый раз, когда он писал, каждый раз, когда он за что-нибудь брался, показывались на свет эти синие, позорные пятна - его руки были и остались грубыми.