Я несколько раз встречался с офицером, нашим будущим спутником при перевале через горы. Он совсем не узнаёт меня больше. Он обиделся на меня, - слава Богу! На одной из станций, где мы ужинали, он сидел рядом со мной. Он положил своё набитое портмоне на самом виду. Конечно, он сделал это не для того, чтобы соблазнить меня украсть его портмоне, но для того, чтобы показать мне, что на нём серебряная корона. Бог знает, была ли эта корона серебряная, и имел ли он право на эту корону. Когда я раскланивался, то он не сказал ни слова и не предложил своих услуг; но другой господин, сидевший рядом со мною по другую сторону, обратил моё внимание на то, что я получил слишком мало сдачи. Он говорит лакею, что произошла ошибка, и я тотчас же получаю свои деньги обратно. Я встаю, кланяюсь господину и благодарю его.
Мы решили не брать офицера в спутники и скрыться от него во Владикавказе.
В девять часов вечера становится совершенно темно. Среди непроницаемого мрака кое-где в степи в деревнях светятся огоньки, больше ничего не видно. Время от времени мы совсем близко проносимся мимо одинокого огонька в крытой соломой избушке, в которой, наверное, живут крайне бедные люди.
Вечер мягкий и тёмный, душный и тёмный. Я стою в коридоре у открытого окна, а кроме того держу дверь на площадку вагона полуоткрытой, и всё-таки так невыносимо жарко, что я должен всё время держать платок в руке и вытирать им лицо. Из соседнего вагона до меня доносится пение армянских евреев. Это поют необыкновенно тучный старый еврей и жирный скопец, они поют нечто в роде дуэта. Это продолжается довольно долго, часа два; изредка пение прерывается смехом, и затем они снова начинают тянуть свою заунывную песню. Голос скопца скорее птичий, чем человеческий.
Ночью мы проезжаем мимо большого города Ростова, где мы почти ничего не видели вследствие тьмы. Здесь многие из пассажиров сходят.
На платформе мне удалось увидать толпу киргизов. Как они попали сюда из восточных степей, я не понимаю; но я слышал, что их называют киргизами. На мой взгляд они немногим отличаются от татар. Это кочевники, которые гоняют своих баранов и коров с одного места на другое в степи, где пасут свой скот. Бараны - это их денежная единица, другой у них нет: за жену они платят четыре барана, а за корову восемь баранов. За лошадь они дают четыре коровы, а за ружье три лошади. Это я где-то читал. Я смотрю на этих коричневых людей с раскосыми глазами и киваю им. Они улыбаются мне и тоже кивают. Я даю им немного мелочи, и они очень радуются и благодарят меня. Мы стоим вдвоём ещё с одним европейцем и смотрим на них, другой европеец может кое-как объясняться с ними. Красивыми их назвать нельзя по нашим понятиям, но у них детский взгляд и чрезвычайно маленькие руки, которые производят какое-то беспомощное впечатление. Мужчины одеты в тулупы, а на ногах у них зелёные и красные высокие сапоги; у них кинжалы и палки. Женщины в пёстрых бумажных платьях; на одной из женщин соломенная шляпа, опушённая лисьим мехом. У них совсем нет украшений, и они кажутся очень бедными. Европеец, стоящий рядом со мной, даёт им рубль, и они снова благодарят и завязывают серебряную монету в платок.
Прекрасное ясное утро в степи; высокая и пожелтевшая трава тихо шелестит на ветру. Необозримый простор со всех сторон.
Есть три рода степей: травяные степи, песчаные и солончаковые; здесь только травяные степи. Только раннею весною трава здесь может служить кормом для скота, уже в июле она твердеет, деревенеет и становится негодной для корма. Но вот наступает осень, как теперь, и случается, что в это время идут проливные дожди, а солнце не так уже жжёт, и вот вдруг между сухою, увядающей степной травой вырастает мягкая зелёная трава и расцветает множество прекрасных цветов. Насекомые, животные и птицы снова оживляются и собираются сюда; далеко в степи раздаются разнообразные трели и свист перелётных птиц, а бабочки снова порхают и кружатся в мягком воздухе. Но если не обратить на это внимания, то и не увидишь ничего, кроме жёлтой сожжённой травы на целые мили кругом. Поэтому в это время года степь не похожа на море, а скорее на пустыню с жёлтым песком.
Из поэзии всех степняков казацкая наиболее прочувствованная, и она воспета лучше других. Ни о калмыцких, ни о киргизских или татарских степях не было сказано таких прекрасных и задушевных слов, как о казацких. И всё-таки степь более или менее одна и та же у всех этих народов в обширной русской земле. Но казаки сами отличаются от остальных степняков. Во-первых, степь - настоящая родина казаков, где они жили из поколения в поколение, тогда как другие лишь пришельцы, - одни остатки "Золотой", другие - "Синей" орды. Кроме того, казаки - воины, тогда как другие - пастухи и землепашцы. Казаки никогда не были в рабстве у ханов, панов или бояр, тогда как остальные находились в рабстве. Я читал где-то, что "казак" - это означает "свободный человек".
Казаки населяют свою собственную землю. Им принадлежит огромная площадь чрезвычайно плодородной земли. Они освобождены от податей, но в военное время обязаны снаряжаться на свой собственный счёт. В мирное время они обрабатывают поля и возделывают кукурузу и пшеницу, а также и виноград, а кроме того они охотятся на зверей в степи. Но в военное время они представляют собою сказочно храбрый контингент в храбром русском войске.
Теперь мы едем по земле казаков...
Здесь, в глуши, вдали от всех станций я вдали от всех городов, мы видим телегу с офицером, у которого на голове фуражка с красным околышем. С ним конвой казаков. Он едет по степи наперерез нам. Может быть, он направляется в какой-нибудь город, или в какую-нибудь станицу, казацкое местечко, или вообще в какое-нибудь другое место в степи, но мы этого не увидим, потому что земля - шар. Час спустя мы проезжаем мимо татарского аула. Его палатки напоминают стога сена. Татары живут повсюду в южной России, даже здесь, в земле казаков. По большей части это пастухи; это очень ловкие и очень даровитые люди, все они без исключения умеют читать и писать, но я читал, что не все казаки грамотны.
Один из армянских евреев говорит мне что-то, но я понимаю только слово: "Петровск". "Нет, - отвечаю я на прекрасном русском языке, - нет, Владикавказ, Тифлис". Он кивает, оказывается, что он понял каждое слово. Итак, я могу вести беседу по-русски; послушал бы меня кто-нибудь из моих соотечественников! Мне вдруг приходит в голову, что еврею хочется посмотреть на офицера, который едет по степи в телеге, и я протягиваю ему свой бинокль. Он отрицательно качает головою и не берёт его. Потом он снимает с себя серебряные часы на длинной серебряной цепочке, держит их передо мною и говорит: "Восемьдесят рублей!". Я раскрываю свой словарь и вижу, что он спрашивает с меня восемьдесят рублей. Ради забавы я рассматриваю часы, - они большие, толстые, и похожи на старинную луковицу. Я прислушиваюсь, часы стоят. Тогда я вынимаю из кармана мои золотые часы и хочу уничтожить еврея этим зрелищем. Но он не проявляет ни малейшего признака изумления, точно он догадался, что часы эти я держу при себе только для того, чтобы в случае надобности заложить их. Я прикидываю мысленно: сколько я мог бы получить под его часы? Может быть, десять крон. Но под мои часы мне приходилось получать до сорока крон.
Нечего было и сравнивать! "Нет!" - говорю я решительно и отвожу его руку с часами. Но еврей продолжает держать часы перед собою, медлит их спрятать и наклоняет голову набок. Тогда я беру их ещё раз в руку и показываю ему, какие они старые и плохие, я прикладываю их к уху и даю ему понять, что они стоят. "Стоят!" - говорю я односложно, потому что у меня нет никакого желания вступать с ним в разговоры. Еврей улыбается и берёт свои часы назад. Он даёт мне понять, что теперь сделает что-то. Он открывает вторую крышку и показывает мне, какой вид имеют часы внутри. И действительно, внутри часы резные, но ничего особенного в них нет. Но еврей просит меня посмотреть, что будет дальше. Он открывает также и резную крышку и даёт мне посмотреть внутрь. Оказывается, что на внутренней крышке в высшей степени неприличная картинка. Но эта картинка, по-видимому, забавляет его, он смеётся и склоняет голову набок и смотрит на картинку. И он всё время заставляет меня следить за тем, что он будет делать дальше. И вот он всовывает ключик в отверстие и поворачивает его на полуоборот - часы идут. Но идут не одни часы, картинка также приходит в движение, на ней всё движется.
Мне в то же время становится ясно, что эти часы стоят гораздо дороже моих. Конечно, найдутся люди, которые дорого заплатят за них и оценят их по достоинству.
Тут еврей смотрит на меня и говорит:
- Пять тысяч!
- Пять тысяч! - восклицаю я в ужасе, ничего не понимая.
Но еврей закрывает часы, суёт их в карман и уходит. Старая скотина! Десять тысяч крон за безнравственные часы! Если бы ему попался менее устойчивый человек, то торговля состоялась бы. Я видел, как неохотно он повернул ключик только на полуоборот, - так ему не хотелось пускать в ход драгоценный механизм...
Ещё только девять часов, но солнце печёт так же горячо, как вчера в одиннадцать часов, и мы стараемся держаться в тени. Здесь в степи мы увидали несколько знакомых цветков: лютики, колокольчики и просвирняк. Вообще же ландшафт тот же самый, что и вчера: равнина, повсюду равнина, поля ржи, кукурузы и пасущиеся стада; кое-где стоят стога сена и соломы, там и сям деревушки с группами ив. Степняки также имеют потребность в деревьях, в больших станицах церкви окружены даже акациями. Люди и лошади всюду за работой в полях; над стадом баранов вдали плавно кружится орёл.
Мы двигаемся совсем медленно, и я мог бы, вспомнив, как я исполнял свои кондукторские обязанности в Америке, соскочить с поезда и потом снова вскочить в последний вагон. Мы проезжаем по участку пути, который чинят, потому мы и двигаемся так медленно. Теперь время завтрака, и все рабочие сидят в палатке, чтобы скрыться от солнца, но у входа в палатку появляются головы мужчин и женщин. Перед палаткой сидит собака и лает на нас.
Станция Тихорецкая. Здесь год тому назад у нашего попутчика-инженера украли деньги. Он стоял у буфета с бутылкой пива; едва он успел поднести стакан ко рту, как почувствовал, что кто-то толкнул его, но он всё-таки допил свой стакан. Потом он хватился за боковой карман, но бумажника уже больше не было. Вора также нигде не было видно. Но вором овладела жадность, и ему захотелось наворовать побольше, он решил распространить свою деятельность также и на поезд. Там-то его и поймали как раз в тот момент, когда он хотел улизнуть с чемоданом одного офицера. Позвали жандарма, вора обыскали, и инженер тут же получил свой бумажник назад. В другом случае это, пожалуй, не кончилось бы так скоро, но инженеру повезло.
Мы приехали на станцию Кавказскую, где у нас есть четверть часа на завтрак. Здесь начинается Кавказ. Повсюду расстилаются обширные поля кукурузы и подсолнечника, попадаются также и большие виноградники. Налево находится княжеская резиденция. В бинокль я вижу замок с флигелями и куполами, крыша ярко выделяется своим зелёным цветом. Вокруг замка много других строений с красными и позолоченными крышами. Позади них стоит лес, но это, вероятно, парк. Всё это высится здесь среди степи на чернозёмной почве. В дрожащем воздухе, насыщенном золотыми лучами, этот замок как будто приподнимается от земли и плывёт дальше к горизонту, всё дальше. Фата-Моргана...
В поезде всё прибавляются пассажиры по мере того, как мы приближаемся к горам. Армянин с шёлковым матрацем нашёл себе другое место на солнцепёке, а я занял его место, потому что там тень. Но предварительно я долго и тщательно вытираю и чищу это место на всякий случай. Добрый армянин выказывал некоторое беспокойство, когда лежал на своём роскошном ложе.
Часы идут.
В городе и на станции Армавире мы снова покупаем груши и виноград. Такого винограда мне ещё никогда не приходилось отведывать в своей жизни, и в глубине души мне становится даже немножко стыдно за то, что я раньше с удовольствием ел европейский виноград, который не что иное, как жалкое подобие винограда. В сравнении с этим виноградом французский, немецкий, венгерский и греческий виноград не более как лесные ягоды. Этот виноград тает во рту, а кожица как бы растворяется в жидкости, наполняющей ягоду. У этого винограда почти и нет кожицы. Вот каков кавказский виноград. Цветом он такой же, как и виноград других стран, - жёлтый, зелёный и синий, но он, пожалуй, немного покрупнее.
По платформе у станции, среди многих других людей, ходит молодой черкесский офицер. Вот как он одет: на нём лакированные высокие сапоги с золотыми пряжками наверху с наружной стороны. Его коричневая черкеска, доходящая почти до пяток, перехвачена в талии золочёным поясом, за которым наискось на животе торчит отделанный золотом кинжал. На груди торчат концы восьми позолоченных патронов гильз. Сбоку у него длинная узкая сабля, которая волочится за ним, рукоятка сабли выложена бирюзой. Рубашка или нижнее платье у него из белого сырого шёлка; черкеска его открыта на груди, и белая шёлковая рубашка отливает на солнце серебром. Волосы у него чёрные и блестящие, а на голове надета папаха из белоснежного, длинношёрстного меха тибетской козы; длинные прядки меха свешиваются ему слегка на лоб. Его одежда производит несколько франтоватое впечатление, но его лицо не соответствует этому. Мне объясняют, что форма его узаконена, но то, что у других из полотна, у него из шёлка, а что у других из меди, то у него из золота. Он княжеский сын. Все кланяются ему на станции, и он всем отвечает; с некоторыми он сам заговаривает и спокойно выслушивает длинные ответы. Кажется, будто он спрашивает, как они поживают, как идут их дела, как чувствует себя жена и здоровы ли дети. Как бы то ни было, но видно, что ничего неприятного он не говорит, потому что все благодарят его и кажутся довольными. Два мужика-крестьянина, в блузах и с кожаными кушаками, подходят к нему и кланяются, они снимают шапки и суют их под мышки, кланяются и говорят что-то. И им также молодой офицер отвечает, и они как будто довольны его ответом. Но вдруг они снова заговаривают, объясняют что-то и даже перебивают друг друга. Офицер прерывает их коротко, и они надевают свои шапки. Очевидно, он приказал им это в виду жары. После этого они продолжают говорить что-то; но офицер смеётся, отрицательно качает головой и повторяет: "Нет, нет", и затем отходит от них. Но мужики следуют за ним. Вдруг офицер оборачивается, делает повелительный жест рукой и говорит: "Стоять!". И мужики останавливаются. Но они продолжают говорить хныкающим голосом. Другие смеются над ними и стараются их уговорить, но они не унимаются; я слышу их хныканье ещё и после того, как поезд начинает двигаться.
Я стою и думаю об этом офицере и о мужиках. По всей вероятности, он их хозяин, может быть, ему принадлежит и та деревня, в которой мы только что останавливались, а может быть, ему принадлежит также и тот замок, который мы видели утром, и обширная площадь чернозёма, по которой мы проезжали. "Стоять!" - сказал он мужикам, и они остановились. Когда однажды в Петербурге грозная толпа преследовала на улицах Николая Первого, то он только обернулся, вытянул руку и крикнул своим громовым голосом: "На колени!". И толпа опустилась на колени.
Когда человек умеет приказывать, его слушаются. Наполеона слушались с восторгом. Слушаться - это наслаждение. И русский народ способен ещё на это.
Валишевский рассказывает в своём сочинении о Петре Великом следующее: когда Берггольц в 1722 году был в Москве, то он присутствовал на трёх казнях через колесование. Старший преступник умер после шести часов истязания. Двое остальных пережили его. Когда одному из них среди ужасных мучений удалось приподнять свою изувеченную руку, чтобы вытереть лицо, то он заметил, что пролил несколько капель крови на колесо, на котором лежал. Тогда он ещё раз поднял израненную руку и вытер ею кровь, насколько мог. С такими людьми можно пойти далеко. Но если дело идёт о том, чтобы преодолеть их врождённые инстинкты, их понятия и их предрассудки, то едва ли можно добиться многого кротостью. Тогда чудесное действие оказывает приказание, царское слово, кнут. "Стоять!" - сказал офицер, и мужики остановились.
Какой-то господин возле меня говорит мне что-то. Я не понимаю его слов, но так как он в то же время указывает на мою куртку, я догадываюсь, что он говорит о стеариновых пятнах. Я объясняю ему на добром старом норвежском языке, что как раз жду человека, который должен прийти со всякими жидкостями для выводки пятен и горячим утюгом. Но тогда у него на лице появляется сострадательное выражение, словно он совсем не верит, что этот человек придёт. И, недолго думая, он начинает тереть мою куртку своим рукавом. На носу у него пенсне, оно падает, но он не обращает ни на что внимания и продолжает усердно тереть. Немного спустя стеарин начинает исчезать. К моему удивлению, я вижу, что имею дело со специалистом, и что белая дорожка на моей куртке наконец совершенно исчезла. Тут я начинаю раздумывать, что мне дать этому человеку - мою визитную карточку, сигару или рубль. Я останавливаюсь на визитной карточке - это приличнее всего; но оказывается, что карточки при мне не нашлось, они, вероятно, остались где-нибудь в багаже. Я ограничиваюсь тем, что благодарю незнакомого господина, пускаю в ход все мои языки и благодарю его, а он улыбается и энергично кивает мне в ответ. И вот теперь мы как будто заключили с ним дружбу на всю жизнь; незнакомый господин вступает со мной в разговор по-русски. Я почти ничего не понимаю, но я догадываюсь, что он говорит о стеарине, так как он несколько раз произносит это слово. Таким образом я понимаю, о чём он ведёт речь; но отвечать ему я не имею возможности: по-видимому, он не понимает ни одного из тех языков, на которых я говорю. Он подзывает к себе ещё несколько пассажиров, как бы на помощь, и в конце концов вокруг меня собирается человек десять. Я не могу стоять среди них молча. И я начинаю говорить по-норвежски без всякого удержу. Этого мои собеседники не ожидали. Они кивают и соглашаются со мною, когда я говорю что-нибудь очень громко и заглушаю их. Среди моих слушателей находится также и поездной служащий, который несколько раз обещал мне вывести стеариновые пятна, и когда я указываю на куртку и даю ему понять, что пятна исчезли, то он говорит что-то и кивает, - по-видимому, он также доволен таким оборотом дела.
Но мои спутники в купе высовывают головы в дверь и не могут понять, где я разыскал норвежца. Вскоре в купе раздаётся громкий хохот, который приводит в смущение моих слушателей, и они мало-помалу умолкают и расходятся.