Едва Михаило переступил порог дома, как взгляд его упал на очаг. В тонком пепле, подернувшем огонь, лежал огромный черный пекарский нож, окровавленный по самую ручку. Это был тот самый нож, столько раз виденный им в руках у Лале, когда он разговаривал с ним.
Пораженный, оторопелый, словно в каком-то странном сне, в котором снится еще более невероятный сон, Михаило твердым шагом подошел к двери в комнату и без колебания ее отворил. Маленькая, целиком застеленная коврами комната была в полном порядке. Только две подушки были сброшены с дивана. Подле него лежало тело Аники. Она была одета, только на груди разорваны жилет и рубашка; ничто не говорило о том, что она боролась или мучилась перед смертью; она казалась еще крупнее и была и на полу, и на диване, и на подушках, прислоненных к стене. Волосы ее не утратили блеска. Из нее еще не вышла вся кровь.
Весь оледенев, Михаило поднял руку, чтобы перекреститься, но сдержался и вместо этого притворил дверь. Выходя, он еще раз бросил взгляд на окровавленный нож в золе, застывший в вековой неподвижности немых и мертвых вещей. Вернулся и, содрогаясь внутренне, взял этот нож, вытерев его сначала о пепел, а потом о загородку очага, и сунул его себе за пояс рядом со своим ножом, приготовленным на сегодняшнее утро.
На дворе уже встало солнце, и Еленка по-прежнему распевала где-то в саду. Полнозвучно рокотал источник.
На выступе фундамента под окном уже сидел малоумный Назиф, складывая кучками сахар и что-то восторженно бормоча себе под нос. Идиот даже не посмотрел на Михаило, прошедшего мимо и быстрым шагом спускавшегося к потоку, еще объятому утренними сумерками.
Внезапная гибель Аники в корне изменила жизнь города. Казалось поистине невероятным мгновенное возвращение к старым порядкам после царившей здесь смуты и разброда. Никто не задавался вопросом, откуда появилась та женщина, зачем она жила, чего хотела. Она была опасна и вредна, и вот теперь убита, похоронена, забыта. И город, временно подпавший под ее власть и поддавшийся ее порочному влиянию, мог снова свободно дышать, мирно почивать и сообщаться на законном основании. Вплоть до новой подобной напасти, а она непременно явится рано или поздно, снова охватив пожаром город, который будет ей сопротивляться, пока не одолеет, не зароет в землю и не позабудет.
Салко Хедо вел расследование об убийстве. При допросе жандармы без надобности били Еленку и Савету, и так говоривших истинную правду.
Аника в то утро хотела остаться одна и полностью "очистила" дом. Она не только никого не пускала к себе, но и цыганку и Савету отослала в Вучину к некоей Кристине, откуда они не могли вернуться до обеда, а Еленке велела идти в сад, собирать стручковую фасоль и не приходить без ее зова.
Цыганка показала, что в тот же самый вечер, когда она передала Михаило, что он может прийти, она по Аникиному поручению была и у Лале и сказала ему:
- Аника передала тебе, чтобы ты обязательно пришел к ней завтра утром, да пораньше.
Лале ничего ей не ответил.
Для чего Аника призывала брата, никогда ее не навещавшего, явиться к ней именно в то утро, когда к ней должен был прийти и Михаило? Было ли это простое совпадение? Или она подстраивала какую-нибудь каверзу и западню? И кто из них двоих мог убить Анику? Всего этого цыганка не в состоянии была объяснить, так же как Еленка и Савета, потому что Аника с ними мало говорила и никогда не посвящала в свои планы.
Единственное, что могла сказать Еленка, - это то, что, наблюдая из любопытства с горы за тем, кто входит и выходит из дома, она видела, как первым туда вошел Лале и через некоторое время выскочил вон. Она этому нисколько не удивилась: мол, известное дело, придурок. Вскоре после него в дом вошел Михаило; он пробыл там еще меньше, чем Лале, и вышел нормальным шагом. И хотя ее разбирало любопытство узнать, что это Аника там делала с братом, с которым находилась в ссоре, и с Михаило, никогда к ней не приходившим, из сада спуститься Еленка без зова не осмеливалась. Она сбежала вниз, лишь услышав вопли старушки, носившей по домам продавать полотно и наткнувшейся на труп Аники.
Лале видели крестьяне над Добруном, на дороге, ведущей к Ужице, тогда как о Михаило известно было, что он ушел в противоположную сторону, сараевской дорогой. Нож, которым была убита женщина, обнаружить нигде не удалось.
Дело представлялось запутанным, туманным и безнадежным. Это было как нельзя более на руку Хедо, только и мечтавшему поскорее прекратить расследование, бессильное что-либо установить и доказать и, за отсутствием заинтересованных лиц, никому, помимо всего прочего, не нужное.
Каймакам провел две-три недели в Плевле у родных, а потом вернулся в Вышеград и зажил здесь, как жил от века, на радость себе и другим. Правда, сидя в своем саду за кальяном и глядя на быстротекущую воду, он порой возвращался мыслями к гяурке с Мейдана. "Поразительно! Такая красота - и исчезла бесследно!" В таком примерно направлении шли его размышления. Но в городе он не видел достойного для обсуждения этого предмета лица.
Да и весь город быстро принимал свой исконный образ. Женщины повеселели, мужчины угомонились.
Сын газды Петара Филипповаца пришел к отцу с повинной. Он как-то вдруг раздался вширь, понурился, отрастил длинные и жидкие усы и ходил, припадая на оба колена. Он с головой ушел в работу. После рождества собирается жениться. ("Всю душу из нее вытрясу", - говорил он друзьям с хмурой хрипотцой.)
И только газда Петар Филипповац, единственный из горожан, сидит в своей лавке по-прежнему мрачный и злой. В душе он искренне жалеет Михаило, этого бедолагу, у которого, должно быть, была какая-то тайная мука на сердце. И когда при нем заговорит кто-нибудь о счастливом избавлении города от напасти, он только отмахнется рукой:
- Эта нас и из могилы достанет, сто лет еще будет пить нашу кровь. Сто лет теперь надо, чтобы от скверны очиститься.
Но во всем городе такого мнения придерживается один только газда Петар Филипповац.
И у добрунского протопопа дела пошли на лад. После Аникиной гибели Якша решил бежать в Сербию, но по дороге узнал, что отец его на смертном одре. Он тотчас переменил решение. В ту же ночь был в Добруне и прямо к больному отцу, припал к его руке, получил прощение и был благословлен. Отец сейчас же отослал сына в Трновицу переждать, покуда не уляжется шум и разговоры. И вскоре поправился настолько, что сам мог поехать в Вышеград. Тут он увидел, что каймакам и не думает преследовать Якшу, а Хедо делает вид, что понятия не имеет, кто стрелял в каймакама. Словно по безмолвному согласию, все предавалось забвению и устраивалось как но заказу.
Следующим летом Якша женился, и протопоп еще дожил до того часа, когда сын принял священнический сан и заменил его в Добрунском приходе.
Дом Крноелаца и пекарню Лале взяла внаем община. Теперь тут живут и работают другие люди. Редко кто и вспомнит про детей Анджи Видинки. Да и Михаило начинают забывать. Только бывший его хозяин и компаньон, газда Никола Субботич, часто его вспоминает. С тех пор как он лишился Михаило, он вынужден был снова поселиться в Вышеграде, ибо больше некому было его здесь заменить. Теперь он меньше разъезжает и меньше играет. Точит его, видно, какая-то болезнь, отнимает силы. Теперь газда Никола приходит к Петару Филипповацу беседовать. А под вечер, когда спадает жара, и газда Петар частенько наведывается к нему. В самшитах над источником на просторном красивом дворе им расстилают ковер. И здесь, разговаривая и потягивая ракию, они всякий раз вспоминают Михаило.
- Пропал человек, словно в воду канул, - с печалью в гортанном голосе сетует газда Никола, - а я по нему как по сыну родному тоскую.
И газда Никола по сто раз благословляет хлеб-соль, который они делили пополам. В уголке его глаза блестит неподвижная искра. Эта слеза никогда не выливается и всякий раз, когда газда Никола говорит о Михаило, вспыхивает в том же уголке, как будто бы она всегда одна и та же.
Олуяковцы
© Перевод А. Романенко
Говорят, когда-то некий странник со святым обличьем сказал об олуяковцах: "Бог дал им богатств и всяких несчастий". Если раньше так было, то позднее, как известно, не случилось ничего, что опровергло бы слова святого человека.
Олуяки - высокогорное село. Не расположись оно в тесном ущелье, можно было бы назвать эту местность плоскогорьем; а на деле - это глубокий каньон на плоскогорье. Дома олуяковцев, большей частью на подклетях, не так разбросаны, как в других селениях, и в основном сгрудились около Черного потока, который осью пронизывает село. Из-за крутизны дома стоят друг над другом. По краям, к основанию и вершине каньона, село сужается, поэтому издали оно напоминает ладью, заброшенную и насаженную на скалы гигантской, давно исчезнувшей волной неведомого потопа.
Посреди села начинается дорога, которая, извиваясь по хребтам и крутым обрывам, спускается к зажатой в скалах Дрине. Требуется два часа на спуск по этой дороге и более трех - на подъем. Вдоль нее, петляя и уходя под землю, течет Черный поток, временами стремительно бросающийся вниз со скал такими высокими водопадами, что воды его, и без того скудные, превращаются в дождь и росу, прежде чем снова упасть на землю. Каждый камень, омываемый этой водой, покрыт, как лишаем, черной корой. Пить воду нельзя - об этом знают едва научившиеся ходить дети.
Это удаленное и одинокое село отличается от прочих не только своим положением, но и многим другим, особенно плодородием. Правда, зерновые, за исключением овса, довольно чахлые на такой большой высоте, но остальное произрастает и развивается в этом мглистом и заброшенном крае лучше, пышнее и изобильнее, чем в любом из вышеградских сел. Особенно фрукты и грецкие орехи. Олуяки окружены венком ореховых деревьев, молодых и старых. Бывают годы, когда Олуяки вывозят на вышеградский рынок больше грецких орехов, чем остальные села вместе взятые.
Все хорошо растет в Олуяках, за исключением людей. Олуяковец - невысок, кривоног, с широкой, сутулой спиной, с непропорционально длинными руками, крупным лицом со сплющенным носом и черными глазками, с невыразительным, но упрямым взглядом, толстой короткой шеей, которая как бы сразу становится туловищем. На базаре их легко отличить среди сотен других крестьян. Поскольку они вечно осуждены то подниматься в горы к своему селу, то спускаться вниз, при ходьбе верхняя часть корпуса у них откинута назад.
Они известны как недоверчивые и замкнутые люди, которые мало говорят, редко поют, всегда работают и постоянно приобретают. Кроме того, идет молва, будто все, рожденное в Олуяках, меченое. Кажется, нету такого среди них человека, который не имел бы зоба, или не был бы хром, или как-либо иначе искалечен.
Но невысокие, коренастые люди из горного селения отличаются хитростью, дикой, молчаливой силой и выносливостью. Они обрабатывают землю искусней и изобретательней, чем в других селах, а фрукты у них не только лучших сортов и видов, но они и собирают и перерабатывают их лучше. Они не торгуются на базаре и не любят тяжб по судам, но свою цену держат, а раз начав тяжбу, доводят ее до конца и обыкновенно выигрывают. Женятся они большей частью на девушках из своего села. Поэтому если кто-то состоит с кем-то в далеком родстве и степень его определить трудно, во всем крае говорят, дескать, "олуяковское племя".
Старики шутили, что шваб завоевал всю Боснию, кроме Олуяков. В шутке есть доля правды, потому что Олуяков во время оккупации почти не существовало: они сгорели перед приходом австрийцев. Произошло это следующим образом.
Живет в Олуяках довольно многочисленная семья Мудеризовичей. Когда-то один из ее членов уехал в Сараево, кончил школу и дошел до мудериза. Для олуяковцев это редкое и исключительное явление. Сын мудериза также был ученым человеком и кадием в Мостаре. Он теснее, чем его отец, поддерживал связи с родственниками в далеком вышеградском селе. Одним жарким летом сей мостарский кадий и олуяковский потомок с семьей приехал в Олуяки. Тогда-то он и его жена решили женить самого пригожего из Мудеризовичей на красивой и богатой девушке из окрестностей Мостара. Для олуяковцев это было неслыханно. Старики в семье, как и в селе, не одобряли брак с женщиной из далекого, чужого мира, но честолюбивый кадий покончил дело той же осенью.
Однажды в сумерки прекрасную мостарку привезли в Олуяки. Ее сопровождали младший брат мужа и один из ее родственников. Девушка утомилась в дороге. Еще утром, когда они проезжали вдоль каменистого, словно высеченного русла Дрины, вдоль зеленой, глубокой и внушающей ужас воды, где на узкой песчаной отмели белел высохший и вымытый лошадиный скелет, ей представилось, что это и есть те самые ужасы из сказок, через которые нужно пройти, чтобы добраться до дивных мест и великих радостей. Но когда начался подъем от Дрины к Олуякам по красной, почти отвесной, выжженной солнцем тропинке, молодая женщина с опаской подумала, что и конец этого нечеловеческого пути окажется столь же печальным. Она ошиблась. Конец был таков, что уже на другой день она жалела о каменистом русле ядовито-зеленой Дрины и крутых тропах. Дом, жених, домочадцы - все было чудовищно, страшно, неописуемо.
Прощаясь с родственником, возвращавшимся в Мостар, целуя ему руку, она отчаянно рыдала без слез:
- Прощай… все прощайте.
И смотрела, как он и его конь утопают в темной пропасти, отделяющей Олуяки от остального мира.
Достаточно было поглядеть вокруг, чтобы понять: здесь жить нельзя. Умереть - не умрешь, но жить нельзя. Что произойдет - этого она, растерянная и уничтоженная горем и мукой, знать не могла, но ясно чувствовала: что-то произойти должно.
Каким представлял мостарский кадий свое село, если такую девушку решил выдать туда замуж? Она была на две головы выше мужа и на три - самой высокой женщины в Олуяках. Она - стройная и налитая, они - все без исключения коренастые и жилистые; она - живая и веселая, они понурые и угрюмые; она любила танцы и песни, а они вечно погружены в мрачную задумчивость, причину которой не поймешь; она любила наряжаться и охорашиваться, а золовки и снохи смотрели на нее с удивлением и осуждающе…
День ото дня все это еще больше отдаляло ее от села и многочисленной родни. А по ночам приходил муж. Сильный, с ранними морщинами на темном лице, с шеей, расширявшейся в нижней части и сразу переходившей в туловище, с подозрительным, мрачным взглядом. Ее охватывала дрожь, как только она издали чувствовала его приближение по запаху. От него пахло землей, овечьим загоном, кислым молоком. Он подходил молча, как злодей. Так же и уходил. А что было между ними, о том знает только глухая ночь да несчастная женская доля, уста которой запечатаны.
Окна ее комнаты выходили на скалы. Двор крутой, как все в Олуяках и вокруг них. Подняв голову и увидев осеннее синее небо и медленно летящих диких голубей, она вспоминала свое село на равнине близ Мостара и начинала рыдать, молча, давясь слезами.
Созревали фрукты, забот было много. Олуяки в ту пору напоминали растревоженный улей. Без лишних слов, по установленному издавна порядку, трудились все - от детей до старцев. Низкорослое, неказистое племя тянуло лямку, как скот, не щадя ни сил, ни времени и выполняя любую работу, от самой грубой до самой тонкой. Работали и поздней ночью при свете факелов. И двухлетние дети в рубашонках, задранных на вздутых животах, переваливаясь, приносили раздавленное яблоко и, следуя инстинкту, бросали его в ступу, чтобы и оно не пропало. Новые и новые партии фруктов поступали непрерывно из невидимых садов - на лошадях, в повозках, запряженных волами, или просто на человеческих спинах. Звенела большая ступа из бука, в которой разминали для повидла мелкие яблоки, во дворах горели костры, в медных котлах ключом кипела сливовая пастила, дымились сушни. Ничто из урожая не должно пропасть. Все аккуратно собирали, все тщательно использовали и с выгодой превращали в деньги.
Село пропахло фруктами и кипящими сиропами; но особенно много было грецких орехов. Они давали большую часть дохода, и им уделялось главное внимание. Это было женское дело. На разостланных шерстяных ряднах женщины сушили, очищали от скорлупы, сортировали огромные груды орехов. Они ловко разбивали их и искусно составляли знаменитые олуяковские гроздья - длинные ожерелья из очищенных цельных орехов вперемежку с черносливом: орех - слива, орех - слива.
Среди склонившихся молчаливых женщин притулилась и невестка-мостарка. Их широкие, короткопалые руки, шершавые и почерневшие от орехов и фруктового сока, натыкались на ладные, с недавно окрашенными хной округлыми ногтями руки мостарки. И хотя женщины молчали олуяковки тоже неразговорчивы, - руки их выражали ненависть, а потухшие глаза сталкивались с ее большими янтарными очами. Работала она неумело и рассеянно, и потому, помимо инстинктивной неприязни и зависти, навлекала на себя еще и презрение. В море шуршащих орехов, целыми днями стоявшем у нее перед глазами, ей виделась ее беда и неминучая погибель. Даже ночью ей снилась не зеленая веселая мостарская равнина, а бескрайняя пустыня, где вместо песка зловеще звенят и прыгают черные орехи.
Так прошла осень, за нею тяжелая зима, и наступила весна. Ее семья, видя, что олуяковцы не собираются посылать, согласно обычаю, сноху к родне, решила отправить к ней младшего брата; тот разъезжал по Боснии с товарами и должен был навестить ее, посмотреть, как ей живется. Его она любила больше других братьев; он был очень похож на нее высокий, красивый, с густыми русыми волосами и карими глазами. И прежде он был мил ей, а теперь, явившись нежданно, точно некий ангел-хранитель, он напомнил ей обо всем, что она потеряла внизу, в Мостаре, и чего не нашла в Олуяках.
Молодой женщине сделалось дурно от счастья, когда на олуяковской круче на фоне светлого неба показался всадник, в котором в сумерках и сквозь слезы она узнала брата. Вне себя от радости, она гладила красный конский убор, каких нет в Олуяках. И после ужина не могла отойти от брата. Муж стоял рядом и ждал, как терпеливый палач.