Испокон веку село, как и весь этот горный край, думу думало и горе мыкало из-за соли. Между солью и человеком - дорогой, но необходимой солью и проклятым человеком, которому вечно что-нибудь нужно, - всегда кто-ни будь да вставал: то христианская власть, то новая турецкая вера со своим войском, то купец из Дубровника и прочие городские перекупщики, то паромщик на реке, то насильник на большой дороге, то таможня, то пошлина, то случаи или невзгода. Пока со всем этим сладишь и уберешь с пути, останутся на тебе кожа да кости, так что и соль не поможет. И что от твоего кома достанется на твою долю? Каждый из них лизнет по разу, вот и нет ничего. И живет человек на этом, обдуваемом всеми ветрами плоскогорье, пашет и обрабатывает крутые полоски полей, дрожит над скотиной, мучается с ней, а посолить пищу нечем, потому что всяк понемногу от его куска отрывает и только ему не от чего отрывать. А соль - это жизнь. И еда, и кровь, и тепло, и сила, которую можно в мешке принести и припрятать на черный день и для скотины, и для домочадцев.
Можно - если она есть. А нынче ее нет даже для больных, скоро год будет, как никто крупинки в глаза не видал. Опостылела жизнь, захирели мужчины, побледнели дети. Парни говорят писклявыми голосами, словно никогда не войти им в мужскую силу. Взрослые быстро устают, работают с трудом и безо всякой радости. Скотина еле ноги волочит, глаза гноятся, шерсть тусклая; ест, а сыта не бывает.
Долго терпели люди и не роптали, строго придерживаясь давнего закона и правила: никогда и ни за чем не спускаться вниз, не вступать в сношения с новой властью, не встречаться с пришлыми. Но с некоторых пор и это изменилось. Трудно сказать точно, когда появились перемены и в чем они заключались, но скрыть их уже нельзя. Началось с молодежи и с женщин.
Прежде всякое упоминание о соли, о нехватке ее считалось неуместным и непристойным. А теперь парни в досужих разговорах открыто говорят об этом. Молодость, что с них возьмешь! Один при всех сказал, что глупо страдать попусту, что готов он пойти вниз с двумя дружками и купить соли, не сказавшись, кто он и откуда, а возвратиться кружным путем, безо всякого ущерба для села. Старики напустились на него, как на безумца и богохульника. Однако парни не перестали бросать взгляды на белое поселение внизу, лишь затаили свои думы.
Женщины, особенно молодухи с малыми ребятами, говорили еще решительнее и смелее, только потихоньку и не на людях. Их время - ночь, ночь и брачное ложе. Едва дети уснут и село замрет в темноте, жена начинает нашептывать мужу о соли. Он молчит, прикидывается спящим, да и на самом деле хочется ему спать, а жена говорит. Сперва мягко, обиняками, потом откровенней и резче.
- Слушай, не знаю я, о чем вы, мужики, думаете и думаете ли о чем-нибудь, но я больше не могу. И не во мне дело, а в ребятах, они ведь на глазах у меня чахнут и погибают. Не могу я на них смотреть. Если старикам помирать охота, пускай помирают, но зачем детей за собой тянуть? Сами не умеют добыть того, что живым людям надобно, и других не пускают - сидят, точно истуканы. Так до смерти и просидят!
Усталый муж защищается от голоса жены, но та не отступает. Теперь она говорит чуть мягче, наполняя ухо волнами теплого дыхания:
- Сказывают, спускался один из Завалей вниз, повез на коне щепу, и ничего с ним не случилось. Хорошо его там приняли, продал товар, купил соли, да еще и с прибылью вернулся.
Муж отодвигается, но пока не заснет, не может не думать о том, что услышал. А заснет - во сне видит соль и как он разными путями до нее добирается.
О соли мечтают все и во сне, и наяву. Соль мерещится, как вода путешествующим в пустыне. Измученный организм видит то, чего ему недостает. И это сводит с ума и лишает покоя. Подозрительность вселяется в людей, подозрительность и недоброжелательство, люди начинают недоверчиво относиться друг к другу, оговаривать и обвинять один другого в том, что, дескать, скрывают соль и тайком дают ее своим домочадцам и скоту. Чуть что - готовы в драку лезть.
Вот и в семью Никачей пришли свара и распря. В семью, где раньше никогда подобного не водилось. Усатые богатыри Никачи, как малые дети, слушались мать, которая с тех пор, как они себя помнят, была им и отцом, и матерью, теперь же младший открыто ей перечит, а двое старших, и сами поколебленные в своих устоях, поддерживают ее лишь из уважения и по привычке, слабо и неискренне.
Разговор, что так внезапно вспыхнул и принял такой острый оборот, внезапно оборвался. На этом не кончится он и не может кончиться, но сегодня продолжить его никто не посмел. Все молчали. В наступившей тишине резче зазвучал свист ноябрьского ветра, точно эхо замершего разговора. Сыновья один за другим вставали и уходили. Мать словно не замечала этого, словно не слышала их глухого "Доброй ночи".
Оставшись одна, старуха некоторое время сидела так же строго и прямо, как бы продолжая выговаривать сидевшему перед ней сыну. Губы ее шевелились. Потом успокоилась, сникла и погрузилась в свои мысли. Ставшая сразу маленькой, немощной, она сгорбилась над очагом, не сводя глаз с пепла, густым венчиком окружавшего красные угли. В ее поблескивавших слезами глазах, которые затягивались старческой дремой, серый пепел превращался в серебряный, потом в белый-белый, как выбеленная солнцем мелкая морская соль. Недвижимая, с застывшим взглядом, она в полусне неуверенно протягивала исхудалую руку и щепотью брала пепел, как берут соль. Бесшумно и неторопливо, но истово и упорно работали три ее пальца - большой, указательный и средний. Лунатическими движениями старуха без устали брала пепел и солила хлеб и пищу. Сначала своим, всем по очереди - внукам и сыновьям, внучкам и снохам, потом скотине, а потом и родне, кумовьям и их скоту. Вот так, одному за другим, одному за другим она солила и солила, неустанно и вдохновенно - всему селу, всем и каждому, и ребенку, и теленку. Погружаясь в сон, она сильнее сгибалась над очагом, не замечая, как потухает огонь, не чувствуя, как течет и сыплется пепел, как проходит ночь.
ЖАЖДА
Рзавские холмы
© Перевод Т. Поповой
Коротко, но достоверно расскажем об испытаниях, выпавших на долю холмов, и о том, как они их выдержали и одолели.
Холмы вдоль Рзава древней формации, с солидным базисом, богатые перегноем, травой и лесом, снизу, у основания, слегка тронутые эрозией, а сверху стесанные северными ветрами. На них растет все. Чаще - красная и черная сосна вперемежку с густым лиственным подлеском и типичными для здешних мест лугами на крутых лесных опушках, придающих особую прелесть боснийскому пейзажу. На некоторых виднеются похожие на царапины овраги, а другие в расщелинах и складках скрывают не пересыхающие даже летом топи и мочажины, испещренные глубокими следами конских и коровьих копыт. На раскорчеванных западных склонах, цепляясь за почву, будто под ними вечный гололед, разбросаны села.
С востока над всеми лесами и взгорьями господствует самый высокий из холмов - Голеш, острый, с причудливыми очертаниями, совершенно голый. А ближайший к городу и самый низкий - Биковац - уже приручен и покорен человеком: у подножья его пасутся гуси, а склоны превращены в бахчи. Между этими холмами - самым большим и самым маленьким - поднимаются и лепятся один к одному Боровац, Банполе, Глогово, Вели-Луг, Молевник, а несколько в стороне от них - Стражиште, голое как сирота.
Таковы рзавские холмы, и такими их запечатлела память: всегда неизменные по очертаниям (есть что-то властное и умиротворяющее в неизменных беспечных контурах холмов, возле которых проходит наша жизнь!), но бесконечно переменчивые по цвету. Зимой - однообразно белые от снега или серебристые от инея и изморози. Летом, в жаркие дни, - подернутые легким, сонным маревом. Но прекраснее всего они осенью, когда все вокруг преображается и становится иным, скрывается и исчезает. На холмы нисходят зрелость и блеск, и они расцветают всеми красками, которые рождает плодотворный союз солнца с землей, водой и воздухом. Запламенеют (во множестве нюансов) сумах и калина, зажелтеют орешник и осина, потемнеет и быстро опадет листва с дичков, и сквозь обнажившиеся ветки мелькнет белизной береза, серыми и серебристыми станут скошенные луга, выгоревшим и бурым - жнивье; папоротник заржавеет, а какой-нибудь куст вдруг, словно опомнившись, расцветет, заалеют ягоды шиповника и боярышник с кизилом начнут наливаться соком.
Если меж зарослей папоротника по крутому склону спустятся свадьба или похоронная процессия, это ни на минуту не нарушит покоя и гармонии красок. Бывает, построят новый дом или амбар, свежеотесанные, белые доски заулыбаются среди сосен, издали приковывая к себе взоры, но под дождем и на ветру быстро посереют, потемнеют и сольются с окружающим.
Так с незапамятных времен текла жизнь холмов в здоровом однообразии, и казалось, на их вечных склонах ничто не развивается и не погибает, настолько новое жито было похоже на прошлогоднее и умершие - на новорожденных.
Но вот после гласинацской битвы при отступлении в одном из здешних болот завязла турецкая пушка. А спустя несколько часов в городок у подножья холмов вступили австрийские солдаты, пропыленные и злые.
Все разбежались и попрятались. Остался лишь Али-ходжа, встретивший артиллеристов прикованным за правое ухо к столбу у ворот. Одни говорят, что его приковали австрийцы, другие - что сами турки, потому что он не хотел с ними отступать. В таком мучительном и смешном положении Али-ходжа пробыл до самого вечера. Спас голову; правда, потом всю жизнь наматывал чалму чуть вкось на правое ухо и не мог видеть ни орудий, ни артиллеристов.
Однако и застрявшая пушка, и голубые мундиры, и несчастье, приключившееся с Али-ходжой, - только начало бурных времен, наступавших для рзавских холмов.
Первым на очереди оказался Биковац. Австрийцы, подрывая скалы, стали расширять дорогу. Раздался взрыв динамита, и эхо покатилось от холма к холму, неведомое, словно нежданный насильник-чужеземец. Потом потянулись подводы, кони, каменщики, плотники, началось строительство казарм, жилых домов, конюшен. Прибыл саперный батальон. Молодые статные тирольцы. Сразу же пошли по домам, заглядывали и в села, врывались во дворы, требовали яиц и молока, хватали женщин. Залезали на трубу казармы и передразнивали муллу на минарете, а по вечерам, взявшись за руки и перегородив улицу, ходили, распевая непонятные песни и стреляя глазами по окнам, и расспрашивали редких прохожих, где можно найти женщин.
Пухлая и румяная капитанша гарцевала верхом с молодыми офицерами. Люди смотрели, как те подсаживали ее в седло и целовали ей руки до самого локтя. Девушки делали вид, что ничего не замечают, а женщины шептались.
Биковац стал совсем другим. Срубили некогда знаменитые орехи. Холм избороздили тропинками, насадили акаций, построили террасы и беседки, подстригли кусты. Все по ниточке, все углы - прямые. Привезли первое фортепиано. Оборудовали теннисные корты. Турецкие ребятишки бегают им за мячами. На вторую зиму устроили маскарад. И обыватель, не веря собственным широко раскрытым глазам, мог наблюдать из окна, как рано утром в маскарадных костюмах расходятся по домам офицеры и их жены и с визгом, мертвецки пьяные, валят друг друга в снег.
Армия прибывала. Пришла очередь и следующего холма. На Банполе устроили стрельбище. Выкопали рвы. Наставили черных, белых и голубых фигур. Построили казарму в виде небольшой крепости с железной крышей. А на темном, крутом склоне выложили из беленого камня инициалы императора, видные с расстояния в целый день пути. И в последующие годы столько рыли, копали, корчевали, строили и достраивали, что в конце концов холм начал терять свой прежний облик.
Приехал и первый комендант, немец, ревматический офицер в отставке, горький пьяница и человек со странностями, и он вызвал множество толков и недоумений.
И тем не менее люди стали привыкать, поступали на работу к приезжим, и лавочники продавали солдатам, офицерам и их женам свои товары.
Некоторые волнения вызвал призыв в армию. Молодые люди скрывались и убегали в Сербию. (Немало их ночью перевалило через Вели-Луг.) Женщины целыми днями торчали перед комендатурой и валились в ноги членам призывной комиссии, хватая их за сапоги и шпоры. Но когда первые рекруты возвратились из Вены, отъевшиеся и надушенные, произнося слова на немецкий манер, люди успокоились. Плакали разве что только матери. Некоторые из парней даже поступили в жандармы.
Так прошло довольно много времени. И вот однажды наехали инженеры и чиновники для составления кадастра. Это вызвало огромное волнение. Землемеры идут от села к селу, наши парни несут за ними большущие белые зонты и приборы и, где им прикажут, забивают в землю колышки. А крестьяне, крайне озабоченные, недоумевая, озираются по сторонам, однако с важным видом извлекают выданные еще турками тапии и тескеры и трясутся за каждую борозду. Вспыхнули распри и раздоры. Суд набит крестьянами. В Мириловичах чуть было не пришибли землемера, раз били теодолит и изорвали на куски его зонтик. Но и с этим покончено. Землю перемерили и размежевали, весь лес учтен и разделен на квадраты. Крестьяне привыкли ходить в земельную управу, как в церковь или в кабак.
Но прежде чем ушли землемеры, случилось еще одно невиданное событие. У одного инженера была жена, венгерская еврейка, стройная красавица с огромными глазами и пышными волосами, затенявшими все лицо. Между нею и рыжим подпоручиком, совсем еще мальчишкой, вспыхнула любовь. На вершине испещренного стежками Бороваца в молодой рощице их однажды нашли мертвыми. Он сначала убил ее, потом себя.
Люди не могли опомниться от удивления и замешательства. Думали, что их тайком и украдкой похоронят на Бороваце, но вышло совсем иначе: их похоронили на кладбище. И теперь еще можно прочитать выбитую на камне надпись: "Рене Фульт, на двадцать втором году своей молодой жизни". А во время похорон все смотрели на ее мужа: он шел без очков, и слезы катились у него по лицу. В здешних местах такого прежде не видывали и не слыхивали. И пятнадцать лет спустя все еще вспоминали об этом случае, а женщины со слезами на глазах рассказывали, какие чудесные волосы были у нее, грешницы!
Потом наступили спокойные годы. Строились дороги, казенные здания и жандармские казармы в горах. Но как-то среди лета снова нагрянули инженеры. Нельзя было понять, чем они занимаются. Говорили, будут строить железную дорогу и пройдет она сквозь холм, над городом. Некоторые бились об заклад, что это не удастся, другие утверждали, что удастся, как и все прочее. Осенью приехали рабочие. Итальянцы, скромные и покладистые парни, и алчные на деньги личане и приморцы. Прокопали Биковац. Начали прокладывать туннель через Глогово. На зеленом холме образовались раны, и издали он стал похож на взрезанный арбуз. Открылась внутренность холма - поблескивали отложения сланца и косые каменные пласты. Работа шла быстро. Целыми днями грохотали взрывы. Отверстие становилось шире, рядом росли горы извлеченных из утробы холма камня и земли. Поговаривали, будто работать будут и ночью. Люди не могли этому поверить ("Бог определил ночь для сна"), но по утрам видели возвращавшихся бледных и покрытых копотью итальянцев с маленькими, будто кадила, масляными фонариками, надетыми на указательные пальцы. Проложили подъездные пути, настроили складов и бараков. Холм преобразился. Работали даже по воскресеньям.
С началом строительства наши торговцы образовали товарищество по снабжению работников продовольствием. Город заполнялся народом. И крестьяне дорвались до заработка, состоят при лошадях, и дети их работают на строительстве дороги вместе с итальянцами. Многие сменили деревенские порты на брюки, щеголяют в туфлях и курят сигары. В Добруне турки избили какого-то цыгана за то, что тот открыто ел свинину. Цены скачут. По воскресеньям улицы полны пьяных босяков и пришлого люда в зеленых шляпах с павлиньими перьями и серьгой в ухе, так что женщинам лучше не показываться. Только гулящая Савета да цыганка Муша расхаживают себе раскорячась по набережной, валяются в кустах с рабочими и завязывают в платки заработанные кроны. А железная дорога растет.
Напрасно болтали, будто ночью что-то появляется в туннеле и разрушает сделанное за день. И непокорное Глогово было укрощено: туннель проложили. Инженеры устроили пикник.
Случались и другие беспорядки и волнения.
Кое-кто из состоятельных горожан обанкротился, зато другие, новые, встали на ноги и обогатились. Взрывы распугали рыбу в реках и лесную дичь, не раз калечили скот на пастбищах. В связи с откупом земель вдоль железной дороги велись длительные и страстные тяжбы. И во всех этих событиях принимали участие жандармы в черной с красными галунами униформе, величественные, невозмутимые и толстые.
На четвертый год, весной, проследовал первый поезд. С тех пор многие крестьяне так и остались работать на железной дороге. Люди начали чаще ездить в Сараево за покупками или чтобы развлечься.
Одновременно с железной дорогой появились в этих краях и торговцы лесом. Поначалу это были свои. Вырубят сотню сосен и уедут. Но как-то приехали двое немцев, купили дом и участок земли неподалеку от станции. Вслед за ними потянулись и другие, в зеленых шляпах и брюках до колен. Стали нанимать рабочих, строить конюшни и склады. Никто не понимал, к чему такие расходы и приготовления, пока вдруг не наводнила леса целая армия рабочих. Прорубили дороги даже туда, куда прежде никто никогда не заглядывал, укрепили откосы и засыпали овраги, уложили рельсы и на маленьких вагонетках начали спускать бревна с холма и грузить на железнодорожные платформы или сбивать плоты.
И опять полились деньги в карманы к людям. Дело расширялось. Купили новые участки. Построили лесопильни. На доступных местах лес заметно поредел. Высокие сосны на Молевнике можно было уже пересчитать. Лесосеки расширялись, делянки возникали то в одной роще, то в другой, переходили с холма на холм. Дивиденды росли. На складах, словно трупы, лежали тысячи сосновых бревен, а возле них - целые горы дубовых клепок с Сухой горы.
Теперь и села познакомились с пришлыми рабочими, их жены учили крестьянок крахмалить юбки и готовить сладкие кушанья. Высоко над селами, в самой чащобе, уже появились вырубки и оттуда доносились звуки губной гармоники, а среди вытоптанного папоротника белели клочки немецких газет и пустые консервные банки. Дичь полностью исчезла.
И во всем, что делали иностранцы, сквозила самоуверенность, которая нас удивляла и унижала, на вид все казалось могучим и прекрасным, но было непонятно.