Собрание сочинений. Т.1. Рассказы и повести - Иво Андрич 18 стр.


И к чему я все это тебе рассказываю? Ведь все равно всего не расскажешь. Он жег, палил, вешал, насильничал и грабил. И все ему сходило с рук, и ничто не могло его удержать: ни закон аллаха, ни власть султана, ни слезы, ни ненависть тех, кого он преследовал. Но видишь (эти слова раб произнес тихо и значительно, так что я даже посмотрел на его руки, будто он и в самом деле что-то мне покажет, но он только слегка выпрямился и, полузакрыв глаза, едва шевеля губами, начал низать слово на слово, быстро и отчетливо, как бы читая молитву), видишь, есть спасение от любого страдания и от любого зла: каждое мгновенье человек может ошибиться, хотя бы на волос ошибиться, и этого достаточно, чтобы принести ему смерть и погибель. А подумай, из скольких мгновений состоит наша жизнь! Подумай и о том, что легче ошибиться тому, кто преследует и действует, чем тому, кто страдает, укрывшись в убежище. Люди думали, что нет на Гафиза управы и не видно конца его насилиям. Но однажды и он ошибся: сжалился над слабой, умирающей женщиной, встретившейся ему на пути. На мгновение перестал ненавидеть и убивать, и этого было достаточно, чтобы и на него нашлась управа.

Преследуя одну знатную и многочисленную семью, которая скрывалась в пустыне, Гафиз оторвался от своего отряда. Следы вели его одним из тех путей в пустыне, которые проложены к воде, и привели к почти высохшему руслу. На желтом песке под чахлым деревцем, не дающим тени, он увидел обессилевшую девушку. Она была почти нагой, опаленная ветром пустыни, ее ноги и колени были и кровавых ссадинах - так часто она спотыкалась и падала. Идти дальше она не могла. Огромные, лихорадочно блестевшие глаза не источали больше слез, но на обожженных солнцем щеках от высохших слез остались красные борозды, похожие на раны.

Подняв глаза от земли, она увидела саблю Гафиза, короткую, но тяжелую, как тесак, и, глядя высоко поверх сабли и воина, произнесла слова молитвы: "Во имя бога милосердного превыше всякого милосердия". Прошептала как существо, которое больше ничего не боится и ни от чего не защищается, ибо уже мертво, и неизвестно только, почему сохраняет дар речи. Вместо того чтоб нанести удар, Гафиз раскрыл объятия. Люди, догнавшие господина, застали его еще в этом положении. На кисти правой руки Гафиза на ремне висела оброненная сабля.

Гафиз приказал спрятать девушку в надежное место и не беспокоить ее. В тот же день вечером, когда девушку привели к нему, закутанную в какой-то мужской халат, он отослал ее в свой гарем.

Раб, до сих пор рассказывавший без остановки, поглядел в окошко под часами и замолчал. Я тоже невольно посмотрел вниз. Слуги приготовляли носилки, напоминавшие обычные, только из полотна и покрытые подушками и покрывалами. На носилки тихо и осторожно поставили, точно колоду, Гафиза, и, спустившись по каменным ступеням, рабы исчезли со своей ношей. Мой турок заволновался и медленно, словно нехотя встал. Казалось, что он уйдет, не окончив рассказа и не простившись. Но он остановился у самой лестницы и снова заговорил быстро, комкая слова, точно боялся, что его каждую минуту могут позвать, и потому торопился передать самое важное и необходимое, хотя бы в главных чертах. Говоря, он уже смотрел не на меня, а на стену, будто читал то, что на ней написано. Продолжение его рассказа было менее ясным, но более живым.

Так вот, женщина эта со временем завладела и гаремом, и всем имуществом Гафиза, и самим Гафизом. Он верил только ей. Ей оставлял ключи, когда отправлялся в поход. Он не знал или забыл сирийскую пословицу, которая известна любому ребенку: если хочешь жить без забот - храни ключи от дома за поясом, если хочешь терпеть убытки - отдай их самому верному своему слуге, если желаешь своей гибели - доверь их жене. И вот после стольких лет совместной жизни однажды вечером Гафиза, вернувшегося со своим отрядом, встретили в его собственном дворе вооруженные люди. Все его воины были перебиты, кроме одного, которому удалось скрыться в темноте. Гафиза ранили и стащили с коня.

Так началась необычная ночь в обширных и богатых палатах дворца Гафиза. Невольники, выпущенные из тюрьмы, - полуголые, худые, искалеченные, - грабили, уничтожали, жгли. Посередине главного двора к колодезной балке привязали раненого Гафиза в изорванной одежде. Вокруг него вопили освобожденные рабы и женщины, выпущенные из гарема. Они рассекали воздух ножами и другим оружием, размахивали горящими факелами, с которых, треща, капала смола.

Предводительствовала ими та самая сирийка - любимая жена Челеби-Гафиза. Она годами обдумывала и готовила эту ночь, умело притворялась и лишь ожидала благоприятного случая для отмщения. И пока у него еще были глаза, он видел, как самое дорогое и близкое ему существо на свете, единственный человек, пробудивший в нем жалость, единственная женщина, которой он поверил, носилась вокруг него и, задыхаясь, в исступлении бросала ему в лицо оскорбления и слова, полные ярости. Она не позволила его убить, - а ей все повиновались, - она хотела видеть, как он мучается, она хотела, чтобы он видел, как она наслаждается его мучениями, ему перебили руки в локтях и ноги в коленях, его били горящими факелами. Но вдруг в ночи послышался конский топот: воин, которому удалось бежать, сообщил об измене брату Гафиза. Брат примчался с несколькими всадниками так быстро, что выпущенные на свободу рабы, перепившиеся, объевшиеся и уставшие от крови, разбежались в один миг, не оказав никакого сопротивления, решив, что пришла большая армия.

Около связанного Гафиза осталась только сирийка. И прежде чем первый всадник успел схватить ее или зарубить, она несколько раз ударила Гафиза по лицу горящим факелом, а затем потушила факел об его лицо. Тут же всадник сразил ее ударом сабли.

Брат Гафиза Сабит быстро восстановил порядок. К утру он усмирил бунт, захватил или перебил женщин гарема, слуг и выпущенных рабов. Сгорела лишь одна из отдаленных построек. Без сознания, изувеченный, лежал Челеби-Гафиз в пустом гареме, а самые быстрые кони мчались за лекарями. Словом, жизнь ему спасли, но он остался таким, каким ты его видел. Его брат бросил внутренние области и переселился сюда, на берег моря. Огненный Гафиз, крылатый Гафиз стал туловищем, живой колодой, существование его поддерживают лишь милосердие и любовь брата. Судьба отняла у Гафиза руки, ноги, зрение, а сам он не хочет промолвить ни слова. Так он и влачит свои дни. Только что дышит божьим воздухом и слушает, как бьют каждую четверть часы на башне. А в Сирии…

Здесь кто-то ударил в ладоши, и раб, на полуслове прервав свой рассказ, легонько толкнул меня в грудь, как бы говоря: рассказ окончен, делай свое дело, и начал медленно спускаться по лестнице.

Я долго провозился с часами, а закончив работу, заставил их пробить несколько раз для проверки. Вывели меня тем же путем, и я больше не видел ни Челеби-Гафиза, ни раба. Провожал меня и передал стражнику безбородый юноша.

С тех пор прошло много лет, но я не могу забыть то, что видел и слышал на часовой башне в Аккре, и не могу объяснить себе это. Кто был тот бледный согбенный турок? Быть может, он сам из разоренной сирийской семьи? Может быть, потурченец или сын потурченца? Почему с такой страстью и поспешностью он рассказывал мне про события, о которых узнику-христианину не рассказывают? Правда ли все то, что он мне поведал, или же раб что-либо изменил и прибавил от себя? Быть может, бир тахта ексик.

Эти вопросы я задавал себе тогда. Они возникают у меня и сейчас, когда я вспоминаю Челеби-Гафиза. Если бы все это было сном, сон не мог быть более необычным. Но что поделаешь? Это случилось в Азии, в стране, где все возможно, где каждое живое существо всю жизнь спрашивает: как и почему, где никто никому не в силах ответить или объяснить, где вопросы не решаются, а забываются. Много племен и народов живет именно так. Влачат свою тяжкую долю на этом свете - и все. Так и я не в силах ответить себе на эти вопросы, только все спрашиваю себя: что было дальше с Челеби-Гафизом, жив ли он в своем страшном обличье, которое принесла ему божья кара? Все так же слушает ли он, как бьют большие часы, которые я починил честно и на совесть?

Челеби-Гафиз является мне и во сне. Несколько лет назад, перед тем как заболеть, я снова увидел его во сне. Однако на этот раз Челеби-Гафиз был здоровым и сильным, с глазами, руками и ногами - стройный и красивый турок, но мрачный и печальный, - да не покарает меня бог, - словно только что из чистилища.

И всякий раз, когда во сне или в мыслях возникает у меня образ Челеби-Гафиза, я тотчас вспоминаю моего товарища по заключению в Аккре. Мы с ним вместе провели четыре месяца в одной камере, пока в один прекрасный день он не бежал, смешавшись с носильщиками, которые грузили товар на русский корабль.

Это был христианин из Ливана, каллиграф по ремеслу. Мы его называли Караязиджи. Настоящего его имени я не знал. Он написал каким-то армянам в Стамбуле что-то неприятное для турок, чего не следовало писать, какое-то прошение или что-то в этом роде. "Перо, - говорил он, - привело меня в темницу". Их всех арестовали и присудили: тем, кто дело задумал, отсечь головы, а тому, кто писал, - руку. Головы армянам отрубили, а его один влиятельный земляк надолго сослал на каторгу, но руку спас. Эту правую руку он всегда держал за поясом и хранил как драгоценность, которую однажды потерял и нашел. Мне он рассказывал, что часто видит во сне, как ему отрубают руку, а когда пробуждается, рука еще долго болит. Я заставал его ночью около свечи, плачущего от боли в руке. Разговаривал он только днем. Лишь наступал вечер, он закутывался в тонкий плащ, смотрел на меня, слушал, но сам не произносил ни слова. И так до самой зари он упорно молчал. Будто зарок дал. Странный был человек, но умный. Умел хорошо говорить. А знал гораздо больше, чем говорил.

С ним одним я говорил о туловище, о Гафизе, которого я в те дни видел с башни, и о рассказе турка. Надо же кому-то довериться. И от него я услыхал слова, которые навсегда запомнил.

- Да, - сказал он, - таков турок. Изруби его на части - каждая часть живет отдельно. И последняя частица тела движется и ползет в том же направлении, в котором двигался бы живой, целый турок. А крещеный человек - как стекло: ударишь его раз - и он рассыплется на куски, и нет средства, чтобы его излечить.

Этими словами обычно заканчивал или начинал фра Петар свой рассказ о Челеби-Гафизе.

Рассказ о слоне визиря
© Перевод Н. Вагаповой

Боснийские местечки и города полны преданий. В этих часто фантастических рассказах о невероятных событиях и выдуманных людях нередко содержится подлинная, не признанная история края, история живых людей и давно ушедших поколений. Это та восточная ложь, о которой турецкая пословица говорит, что она "правдивее любой правды".

Предания эти живут удивительной, скрытой жизнью. Они напоминают боснийскую форель. Есть в речонках и ручьях Боснии особый вид форели - небольшая, с двумя-тремя красными пятнами на совершенно черной спинке, необычайно прожорливая и необычайно хитрая и быстрая рыба. Она бросается, как слепая, на удочку в искусной руке, но недостижима и даже невидима для того, кто незнаком с местными водами и с этим видом рыбы. Такой человек может целый день пробродить с удочкой по каменистому берегу, ничего не поймав и даже ничего не увидев, кроме черной, быстрой, как молния, стрелки, время от времени мелькающей в воде между камнями и похожей на что угодно, только не на рыбу.

Так и с этими преданиями. Вы можете прожить месяцы в боснийском местечке, не услышав как следует ни одного, а может случиться, заночуете где-нибудь - и вам расскажут и три, и четыре такие невероятные истории, которые как раз больше всего говорят об этом крае и его людях.

Травничане, мудрейшие люди в Боснии, знают множество таких историй, только редко их рассказывают чужим людям - так богачи труднее всего расстаются с деньгами. Но зато каждая рассказанная ими история стоит трех других (разумеется, по местному курсу).

Такова история о слоне визиря.

I

Когда был смещен визирь Мехмед Ружди-паша, травничане призадумались, и не без причины. Беззаботный и легкомысленный весельчак, небрежный в делах, он был неплохим человеком, и поэтому ни Травник, ни Босния не ощущали его присутствия. Умные и проницательные люди давно уже были озабочены, ибо предвидели, что долго так продолжаться не может. А теперь и вовсе задумались и о хорошем визире, который уезжал, и о новом, неизвестном, что должен его сменить. И тут же пустились разузнавать о визире, который должен был приехать.

Многие иностранцы удивлялись, что травничане, услыхав о назначении нового визиря, столько расспрашивают о нем, и смеялись над ними, приписывая это их самонадеянности, любопытству и привычке совать свой нос в государственные дела. Между тем они были неправы. (Насмешники вообще редко бывают правы.) Не любопытство и не гордость заставляли травничан столько расспрашивать о каждом новом визире, о мельчайших чертах его внешности, о его характере и привычках, но долголетний опыт и насущная необходимость.

В длинной веренице визирей были всякие - и мудрые, и человечные, и беспечные, и равнодушные, и смешные, и порочные, но были такие мерзкие и отвратительные, что даже предание умалчивает о самом страшном, подобно тому как народ из суеверного страха не любит называть своим именем болезни и другие напасти. Каждый такой визирь был напастью для всего края, но хуже всего приходилось Травнику, потому что в других местах он правил чужими руками, а здесь был он сам, со своим никому не известным нравом, со своей свитой и прислугой.

Травничане расспрашивали всех встречных и поперечных, подкупали, угощали, только бы узнать что-нибудь о человеке, который назначен к ним визирем. Случалось, что они платили людям якобы осведомленным, а потом выяснялось, что это были обманщики и лгуны. Но и тут они не считали, что деньги брошены на ветер: то, что можно солгать о каком-нибудь человеке, иной раз тоже немало и нем говорит. И травничане, опытные и дальновидные, умели и из этой лжи извлечь крупицу истины, о которой не подозревал и сам обманщик. Если же они никак не могли использовать эту ложь, она служила им отправной точкой, и, узнав истину, они легко отбрасывали ложь.

Старые травничане не зря говорят, что в Боснии есть три города, где живут мудрые люди. И сразу добавляют, что один из них, и притом мудрейший, - Травник. Правда, обычно они забывают назвать два других города.

Таким образом, и на этот раз им удалось собрать кое-какие сведения о новом визире задолго до его приезда.

Нового визиря звали Сеид Али Джелалутдин-паша.

Родом он был из Адрианополя, образованный человек, но, когда окончил все школы и должен был стать священником в бедняцком квартале, вдруг бросил все, уехал в Стамбул и поступил в военное ведомство. Тут он выдвинулся, искусно вылавливая воров и недобросовестных поставщиков и подвергая их строгим и немилосердным наказаниям. Рассказывали, что однажды он поймал еврея, поставлявшего смолу для военных верфей, на том, что тот продает слишком жидкую, негодную смолу. Разобравшись в этом деле и получив авторитетное заключение двух офицеров-интендантов, он приказал утопить еврея в его собственной смоле. В действительности дело было не так. Уличенный в обмане еврей держал ответ перед комиссией, которая должна была на месте определить пригодность смолы. Он бегал вокруг деревянного бассейна со смолой, доказывая необоснованность обвинения, а Джелалутдин-эфенди не спускал с него своего неподвижного взгляда. Не в силах ни скрыться от этого взгляда, ни отвести от него глаз, окончательно смешавшись и ничего перед собой не видя, несчастный поставщик поскользнулся, упал в бассейн и захлебнулся так быстро, что это явилось лучшим доказательством слишком жидкого состояния смолы.

Так было на самом деле. Но Джелалутдин-эфенди ничего не имел против распространения фантастической версии, так же как и других легенд о его строгости. Он хорошо рассчитал, что эти рассказы создадут ему славу "человека с твердой рукой" и обратят на него внимание великого визиря. И он не ошибся.

Люди рассудительные и трезвые, служившие с ним в армии, быстро поняли, что Джелалутдин-паше, в сущности, очень мало дела до какой-то там справедливости, до неприкосновенности государственной казны, а все, что он делает, он делает по непреодолимому побуждению и врожденной потребности судить, наказывать, мучить и убивать, а закон и государственные интересы служат для него лишь ширмой и удобным поводом. Знал это, вероятно, и великий визирь, но учреждениям и властям, которые доживают свой век и не находят в себе ни здоровых сил, ни средств для борьбы и защиты, нужны именно такие люди. Так началось возвышение Джелалутдина, а дальше все пошло само собой, согласно нуждам слабого, пережившего себя государства и разлагающегося общества и согласно тем инстинктам, с которыми Джелалутдин появился на свет. Вершиной этого возвышения было назначение его визирем в Битоль.

Там забрали силу несколько знатных родов. Они совершенно независимо управляли своими владениями, воевали друг с другом и никого над собой не признавали. Вероятно, Джелалутдин-паша покончил с этим, к удовольствию своего повелителя, и через год был назначен визирем в Боснию, где одряхлевшая и ущемленная в своих правах знать давно утратила и способность управлять, и умение повиноваться. Надо было обуздать и покорить это гордое, непокорное, но бесполезное и бессильное сословие. Это и было поручено Джелалутдин-паше.

"Идет на вас острая сабля в руке скорой и немилосердной", - сообщал травницким бегам их друг и осведомитель из Стамбула. И дальше писал о том, как обошелся Джелалутдин-паша с бегами и знатными людьми в Битоле.

Назад Дальше